bannerbannerbanner
Легкие шаги безумия

Полина Дашкова
Легкие шаги безумия

Полная версия

Глава 2

Тобольск, сентябрь 1981 года

Он любил вспоминать свое детство. Каждый раз он извлекал со дна памяти какой-нибудь особенно тяжелый, болезненный эпизод и начинал воспроизводить его мысленно во всех подробностях. Чем мучительней были подробности, тем больше он застревал на них.

Он рос тихим, послушным мальчиком. Мать следила за каждым его шагом, за каждым вздохом.

– Ты – внук легендарного красного командира, – повторяла она, – ты должен быть достоин своего великого деда.

Маленький мальчик плохо понимал, что значит – быть достойным деда. Суровый широколицый мужчина со светлыми усами, в кожанке, перетянутой портупеей, глядел на него с бесчисленных портретов, больших и маленьких, развешанных по всей квартире. В доме на стенах больше ничего не висело – ни картин, ни календарей, только портреты легендарного деда. Да еще на письменном столе матери стояли небольшие бронзовые бюстики двух великих вождей – Ленина и Сталина. Вытирая пыль с холодных маленьких лиц, надраивая зубным порошком бронзовые глаза и усы, Веня Волков всегда очень старался. Уборка в квартире была его обязанностью с семилетнего возраста, и мать очень тщательно проверяла качество работы.

Однажды, заметив под глазом Иосифа Виссарионовича белое пятно – остатки нестертого зубного порошка, она отхлестала сына по щекам. Ему тогда было десять.

Наказанию он не удивился, счел его вполне заслуженным. Но его впервые поразило совершенно спокойное, безразличное лицо матери. Методично отвешивая сыну звонкие оплеухи, она пристально смотрела ему в глаза и повторяла:

– Нет ничего случайного в жизни. За небрежностью стоит умысел. Небрежность всегда преступна.

Многие его одноклассники бывали биты своими родителями, но в основном били отцы – по пьяни, с похмелья или просто попадался пацан под горячую руку. Отцы били по заднице ладонью либо ремнем. А матери, как правило, заступались.

Веню Волкова била мать, причем всегда – по щекам, ладонью, совсем не больно. Только щеки потом горели. Никогда она не делала этого спьяну или сгоряча. Она вообще не пила, была всегда трезвой, ровной и спокойной. Отец не заступался. Он был такой тихий и незаметный, словно и вовсе его не было. Он работал инженером на хлебозаводе, пропадал там целыми днями, а иногда и ночами. Мать никогда не била при нем, не потому, что боялась, просто так получалось, отец редко бывал дома. А сын отцу ничего не рассказывал.

Он вообще никогда ничего никому не рассказывал.

Все отцовское воспитание сводилось к тому, что, общаясь с сыном, он без конца повторял:

– Твоя мама – самый чистый, самый принципиальный человек на свете. Она – святая. Все, что она делает, – это для твоей пользы. Ты должен гордиться своей матерью и слушаться ее во всем.

Мать была освобожденным секретарем партийной организации на том же хлебозаводе. Ее постоянно избирали депутатом горсовета, фотография ее красовалась на центральной площади, на Доске почета «Лучшие люди города».

Он слушался, но не гордился. Человек, которого не реже двух раз в неделю хлещут по щекам, вряд ли может чем-либо или кем-либо гордиться.

Сейчас, сидя в своем маленьком прокуренном кабинете, заведующий отделом культуры Тобольского горкома ВЛКСМ Вениамин Волков, двадцатишестилетний, светловолосый, высокий и худой мужчина, глядел в разложенные перед ним на столе бумаги и в который раз прокручивал в голове одну из самых болезненных сцен своего детства.

…Стоял ледяной сибирский февраль, с пронзительными, колючими ветрами. Восьмиклассник Веня забыл дома физкультурную форму и помчался на большой перемене домой.

Веня летел сквозь пургу. Он боялся опоздать на физкультуру, учитель непременно написал бы замечание в дневник.

Отец был дома, болел гриппом, лежал с высокой температурой, с компрессом на лбу. Думая, что он спит, Веня тихонько открыл дверь своим ключом и тут же застыл на пороге.

