bannerbannerbanner
полная версияПаутина

Дарья Перунова
Паутина

– Ухажер, что ли, новый?

Я смеюсь. Ну никак не могу представить Егора в роли «ухажера». Слишком уж он странен и невзрачен, хоть и неплохой человек.

Во время сеанса скайпа краем глаза можно углядеть тесную кухоньку типовой пятиэтажки, где обретается Егор… Мельком замечаю даже его мама́н. Пожухлую женщину с лицом-квашнёй, хотя и не толстая. Скорее, даже худая.

Папа мой, сидящий неподалёку, тоже цепко всматривается в обстановку этой кухни. Он у нас человек практический, смотрит на всё и будто прикидывает что-то в уме. Он, проглотив тарталетку с осетриной и лимоном, запив это сухим белым вином и довольно крякнув, про себя прозорливо отмечает какие-то признаки отсутствия отца в доме Егора. Едва я отключила связь, папа тут же выкладывает нам свои наблюдения о неполной семье моего приятеля, отмечает некачественный кухонный гарнитур из местного магазина хозтоваров. И, наконец, высказывается полувопросом-полуутверждением:

– Катерина, ну зачем тебе это?!

В слове «это» чувствуется тончайший неповторимый оценочный оттенок. Я так и вижу, как он им смахивает Егора со стола, словно досадную мошку, небрежным щелчком пальцев. Мама тоже бросает реплики, ей не нравится проблемная кожа Егора и растянутый балахон футболки.

Папа продолжает:

– Сын разведенной женщины… Нет отца – не будет в парне мужского начала… Катерина, понятно, парень совсем неглуп, но начисто лишён здорового влияния нормальной полноценной семьи. И это рано или поздно проявится. – И как бы оправдывая свою тираду, многозначительно заключает, – всего лишь предостерегаю, не более того!

Мама сначала посмеивается, но потом ей становится жаль бедолагу Егора, и она пытается вступиться:

– А, может быть, отца попросту нет дома?

Папа отметает это предположение:

– Да в банке через меня проходит столько разных людей, что я там психологом стал не хуже нашей Веры, то бишь Николаевны. Здесь – точно разведёнка.

– Не говори «разведёнка»! – слегка протестует мама. – Это как-то грубо и неуважительно по отношению ко всем женщинам. Ты бы так же стал говорить, если б я с тобой развелась?

– Это исключено, – с весёлой улыбкой отшучивается папа, демонстрируя свою, хоть и игриво выраженную, но непоколебимо устойчивую уверенность в прочности их союза.

Маме, конечно, нравится эта его уверенность, но она всё-таки намерена расставить все точки над «и»:

– Это почему же?

Папа подкупающе смеётся, не говоря ни слова, легко целует её. И ей уже и не хочется ничего выяснять.

А я в том же шутейном тоне добавляю ещё и свой маленький выкрутас-коленце ко всей этой словесной чехарде:

– Папа, ты такой крепкий домостроевец! Жену и дочь из терема – ни-ни! Салфетки в зубы – и вышивать-вышивать-вышивать! Чтоб «разведёнками» и не пахло…

Мы уже все хором хохочем и начинаем без стеснения перемывать косточки другу нашему сердешному и его маменьке. Папа, гениальной интуитивист, угадывает, что она учительница, это через три дня и подтвердилось.

– Как ни прискорбно, но она классическая жертва на маленьком окладе, – прорывается неодобрение папы.

– Что ж ты хочешь – бюджетница, – пожимает плечами мама, – знаю этот типаж, сталкивалась.

– Вот уж точно, – в унисон вторит папа, – это, как правило, в массе своей, неинициативные персоны. Я навидался их в 90-е – учителя, медсестры, болтуны из НИИ… – им зарплаты задерживают, месяцами не платят, а они, дурачьё, на работу таскаются. Нет, чтоб попытать счастья… Чего они там хотели высидеть?! Им, видите ли, стыдно было на базаре торговать.

– А знаешь, что Вера говорила? – добавляет мама. – Вера очень точно о таких людях сказала, что вот стоит только им пообещать платить чуть бо́льшую зарплату, даже хоть на какие-то копейки больше, и они тут же проголосуют за возвращение «совка».

Я, слушая их, подтруниваю:

– Ну, вы, оказывается, оба ещё и маститые социологи!

– Мы просто предостерегаем тебя, Катерина, – примирительно отвечает мама.

– От чего?

– Чтобы ты не портила гены… – резюмирует папа.

Четвёртого июня я уже еду в автобусе из Брюсселя в Льеж. Родители отправляются со мной неохотно, только чтоб меня сопровождать.

Мы с Егором – перед собором: уже говорю стихами, да еще и звучит-то как-то двусмысленно. Почему-то там перерыв. Кое-где снуют гиды, но нам неприятно их надоедливое занудство.

Я без родителей. Они уже списали Егора как неперспективного. С нами лишь немного побыла мать Егора, а ведь папа угадал – она учительница в школе.

Очень милая женщина, хоть и несколько чудаковатая. Почему его мать выглядит такой старой?! Высохшая, с впалой грудью. А лицо-то при такой худобе как будто опухшее, с брыластыми щеками. Плюс очень светлые глаза, до белёсости. Но у этой уставшей, изможденной женщины прелестнейшая девичья улыбка. Никто из моих одноклассниц так не улыбается, с такой застенчивой нежностью и открытостью, у Егора, кстати, очень похожая на неё улыбка, явно по наследству передалась. Мать его всё никак не может поверить, что оказалась в Европе, ей дальше Сочи никуда не приходилось выезжать.

Егор, видно, ее очень любит. Он каким-то чудом, частным образом ремонтируя компы и заворачивая гамбургеры на подработке вечерами, ухитрился скопить определённую сумму для поездки сюда с матерью.

Мама Егора вскоре захотела вернуться в гостиницу на обед, входящий в стоимость путёвки, и оставила нас вдвоём. После её ухода Егор признаётся мне:

– Я очень ее люблю, и очень переживаю за нее. Но странное дело – я люблю ее, словно своего ребенка. Я ведь единственный мужчина в семье. Отец-то спился.

– Умер, что ли? – удивляюсь я его откровенности.

Егор чуть покровительственно улыбнулся. Мне это не понравилось, привыкла уже смотреть на него несколько свысока, как на сына «бюджетницы», а, оказывается, это он на меня смотрит сверху: мол, да что ты знаешь про это, что ты, вообще, знаешь про жизнь.

– Да нет, вполне себе жив, пьянствует в хрущовке на окраине, – слышатся суровые, холодные нотки в его голосе.

– И мама растила тебя одна? – спрашиваю.

– Ну да, – уже невозмутимо кивает Егор. – Она поздно меня родила. В сорок лет. Ну и тряслась надо мной. Человек она очень честный и хороший. Не от мира сего. Ну представь – учительница литературы. Сеет разумное, доброе, вечное. И меня так достало, что из-за этой доброты и жертвенности все её имеют.

– Фу, как грубо и вульгарно! – фыркнула я, – разве можно говорить так о матери?

– Это ж я не про нее, а про всяких козлов. А она, знаешь, такая… святая нищая… никогда не жалуется… держит всё на плечах своих, побелеет вся, а не ахнет. А про прошлое своё вспоминает – словно одни испытания дуршлаком вычерпывает… Скудновато беспеча́лья-то в её жизни было. Зато в голове у нее – Платон Каратаев, князь Мышкин, князь Андрей… духовность, в общем, как же без нее. Меня эта её духовность достала уже!

Меня уже не шокирует его откровенность.