Из комнаты родителей доносились странные звуки – ритмичный скрип панцирного матраца сопровождался тихими, сдавленными стонами, мужскими и женскими.

Веня подошел на цыпочках и заглянул в приоткрытую дверь. На смятой родительской постели извивались два обнаженных тела. Одно принадлежало его отцу, другое – молоденькой соседке Ларочке, двадцатилетней студентке библиотечного техникума. Веня слышал, она тоже болела гриппом, сидела дома…

Эта Ларочка из квартиры напротив, маленькая пухленькая брюнеточка, со вздернутым носиком и веселыми ямочками на щеках, давно вызывала в Вениной душе странное, острое чувство, понять и определить которое он никак не мог. Он встречал девушку каждый день. Они в одно время выходили из дома, он в школу, она в техникум. Легко сбегая по скрипучей деревянной лестнице, она мимоходом ласково трепала мальчика по щеке.

От нее пахло сладкими дешевыми духами, ее круглый, крашенный яркой помадой ротик был всегда чуть приоткрыт, будто готов к радостной, праздничной улыбке. Влажно поблескивали крупные белоснежные зубы, два передних были чуть длинней остальных, и это делало круглое личико забавным и трогательным.

Веня стоял и смотрел на два тела, ритмично подпрыгивающих на кровати. Он видел их лица, на которых написано было мучительное блаженство, видел закрытые глаза, чуть оскаленные рты.

Он не сразу понял, чем они занимаются. Сначала эти ритмичные подпрыгивания вызвали в памяти другую картинку – двух совокупляющихся дворняжек у помойки за школой. И только потом он понял, что его отец и хорошенькая соседка заняты тем же самым.

Все матерные слова, все таинственные, жгуче-запретные разговоры в школьном туалете, все анатомические рисунки на заборах и стенах были об этом. Ради этого ярко красила губы и душилась сладкими духами пухленькая соседка, и то же самое делали миллионы женщин на земле, об этом – фильмы, книги, даже музыка. Герои из-за своей любви страдают, интригуют, стреляются, сходят с ума. И ради чего? Ради таких вот безобразных ритмичных подергиваний, ради этой вот мерзости?

И дети рождаются – тоже от этого, только от этого…

Но самым мерзким было внезапное напряжение в паху. Жаркая, чуть покалывающая боль заполнила низ живота, Веня напрягся как струна. А через минуту он почувствовал на своих трусах и брюках влажное, липкое пятно.

Он опомнился от отвращения к самому себе. Двое на кровати были заняты своим делом и его не замечали. Все это продолжалось не больше пяти минут, но Вене показалось – прошла вечность.

Стараясь не дышать, он ринулся к своей комнате, быстро и бесшумно переоделся, аккуратно свернул свои замаранные брюки и трусы, запихнул их под подушку.

Через пятнадцать минут он уже был в раздевалке школьного физкультурного зала. Форму он не забыл и опоздал совсем немного – звонок уже прозвенел, но одноклассники еще переодевались к уроку физкультуры.

…Заведующий отделом культуры Тобольского горкома ВЛКСМ оторвал свои светлые, прозрачные глаза от бумаг, разложенных на столе, и взглянул в окно. День был ясный, солнечный. Тронутые яркой желтизной листья березы слегка касались оконного стекла, чуть подрагивали на теплом ветру. Береза росла прямо под окном, она была очень старой. Толстый шершавый ствол почернел, словно обуглился.

В городе Тобольске было много деревьев, и большинство домов были деревянными, и заборы строили из толстых нетесаных бревен. Леса не жалели – тайга кругом. Городской парк был густым, почти как тайга. Он начинался на берегу Тобола, уходя вдаль, становился почти дремучим. Днем – ни души, вечером – ни одного фонаря.

– Вениамин, ты обедать пойдешь? – заглянув в кабинет, спросила инструктор соседнего отдела Галя Малышева, молодая, но очень полная, с тяжелой одышкой.

Он вздрогнул, будто застигнутый врасплох.

– А?.. Обедать?.. Нет, я попозже.