– Конечно, – продолжает делиться Егор, – педагог она отличный, это без вопросов. Только все же с духовностью, на мой взгляд, перебарщивает. Она мне так и говорит: русская литература вся – на православии… Теперь ты понимаешь, откуда у нас столько нытиков с комплексом жертвы? От христианства – рабской религии. Ну, конечно, меня это задолбало… Но я всё равно не смог сделаться атеистом – всё-таки человек животное религиозное. И я выбрал Сатану. Вот ты читаешь Мильтона… это тебе не Достоевский: смирись, гордый человек. Это – бунт, восстание. Ты начала уже читать? Там, в самом начале, сразу же такая сцена идет, где Сатана сброшен Богом в преисподнюю – но и в этой бездне не сдаётся. Он поднимает на войну всех других падших ангелов. А Бог – там настоящий самовластный сильный Вседержитель. Ну какой из русских писателей-страдальцев мог бы такое написать про такое противостояние?! А ведь это еще семнадцатый век. У нас тогда бояре ручку царю лобызали, да в шубах пред ним на коленях ползали, как холопы.

Я с увлечением слушаю Егора: все-таки умный чувак. У нас в школе так никто не рассуждает.

– Ты ради Сатаны в Льеж приехал?

– Конечно. В этом городишке больше нечего и смотреть, да и ничего не привлекает. А вообще, старушка-Европа – общество, загнивающее в тихой тёплой заводи, подавай этой старушке что-нибудь этакое, модненькое, чтоб нервишки отрафированные расшевелить… всякое там «современное искусство», инсталляции не пойми чего с чем… Европа сейчас – сонное царство обывателей-бюргеров, это просто музей под открытым небом.

А ведь и вправду, этот городок с его исторической застройкой, музеями с реликвиями и живописными полотнами старых мастеров, соборами, скульптурами, памятниками архитектуры, старинной брусчаткой будто бы уже прекратил свое человеческое существование и превратился в экспозиционно-музейную площадку под декорации ушедших эпох…

Нас вместе с другими ожидающими, наконец-то, начинают запускать в собор. Заходим – а там чистый Хогвартс, такое огромное живописнейшее средневековое сооружение, как из «Гарри Поттера». Эх, готика всё-таки производит мощнейшее фантастическое впечатление! Ошеломляет замысловатым ажуром, сверхъестественной величественной атмосферой, какой-то совершенно неземной, потусторонней тайной.

Перво-наперво мы с Егором устремляемся к интересующей нас скульптуре – Льежскому Люциферу. Очень красивый, эффектный. Ярко белеет мрамором в контрасте с мрачно-черной резной лестницей рядом. Стоит как раз в нише у этой лестницы, ведущей на кафедру для проповедей. Не возникает ли диссонанс Сатаны-Люцифера… и проповеди?

По Библии, ангел Люцифер был самым любимым созданием Бога. Но отверг Бога из-за своей гордыни. Бог приказал своему лучшему ангелу и другим поклониться человеку Адаму как более совершенному творению. Все поклонились, а Люцифер восстал. За это был изгнан из Рая и сброшен вниз. Так Люцифер стал Дьяволом и Сатаной. И с тех пор затаил ненависть к человеку, считая его причиной своего изгнания. А на самом деле причина-то – в амбициях Люцифера-Сатаны…

 

Егор поведал мне историю, связанную с установкой этой статуи Люцифера-Сатаны. У статуи было, оказывается, два варианта исполнения.

Первая статуя создана Джозефом Гифсом. И было это в 1842 году. И неудивительно – в более ранние годы за такую игрушку инквизиция поджарила бы на сковородке до румяной корочки. Да и в XIX веке та первоначальная скульптура простояла всего-то лет шесть. То изображение Люцифера-Сатаны поражало красотой и изяществом юного очарования. Нежная холодная печаль, вследствие его падшести, сквозила в его облике. И тот Люцифер-Сатана совсем не имел дьявольских черт, если не считать несколько резковатой серьёзности во вдумчивости лица. Но, по преданиям, прихожанки больше обращали внимание на красоту падшего ангела, чем на его состояние печали и серьёзной вдумчивости. Всё чаще на их исповедях своему падре звучало, что, мол, прекрасный юноша по ночам предстаёт пред их очи и не даёт спокойно уснуть. Поэтому, дабы не вводить мирянок в греховное искушение, излишне соблазнительное изображение Сатаны решили убрать из собора с глаз долой.