– Все работаешь, деловой ты наш, – усмехнулась Галя, – смотри, отощаешь, никто замуж не возьмет. – Звонко рассмеявшись собственной шутке, она прикрыла дверь кабинета снаружи, и он услышал, как ее тяжелые шаги в туфлях на «платформе» удаляются по коридору.

«Действительно, надо пойти пообедать», – подумал он и попытался вспомнить, когда он ел в последний раз. Вероятно, вчера утром. Кусок уже тогда не лез в горло, он ел через силу. Он знал, что в ближайшие дни если и заставит себя проглотить какую-нибудь пищу, то это будет стоить ему колоссальных усилий. Но иначе он упадет в обморок от голода. И от бессонницы.

В последнее время приступы участились. Раньше они случались раз в году и длились не больше двух дней. Теперь это повторялось каждые три месяца и длилось почти неделю. Он знал – дальше будет хуже.

Сначала накатывала тупая, безысходная тоска. Он старался бороться, придумывал себе разные дела и развлечения, читал, ходил в кино. Все было бесполезно. Тоска переходила в отчаяние, к горлу подступала острая жалость к себе, маленькому послушному мальчику, которого никто не любит…

Раньше он приглушал отчаяние несколькими яркими картинками прошлого. Он знал – корень его болезни там, в темном, ледяном отрочестве. Там же и лекарство.

Пятнадцатилетний Веня никому не рассказал о том, что увидел у себя дома, на родительской кровати. Но после того метельного февральского дня он стал иначе смотреть на своих родителей и на себя самого. Теперь он точно знал, что все врут.

Ему и прежде до отца дела не было, он привык воспринимать его как бесплатное и бессмысленное приложение к сильной, властной и всеми уважаемой матери. Но теперь растаяло как дым оправдание материнской жестокости.

Оно часто звучало из уст отца: «Мама знает, как лучше. Мама тебя очень любит и делает все для твоей пользы». И сам Веня повторял как заклинание: «Это для моей пользы, чтобы я вырос сильным…»

Мать ни разу не пожалела сына, даже когда он болел, когда разбивал локти и коленки. «Жалость унижает человека!» Она ни разу в жизни не поцеловала его и не погладила по голове. Она хотела, чтобы ее сын, внук легендарного красного командира, рос сильным, без всяких там сантиментов и телячьих нежностей. Но теперь Веня знал – на самом деле она просто его не любит.

 

Он понял: мать отвешивает ему пощечины, устраивает недельные бойкоты, говорит своим спокойным ледяным голосом невыносимые для ребенка слова только потому, что ей нравится быть главной, нравится унижать и мучить того, кто слаб и беззащитен перед ней.

Но теперь он знал важную взрослую тайну, которая касалась матери, причем не как партийного руководителя, не как кристальной коммунистки, а как обычной женщины, не очень молодой, не очень привлекательной. Не поможет никакой партком, никакая общественность. Здесь она беззащитна.

Теперь он мог в любой момент сделать ей больно. А в том, что ей будет больно узнать о своем муже и молоденькой соседке, Веня не сомневался.

Но он молчал. Он бережно, трепетно нес в себе эту стыдную взрослую тайну. С особым, мстительным удовольствием наблюдал он, как молоденькая соседка почтительно здоровается с его уважаемой мамой, как та по своей партийной привычке пожимает мягкую ручку пухленькой соперницы, даже не подозревая, что это соперница, причем счастливая.

Тайна распирала его изнутри, но он понимал – это оружие одноразового действия. Скажи он один раз матери, и тайны уже не будет. Но сказать так хотелось – пусть не матери, но хотя бы кому-то одному из троих, связанных этой тайной накрепко. Хотелось потешиться чужим взрослым испугом.

Однажды он не выдержал. Встретив соседку на лестнице, он тихо и внятно произнес ей в лицо:

– Я все знаю. Я видел отца и тебя.

– Что ты знаешь, Венечка? – вскинула тонкие бровки соседка.

– Я видел вас в постели, как вы… – Он хотел произнести известное матерное слово, но не решился.

Нежное личико немного вытянулось. Но того эффекта, которого Веня ожидал, не получилось. Она, конечно, испугалась, но не слишком.

– Я все скажу матери, – добавил он.

– Не надо, Венечка, – тихо попросила девушка, – никому от этого не станет легче.

В ее круглых карих глазах он вдруг с удивлением обнаружил жалость. Она глядела на него с состраданием. Это было так неожиданно, что Веня растерялся. Она его жалеет, а не боится.

– Знаешь что, – предложила девушка, – давай с тобой спокойно все обсудим. Я попробую тебе объяснить. Это трудно, но я попробую.

– Хорошо, – кивнул он, – попробуй.

– Но только не здесь, не на лестнице, – спохватилась она, – хочешь, погуляем немного, дойдем до парка. Смотри, какая погода хорошая.

Погода действительно была замечательная. Стояли теплые майские сумерки.

– Понимаешь, Венечка, – говорила она, пока они шли к парку, – твой отец – очень хороший человек. И мать хорошая. Но она для него слишком сильная, слишком жесткая. А каждый мужчина сам хочет быть сильным, поэтому ты отца не суди. Ты ведь умный, Венечка. Всякое в жизни бывает. Если ты боишься, что я разрушу вашу семью, то я не претендую на это. Я просто очень люблю твоего отца.

Она говорила, Веня молча слушал. Он пока не мог разобраться, что творится сейчас в его душе. От сладкого запаха духов кружилась голова. На сливочно-белой Ларочкиной шее быстро пульсировала голубоватая жилка.

– Если ты скажешь матери, она не простит. Ни его, ни меня. Она просто не умеет прощать, поэтому тебе и отцу так тяжело с ней. А ты, Венечка, должен учиться прощать. Без этого жить нельзя. Я понимаю, в твоем возрасте очень трудно…

Вокруг не было ни души. Ларочка говорила так горячо и вдохновенно, что не глядела под ноги. Из земли торчали толстые корни старых деревьев. Споткнувшись, девушка упала, растянулась на траве. Клетчатая шерстяная юбка задралась, обнажив края капроновых чулок, розовые резинки подвязок, нежную сливочно-белую кожу.

Не дав ей подняться, Веня обрушился на нее всей своей сильной, жадной пятнадцатилетней плотью. Он стал делать с ней то, о чем смачно и подробно рассказывали одноклассники, что видел он сам дома, метельным февральским днем, на родительской койке.

Ларочка закричала, но он успел зажать ей ладонью рот и нос. Она брыкалась, извивалась под ним, она начала задыхаться. Не давая ей не только кричать, но и дышать, он умудрился перевернуть ее на спину, разжать коленом ее бедра, стиснутые до дрожи.

Она сопротивлялась изо всех сил, но Веня был крупным подростком, он был на голову выше своей пухленькой, маленькой жертвы. Недаром он имел пятерку по физкультуре, недаром был чемпионом школы по акробатике, мог отжаться на турнике пятьдесят раз без передышки и досрочно сдал нормативы ГТО.

Он даже удивился, как легко и быстро все у него получилось. Поднявшись и застегнув пуговицы ширинки, он взглянул на распластанное, словно растоптанное на траве тело. В густеющих сумерках он разглядел красные следы своих пальцев на нежном круглом личике. На долю секунды мелькнула трусливая мысль – а вдруг она умерла? Но тут же, словно в ответ, он услышал слабый, жалобный стон.

– Не надо никому говорить, – спокойно произнес Веня, – никому от этого легче не будет. Ты должна учиться прощать, Ларочка. Без этого нельзя жить.

Развернувшись, он быстро зашагал прочь, домой.

Перед тем как лечь спать, он выстирал все, что было на нем надето, – брюки, фланелевую ковбойку, теплую трикотажную фуфайку и даже трусы. Ему казалось, что вещи пропитались запахом сладких дешевых духов.

Через несколько дней он услышал, что Ларочка бросила свой техникум, завербовалась на целину. Ее пожилые родители, соседи из квартиры напротив, тоже вскоре исчезли. Говорили, будто они переехали в другой город, чуть ли не в Целиноград. Но Веня к разговорам не прислушивался. Ему было все равно.