Но тут же появился другой человек с предложением создать новый вариант статуи. Это был брат прежнего скульптора – Гийом Гифс. Он вызвался исполнить скульптуру Люцифера-Сатаны иначе. Его скульптура имела уже другой смысловой акцент, нежели первая. Был уже усилен намёк на демонское происхождение, в образ привнесены более акцентированные перепончатые крылья дьявола и небольшие, хоть и едва заметные, рожки на голове. Новый Сатана показывается прикованным цепью за лодыжку – вроде как он наказан, на привязи и в своих кандалах неопасен. Смотрится он уже не столь юным – от греха подальше, естественно. И не так печален.

Да, всё так, но вот смотрю на него – и, на мой взгляд, он не выглядит и проигравшим. Значит, не сильно-то и раскаялся. Наоборот, в нем можно увидеть существо, принявшее для себя какое-то сильное решение, и это решение совсем не пахнет раскаянием, вот просто совсем. Взгляд его довольно жёсткий, со сдвинутыми бровями – в отличие от всего лишь сосредоточенной задумчивости первой статуи. А в позе читается не смирение, а мужественность. Да и, скорее, что-то близкое к желанию борьбы и реванша. Плечи расправлены, во всём теле чувствуется мускульное напряжение, мощь и непокорность. Он как бы отвергает наказание Бога. В нём на самом деле – больше протестного, мятежного. И больше сатанинского… Вот такая двусмысленная статуя Сатаны сейчас находится в храме. И мы с Егором стоим перед ней. Прямо-таки дух захватывает от этого сверхсущества. Очень красив – это, конечно, да. Но – и силён, и никакого смирения… Ох, не зря в нашей РПЦ предпочитают живописные изображения – иконопись. А не такие вот скульптурные изваяния… Уж очень скульптура… плотская, чувственная. Она телесно осязаема, физически привлекательна, возбуждает рассудок, сочувствие, будит человеческие порывы, страсти. И это – вместо того, чтобы гармонизировать, быть проводником божественного.

А ведь в статуе Сатаны в льежском соборе тоже присутствует подмена правды полуправдой: утверждение сияния божественного – здесь подменено дьявольской чувственной привлекательностью и скрытым богоборчеством. Нужно ли в храме такое изображение прекрасного демона, да ещё в неком романтическом ореоле гонимого мятежника, посаженного на цепь? Кто-то ж проникнется таким же мятежным духом, подпав под это обаяние красоты и мужественности, забыв, что это обаяние Зла, не зря ведь другое название этой статуи – Гений Зла! А кто-то, наоборот, захочет уничтожить это Зло, и его провокационное изображение. Вот они – страсти человеческие, прямо здесь, в соборе и проистекают…

Вот и Егор остановился перед Сатаной и в каком-то трансе застыл, я сначала наблюдаю за ним, не без внутреннего критицизма. А потом… вижу восхищенный его взгляд, которым он смотрит на статую, и… узнаю себя. Это же я, должно быть, так выглядела, когда смотрела на герр коменданта – на киношного, естественно. Реальный-то вверг меня в гомерический хохот. Это умолчание реального, плюс малость недосказанности – и есть самая большая подмена и ложь, в «лучших» традициях гебельсовской пропаганды.

А интересно, как бы выглядел настоящий Сатана, но не в то время, когда он был еще Люцифером, самым прекрасным и совершенным творением Бога, – а уже после отречения от Бога и падения вниз, и не по фантазиям братьев Гифс? А если бы его «досказать» полностью, до его подлинной сущности? Вдруг бы он превратился из великолепного ангела в огромного отвратительного вонючего слизня..? Или мерзкого мохнатого паука, наподобие виденного мной у Веры Николаевны..? Я стою, задумавшись над этим.

И тут вдруг я так нехило отлетаю вбок совершенно непонятным образом, больно шлепаюсь на каменный пол, предварительно просчитав затылком три нижних ступеньки черной деревянной лестницы, поднимающейся к пропове́дной площадке.

Вижу, Егор, тоже ушедший внутрь своей воображаемой реальности, потеряв связь с настоящим, находящийся в каком-то экстатическом состоянии – также све́рзился на холодный мраморный настил храма.

А причиной этому был невероятной энергии взлохмаченный здоровяк. Он разметал всех людей на своём пути и, размахивая большим молотом, поднятым над кудлатой головой, подлетел галопом на полном скаку к статуе Сатаны. Он точно бы ее разбил. Но этому безумцу неожиданно вздумалось сначала вознести Небу свою жаркую молитву. Он сходу рухнул на колени и возопил. Громко, со стопудовыми стонами. Тут-то, слава богу, и подоспели европейские полицейские, видимо, находившиеся где-то поблизости возле собора, и с некоторым усилием сумевшие подхватить всё-таки его под белы рученьки. Едва удерживали вырывающегося и вопящего металлическим басом мистических доспехов новоявленного рыцаря экзорцизма.

Сонный городок всколыхнуло. Интернет пестрел сумасшедшими ехидными заголовками. Выходили газеты с фотографиями виновника переполоха с насмешливыми, издевательскими подписями под ними. Повсюду появлялись карикатурные зарисовки-комиксы, глумливо показывающие детину, в осколки разбивающего все святыни в храме. Как будто это – ну дико смешно. В этом болоте годами ничего не происходило и вдруг – такое, да ещё в храме. А их это всего лишь позабавило. Похоже, чувство самосохранения у них полностью атрофировано.

***

Вернулась из Бельгии под большим впечатлением от поездки в Льеж.

Только уже здесь смогла рассмотреть того бугая на фотографии. Дородный, ражий фанатик с безумными глазами, сжатым ненавистью ртом и раздувающимися ноздрями, из которых, того и гляди, заклубится пар и обдаст ваше лицо своим жарким дыханием. Оказалось, это американец из глубинки, из мормонов или амишей. Сектант, живет в хибаре без электричества. Специально переправился через океан, приехал в Европу, чтобы лично сразиться с Дьяволом.

К слову сказать, эта статуя и меня очень сильно смутила.

В храме какие-то зеваки, как это водится, хоть и запрещено, всё это безобразие с нападением засняли на свои телефоны и запустили в интернет. Егор отправил мне ссылки на видео.

– Это нам еще повезло, – говорил, – что чувак своим молотком не нам по голове настучал. Но статуя не задета, его вовремя схватили.

Видео этого происшествия по накалу эмоций настолько невероятны, – почти как хоррор, – что я всякий раз заново всё проживаю. Надо эти ролики обязательно Янке переслать, она точно оценит по достоинству.

Я много раз с любопытством пересматривала эти видеозаписи. Поражалась тем абсолютно разнозаряженным явлениям, контрастирущим друг с другом, которые в них наблюдала. С одной стороны – ошеломительно действующая чрезвычайная, головокружительная высота собора, величаво простёртая в высь, в поднебесье, что отражало вечную тягу человеческого духа к Небу и представляло собой своеобразный архитектурный гимн божественным Небесам. Это действовало волнующе. Но с другой стороны – по плитам слонялись вялые, полусонные, как будто даже что-то жующие туристы, нехотя перебирающие ногами, шаркающие по полу равнодушными телами сытых мещан в поисках послеобеденного развлечения.