Глава 3

Москва, март 1996 года

Катя Синицына проснулась от долгого настырного звонка в дверь. Она обнаружила, что лежит на ковре в большой комнате, в старом драном халате, накинутом на голое тело.

– Митька! – громко позвала она. – Ты оглох, что ли? Дверь не можешь открыть?

Она встала, пошатываясь, побрела в прихожую. Звонок продолжал надрываться. Не зажигая света, не спрашивая, кто там, Катя распахнула входную дверь, которая оказалась незапертой.

– Чего трезвоните? Не видите, открыто? – недовольно спросила Катя мужчину, стоявшего на пороге.

Войдя в прихожую, заперев за собой дверь, мужчина щелкнул выключателем, взял в ладони Катино лицо и внимательно посмотрел в глаза.

– Катюша, деточка, тебе нельзя сейчас быть одной, – ласково сказал он, – умойся, оденься, поехали к нам.

Только тут Катя окончательно проснулась, уставилась на неожиданного гостя, узнала в нем своего свекра, Митькиного отца, Михаила Филипповича Синицына, и горько заплакала.

– Да, деточка, ты поплачь, – он погладил ее по стриженым рыжеватым волосам, – ты поплачь, станет легче. Оля совсем не может плакать, мама с бабушкой тоже, и я пока не могу. Все внутри горит огнем, жжет, но поплакать не получается.

– Я сейчас, – Катя высвободилась из-под его руки, шмыгнула носом и растерла кулаком слезы, – вы подождите, я сейчас оденусь. Вы здесь подождите. – Она указала на низкую скамеечку в прихожей, скользнула в комнату и захлопнула за собой дверь, прямо перед носом у Михаила Филипповича.

Он не обиделся. В прихожей так в прихожей. Разве можно требовать от бедной девочки вежливости после того, что ей пришлось пережить? Видно ведь – она в ужасном состоянии. Все в ужасном состоянии, разве можно обращать внимание на такие мелочи?

Михаил Филиппович изо всех сил старался не думать о сыне. Случившееся казалось каким-то нелепым, невозможным кошмаром. Он еще не видел сына мертвым, он гнал от себя мысль об этом, короткая фраза «Митя повесился» казалась ему диким розыгрышем, чьей-то злой и неумной шуткой.

Он поехал за Катей потому, что не мог найти себе места, не знал, как быть теперь, чем занять пустой кусок времени до похорон. К тому же девочку было действительно очень жалко. Она ведь почти сирота, хрупкое, беззащитное существо. Некому о ней подумать – Ольга взяла на себя всю суету с кремацией, с оформлением документов, жена и теща бродят по дому как тени, занимаются генеральной уборкой, поминки ведь решили устраивать не здесь, в Выхине, а у них. Внуки в гимназии с утра до вечера.

Кремация, поминки – о ком это все? Неужели о Митюше, о сыне, о красивом, талантливом, добром мальчике? И ведь как получилось – даже в храме отпеть нельзя, ни один священник не станет отпевать самоубийцу.

Нет больше Митюши, убил он сам себя – зачем? За что он сделал это с собой и с ними со всеми? Чем они провинились перед ним – родители, сестра, жена Катя?

Михаил Филиппович считал, что сына своего знает и чувствует достаточно хорошо. Митя с раннего детства был открытым, чистым, искренним мальчиком. Не было в нем тех тайных подтекстов, душевных черных дыр, которые могли бы хоть как-то объяснить этот дикий поступок.

Натягивая джинсы и свитер, Катя размышляла о том, стоит ли уколоться сейчас, заранее, или лучше взять с собой несколько «колес» и принять потом, спрятавшись в ванной. В последнее время «колеса» почти не действовали. Кайфа не было, но отходняк становился мягче. На «колесах» можно было перетерпеть, перебиться до следующего укола. По большому счету, ей сейчас все равно, она могла бы и там, у них, кольнуться, даже не прячась в ванной. Какая теперь разница? Рано или поздно они все равно узнают. Менты скажут или еще кто-нибудь. Ольга, конечно, будет молчать… Но какой теперь смысл скрывать? Если Мити больше нет, разве так важно, что жена его была наркоманкой? Катя даже не заметила, что теперь думает о самой себе в прошедшем времени, будто ее тоже больше нет.

Она вспомнила, как полгода назад сестра мужа нагрянула нежданно-негаданно, без предупреждения. Митя уехал на несколько дней куда-то, Кате тогда уже не важно было – куда. Он сказал, конечно, но она тут же забыла. Уехал – и ладно.

В квартире, разумеется, творилось черт знает что: грязища, бутылки по полу валяются, в раковине окурки плавают, музыка орет. А сама Катя ходит все в том же драном засаленном халате, накинутом на голое тело, под сильным кайфом.

Бутылки-то всего две было, «Привет» и «Абсолют», но обе пустые, и обе попались Ольге прямо под ноги. Катя как раз решила устроить себе одинокий праздник – три дня не вылезала из дома, кололась и пила, пила и кололась. При Митьке она не позволяла себе в то время так расслабляться, это потом ей уже стало совсем безразлично, а тогда она еще держалась при нем, старалась, чтобы он тешил себя надеждой, будто не совсем она на игле, а как бы частично (будто это возможно – частично). Но стоило ему уехать, она уж загудела в одиночестве…

И тут – здравствуйте! Ольга во всей красе, бизнес-леди, фурия в деловом костюме…

Она поволокла Катю в ванную, поставила под душ, воду включила ледяную, садистка. Потом заставила выпить две чашки крепкого кофе и только после этого начала разговаривать.

– Сколько это продолжается?

– Год, – честно призналась Катя.

– Чем ты колешься?

– Чем придется.

– Покажи ампулы.

Катя показала, но только пустые, надколотые. На них ничего написано не было, но Ольга аккуратно завернула их в полиэтиленовый пакет, а сверху еще в носовой платок и спрятала в сумку.

– Покупаешь, разумеется, у кого придется, на Арбате и в «трубе» на Пушкинской. Долги есть?

– Нет. Пока хватает, – заявила Катя почти с гордостью.

– Конечно, – кивнула Ольга, – я даю деньги Мите, ты берешь у него. Я работаю, оказывается, на твои наркотики. Ладно, об этом пока не будем. Таблетки?

Катя ушла в спальню и вернулась с пустой пачкой от галоперидола. Ольга тут же убрала ее в сумку.

– Завтра я повезу тебя к врачу. Ты ляжешь в больницу. Не бойся, в хорошую больницу, не в «дурку». Лечиться будешь столько, сколько нужно, пока не вылечишься окончательно.

– Окончательно нельзя, – осторожно заметила Катя, – так не бывает.

– Бывает. Пока ты все-таки занимаешься этим в одиночестве, под забором не валяешься, СПИД не подцепила. Или уже?

– Оль, ну ладно тебе! У меня все-таки еще не совсем крыша поехала.

– Ну, положим, крыша твоя уже давно в пути. Ладно, речь вообще не о тебе, а о Мите.

– Оль, я его правда очень люблю, я старалась завязать, пока могла.

– Да, любишь… Господи, если бы я застала у тебя мужика, мне было бы легче, честное слово!

– Нет, я ему не изменяю! – обиделась Катя. – Мне, кроме него, никто не нужен. Я все время только о Митюше и думаю, последней дрянью себя чувствую, и перед тобой мне жутко стыдно. Ты прости меня, Оль, ладно?

– О твоих чувствах и мыслях, а также о прощении мы с тобой как-нибудь после поговорим. А пока запомни: ни родители, ни тем паче бабушка и мои сыновья знать ничего не должны. В больницу ты ложишься по своим женским делам, – Ольга горько усмехнулась, – последняя надежда вылечить твое бесплодие. В общем, это вранье я беру на себя. А сейчас ты приводишь в порядок свой свинарник, и чтобы к завтрашнему дню была готова. Я приеду за тобой. Ты поняла?

 

Катя все поняла, и в больнице честно пролежала почти два месяца. Больница действительно была классная, палата отдельная, телевизор, кормежка на убой, врачи и сестры вежливые, внимательные. Но лечили там все теми же методами, о которых Катя уже давно знала, – мучительными и малоэффективными. Она и не сомневалась – ничего нового пока не придумали.