В поле зрения экранов их мобил оказывалась и странная скульптура Сатаны – не знаю, как другим, а, на мой взгляд, трудно представить что-то более неуместное в этом пространстве Бога. Это ли не контраст!

А само́ безумное нападение с криками, визгами тоже выбивалось из общей сакральной атмосферы храма: вдруг в та́инство его тишины, расталкивая всех, врывается некий лохматый бесоизгнатель, одновременно и трибунал и вершитель, в длинном сером балахоне с молотком наперевес и орёт.

Орёт что-то на английском. Я знаю только немецкий, а по-английски понимаю лишь отдельные фразы. Егор перевел то, что этот бунтующий бесогон повторял: «Наша брань не против плоти и крови, но против духов злобы поднебесных!». Брань-то по-библейски – борьба, битва.

***

В какую всё же передрягу я попала тогда, забыть не могу. Но решила всё-таки заняться делом. Этим летом хочу понемногу, без перенапряжения, начать готовиться к поступлению в институт. Лучше сейчас, чем в следующем году при подготовке довести себя до состояния овоща. Я, как будущий журналист-гуманитарий, уже подобрала себе книги из программы для экзаменов. Штудирую Гоголя – осилила «Мертвые души», «Ревизора» перечитала, «Петербургские повести» тоже, «Шинель», повесть «Портрет» пока ещё не закончила.

И вот на что, читая её, наткнулась: «Ведай же, сын мой, могущество беса. Он во всё силится проникнуть – в наши чувства, наши мысли, и даже в само вдохновение художника». Этот текст – из старой редакции повести, в новую он не вошёл, я прочла его только в предисловии. Как же это созвучно пережитым мной событиям.

Да и в самой повести тоже – такие созвучия, переклички со всем случившимся, и мне они помогают понять мои собственные жуткие заморочки и напасти.

Взять, скажем, хотя бы такой эпизод. Гоголевский герой, художник, решил написать портрет своего заказчика-ростовщика в образе дьявола, так как творчески, интуитивно прозрел в нём эту дьявольскую, разрушительную энергию. Но он, чувствуя в нём эту мощь силы зла, её смертоносный яд, в страхе понимает: «Если я изображу его хотя бы вполовину таким, какой он есть, – он убьёт всех ангелов моих и святых, они побледнеют пред ним».

Меня осеняет – а ведь так же получилось и с «Потерянным раем» Джона Мильтона. Гоголь, гений, как будто бы о Мильтоне говорил. И правда – примерный пуританин взял библейский сюжет, но слишком уж увлекся образом Сатаны, и всё пошло не так, тот затмил собою всех других героев Света и Добра, они побледнели рядом с ним.

Мне кажется, это же произошло и с созданием скульптуры Сатаны, бесспорно шедевральной, в льежском соборе. Она стала более значима, чем что-то другое в соборе: Гений Зла фактически превратился в образ поклонения, к нему идут и идут толпы туристов, хоть и ленивых, но от этого тем более подверженных проникновению в них идеи зла.

И то же самое в фильме «Спасенные в Кракове». Режиссер, устав снимать голливудскую попсу, решился, наконец, рассказать о человеке, спасающем жизни евреев из концлагеря, отразить весь ужас нацизма. А что в итоге? Он так же попадает в ловушку зла, придав злодею герр комеданту немножечко этакой красочки «сексопила» – на потребу массовому обывателю. Даже сам же и признавался, что взял актера на роль из-за его «дьявольской сексуальности». Да и увлёкся этим так, что фильм-то в итоге снял не про спасителя евреев, а сделал главным героем этого выродка коменданта.

А ловушка режиссёра обернулась ловушкой и для меня как зрителя. Этот образ стал для меня ядом, который отравил мою душу, мою память о прадеде, весь мой мир.

Может, зло действительно незаметно проникает в человека из-за пристального всматривания в него, вслушивания в его сладкие речи, любования им. Я не верю в дьявола в образе животного с рогами и копытами, но зло существует. Оно проникает в нас скрытно, исподволь. И отравляет невидимым ядом.

В моей голове вдруг сложился пазл.

Интересуясь судьбой прадеда, я много читала о той войне, наткнулась на стихотворение Симонова «Если дорог тебе твой дом» – о зле фашизма и фашисте-звере. В стихе набатом: «Сколько раз увидишь его – столько раз его и убей!». Сегодня эти слова поэта воспринимаются по-другому. Сегодня они – не о физическом уничтожении врага, а о том, что наша «брань не против плоти и крови, а против духов злобы». И я воспринимаю смысл заключительных слов Симонова как: зло будет воскресать, не всегда в открытую, как на прошедшей войне, а в виде некого умонастроения, духа злобы, духа зла; и разглядеть этого духа зла можно будет не воочию, а лишь сердцем. Потому что «самого главного глазами не увидишь».

***

Фашизм возрождается. Даже у нас в школе есть нацики. А образ коменданта из «моего» фильма – ну чем не бесплотный дух возрождающегося фашизма?!

Как убить этот образ? Вот если б в кино режиссёр не увлёкся и изобразил реального коменданта – того заурядного негодяя, каким он был в жизни, а не выдуманного силой своей творческой мысли привлекательного «ангела» смерти – разве ужас нечеловеческой злобы персонажа от этого бы стал меньше? Думаю – напротив.

 

Надо было только сменить акцент его подачи, сменить ракурс. Вот, допустим, сцена на балконе, когда комендант расстреливает заключенных из винтовки. Я по нескольку раз ее пересматривала. И не могла понять: что же в ней не так, почему она приобретает какую-то двусмысленность, почему в ней ощущается – нечто вроде смакования убийства?

Вот как выглядит вся сцена… Кадр панорамы лагеря с балкона. Мы, зрители, словно бы видим все глазами коменданта, выходим вместе с ним из глубины комнаты и смотрим на открывающийся вид концлагеря вместе с эти героем. А там – лагерные бараки, плац, куда охранники выводят заключенных. Но взгляд – всё время из комнаты коменданта. Он появляется из глубины комнаты.

Голое по пояс, уже начавшее полнеть, но довольно холеное тело. Чванно, руки в боки, стоит на балконе, покуривает. Мы видим его со спины. Во всей позе – ставшая привычкой презрительная небрежность. Не торопясь, он берет винтовку и сквозь оптический прицел со скучающим видом наблюдает за заключенными.

А те – кто что делает, трудясь на концлагерной работе. Какая-то женщина, замешкавшись, присела завязывать шнурки. Он тут же ее пристрелил. Какой-то человек был убит на пороге барака. Кто-то что-то нёс, и тоже рухнул замертво.

Оптическим прицелом комендант водит по территории лагеря, наблюдая всех, кто попадает в поле его зрения. Это такое у него развлечение от повседневной скукотени. И мы смотрим на всё его глазами, глазами скучающего убийцы. Но не жертв. Все жертвы показываются неразличимыми силуэтами, копошатся как-то размыто для зрителя, мы даже не видим чётко их лиц.

Вся сцена подана с точки зрения коменданта. Вот что отвратительно. Как будто есть только томящаяся хандра зажравшегося от власти над «людишками» недоумка – но совершенно отсутствует страдание и боль тех, кто по другую сторону прицела, тех, кто подвергается насилию.

И в это насилие в фильме вплетён к тому же некий сексуальный мотивчик. Красавчик-комендант – голый по пояс. И – параллельно с этой сценой расстрела – кадр с обнаженной женщиной в постели, его любовницей. Она проснулась. Кокетливо закрывает свои розовые ушки подушкой, чтобы не слышать выстрелов – они ей, видите ли, досаждают. Недовольно морщит свой безмозглый гладенький лобик…

А ведь если бы эту сцену показали глазами жертв, с позиций жертв насилия – это был бы совсем другой смысловой акцент. Допустим, каждый бы из таких убитых имел бы свою маленькую предысторию.