Катя опять сорвалась, буквально через две недели после выписки из больницы. Так получилось. Отыскала дома, в тайничке, старые запасы и тут же поняла, что Ольгины денежки, выложенные за гуманное лечение, пропали зря.

Почему-то сейчас разговор с Ольгой, после которого уже прошло полгода, помнился куда отчетливей, чем то, что произошло сегодня ночью и ранним темным утром.

Сегодняшние события распадались на какие-то мутные, зыбкие куски, мелькали перед глазами, словно обрывки старой испорченной кинопленки: босые Митькины ноги над кухонным полом, еще теплое, огромное, такое тяжелое и одновременно податливое его тело, тупые ножницы, которые никак не хотят резать толстую кожу брючного ремня. И еще – холод. Она проснулась именно от холода. Одеяло упало, окно оказалось распахнутым. А ночь была очень холодная.

Катя вовсе не удивилась, что сорвался шпингалет оконной рамы в спальне. Он давно висел на одном винте, Митя все собирался починить – нехорошо, когда живешь на первом этаже, а окно плохо закрывается. Впрочем, Кате это было по фигу, воровать у них все равно нечего.

Ранним утром окно хлопнуло и распахнулось от резкого порыва ледяного ветра. Катя проснулась, сначала прикрыла окно, потом обнаружила, что Мити нет рядом, позвала его, но никто не откликнулся. Стуча зубами от холода, она вышла в прихожую и увидела в дверном проеме кухни… Нет, лучше не вспоминать.

Телефон почему-то не работал, сонная испуганная соседка в бигуди и ночной рубашке не могла сразу сообразить, в чем дело и почему Катя просит разрешения позвонить по их телефону в пять часов утра.

Потом были врачи, милиция, вопросы, на которые так трудно отвечать, стыдно, страшно, мысли путаются, язык заплетается… А ментам тоже неохота возиться, суицид он и есть суицид. Врач «Скорой» задрал рукав Катиного драного халата, хмыкнул и ничего не сказал. Она пыталась объяснить, что Митя никогда не кололся, но ее не слышали и не понимали.

А Михаил Филиппович все ждал в прихожей. И что это она в комнату его не пустила? Инстинкт сработал, страх перед Ольгой – «родители ничего не должны знать…»

Из комнаты Катя вышла в более или менее приличном состоянии. Колоться она не стала, взяла с собой и «колеса», и пару ампул со шприцем бросила в сумку.

Конечно, надо было бы и умыться, и причесаться, и зубы почистить. Да ладно, и так сойдет. Теперь уж все равно.

* * *

Бежевый «жигуленок» полковника МВД Сергея Кротова уже минут сорок стоял в безнадежной пробке на Садовом кольце. Мокрый снег, лениво сыпавший с раннего вечера, к ночи превратился в настоящую метель. Машин в этот час было совсем немного, но где-то впереди, у Маяковки, случилась авария, никаких поворотов поблизости не было, и теперь целое стадо автомобилей нетерпеливо гудело, ожидая, пока гаишники разберутся с ДТП.

Тепло салона и ритмичное движение «дворников» по лобовому стеклу убаюкивали. Глаза слипались. В последние несколько суток Сергею приходилось спать совсем мало. Через два дня ему предстояло отправиться в Англию. Скотленд-Ярд пригласил группу сотрудников МВД на три недели для обмена опытом. До отъезда надо было переделать такую гору дел, что голова шла кругом.

Позавчера утром он передал в прокуратуру материалы по предварительному расследованию дела о перестрелке в подмосковном ресторане «Витязь». Речь шла об обычной бандитской разборке, но из семи убитых двое оказались сотрудниками МВД. Именно поэтому дело сразу свалили на внутреннюю контрразведку и непосредственно на отдел, которым руководил Кротов.

Десять дней назад в «Витязе» проходил роскошный банкет. Знаменитый вор в законе по кличке Дрозд, в миру Дроздов Павел Анатольевич, праздновал свое сорокапятилетие. В честь знаменательного события ресторан был закрыт еще за два дня до банкета, люди Дроздова проверяли каждую щель обеденного и банкетного залов, бара, кухни, подсобок, сортиров, директорского кабинета. Был вызван специалист по организации охраны, который составил схему размещения людей вокруг и внутри здания, помпезной избы в деревянных кружевах.

Гости собрались, но успели съесть лишь холодные закуски и произнести не более трех тостов за здоровье драгоценного именинника, когда в банкетный зал ворвались вооруженные автоматами молодчики-отморозки. Не помогла тщательно и профессионально расставленная охрана. Не все гости юбиляра успели вовремя повытаскивать свои пушки, пятеро легли тут же, и первым был убит сам Дрозд, а вслед за ним – два сотрудника МВД.

Пикантность состояла в том, что сотрудники эти, майор и старший лейтенант, были на юбилее в качестве дорогих званых гостей, и факт их нежной дружбы с вором в законе Дроздом открылся лишь после их безвременной кончины.

Была и еще одна пикантность: свидетелем побоища оказался известный эстрадный певец, автор и исполнитель лирических, ностальгических и блатных песен Юрий Азаров. В ресторан он был приглашен для развлечения уважаемой публики. Друзья увидели однажды, как Дрозд рыдал, слушая запись одного из азаровских шлягеров – «Прощай, моя неверная любовь!», и решили сделать юбиляру такой трогательный подарок.

В тот момент, когда молодые отморозки ворвались в зал со своими автоматами и стали крошить солидных добропорядочных уголовников старой формации, Юрий как раз стоял на небольшой эстраде с гитарой и пел второй куплет любимого дроздовского шлягера:

 
Печаль моя последняя, молчи!
Прощай, зеленоглазая Светлана.
А мне в СИЗО, в лефортовской ночи,
Уже мигают звезды Магадана.
 

Он успел спрыгнуть с эстрады на пол, прикрывшись гитарой, закатиться под стол и пролежал там не дыша, пока шла пальба.

Хотя поп-звезде уже не раз приходилось выступать перед богатой уголовной публикой, такая бойня у него на глазах случилась впервые. Он считал чудом, что остался жив, трясся от ужаса, и выбивать из него свидетельские показания оказалось делом мучительно трудным. Любимец публики требовал приставить к нему охрану, посадить в бункер и срочно провести через парламент закон о защите свидетелей, который существует во всех нормальных странах.

Дело раскрыли быстро, по горячим следам, и позавчера Кротов с чистой душой передал все материалы в прокуратуру. Трое из пятерых оставшихся в живых отморозков сидели в СИЗО. История нравственного падения убитых сотрудников милиции была распутана. Она оказалась банальной и простой. Их держал Дрозд не в качестве цепных псов, но лишь как ласковых услужливых болонок – не шантажом, не страхом, только денежными подачками и сытными объедками с барского стола.

А сегодня утром выяснилось, что страхи певца были не напрасны: Азарова нашли мертвым в квартире его любовницы, двадцатилетней фотомодели Вероники Роговец.

В девять часов утра Вероника отправилась гулять со своей собакой, ирландским сеттером Вилли. Азаров в это время сладко спал в Вероникиной постели. Утреннюю прогулку с собакой фотомодель обычно сочетала с обязательной получасовой пробежкой по парку Победы.

Вернувшись домой в девять тридцать пять, она обнаружила, что дверь квартиры не заперта. Юрий лежал на полу поперек прихожей, в махровом халате, накинутом на голое тело. Череп певца был аккуратно прострелен, пистолет системы «вальтер», из коего был произведен этот единственный смертельный выстрел, валялся тут же, рядом с трупом. Никаких отпечатков, кроме тех, что принадлежали хозяйке квартиры и самому убитому, обнаружено не было. Соседи слышали слабый хлопок, но не придали ему никакого значения, не могли даже точно назвать время, когда этот хлопок раздался.

Пока было ясно только одно: убийца имел возможность проникнуть в квартиру гражданки Роговец тихо и незаметно, то есть у него были ключи от подъезда, а возможно, и от входной двери. Замок на двери стоял итальянский, новейшей системы, открыть его отмычкой практически невозможно. Да и не прикасалась отмычка к замку.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29 
Рейтинг@Mail.ru