Вот, к примеру, эта женщина, у которой развязался шнурок. Можно показать ретроспекцию ее жизни из мирного прошлого: она просыпается утром, с кем-то разговаривает, собираясь на работу. Заходит в спальню к сыну, поправляет одеяльце ещё спящему мальчонке. Потом выходит. Видит мужа, они улыбаются. И тут, на это солнечной улыбке, когда они всё еще улыбается и кивают друг другу – вдруг её лоб пробивает пуля… И она падает, но уже в пространстве лагерного существования…

Это же совсем по-другому смотрится, страшнее, бесчеловечнее – совсем не то, как в фильме, когда просто падают мелкие безликие фигурки, здесь-то больше сопереживания страдающим людям для зрителя.

А потом уже можно дать и кадр, мельком – комендант с винтовкой на балконе. И всё. Но очень быстро. Не надо так подробно его показывать, не надо смаковать действия палача. И, разумеется, никаких кадров сквозь оптический прицел, где видны вдали только крохотные человечки, как они шевелятся, – наоборот, только живые глаза, живая боль живых людей, настоящая, неигрушечная. Их жизни – не игра, не развлечение, это не куколки-мишени на горизонте.

Ну, хорошо. Возможно, я не права. Возможно, режиссер хотел показать, что коменданту человека убить, как утром кофе выпить. И именно поэтому акцент на коменданте необходим. Тогда, конечно, нужен взгляд из его комнаты, только – не его глазами.

Вот и покажите взгляд из его квартиры, но – глазами, например, его горничной- еврейки. Она, к примеру, накрывает на стол или делает приборку. Украдкой видит мимо проходящее ненавистное толстое тулово, ныряет за шкаф, только бы он ее не заметил, он ведь бьет ее, а то и пристрелить может ни за что.

И вот она из своего укрытия наблюдает, трясясь от ужаса. Она видит – комендант взял винтовку, потом слышит выстрелы. Она вздрагивает от выстрелов, зажимает рот, чтобы не кричать. Не так, совсем не так, как холеная любовница, зажимает себе розовые ушки, а будто чувствуя, что каждая пуля попадает в нее. Пытается на цыпочках пробраться мимо балкона, чтоб убежать из комнаты. Он в этот момент возвращается с балкона, наглый, отъевшийся, увидел её, нацеливает винтовку на нее… Похожий момент был в фильме, но – с любовницей, и как бы понарошку, потому в нем совсем нет ужаса, всё смягчено.

И можно было бы развернуть и ещё одну тему. Этот комендант в реале был ведь заурядным вором и взяточником, его даже собственное начальство судило за воровство. И по фильму Карл Циллих ему кучу взяток надавал. Так вот тут можно было бы развить и эту тему и придумать какую-нибудь сцену, её раскрывающую.

Вот такую хотя бы. В концлагерь приезжает ревизия, ну, какие-нибудь высокопоставленные представители фашистской партии. Смотрят расчётные книги.

А комендант в это время пьяный валяется где-нибудь у себя под столом. Циллих тщетно пытается привести его в чувство, обливает водой, хлещет по щекам. И, о чудо, – тулово не без труда очухивается.

И тут начальство требует коменданта к себе, он же ведь здесь не главный босс, на нем вся иерархия не заканчивается. А то в фильме показали его так, словно он бог какой-то, вершитель судеб. Он – всего лишь заурядный исполнитель. К тому же еще и ничтожество пьяное, дорвавшееся до власти. И вот он на ковре пред начальством – глаза осовевшие, еще не протрезвел. А начальник смотрит на него с отвращением, мол, какой же ты швайн. Комендант униженно молчит. Пытается затем оправдаться, но пьяный язык плохо связывает слова. А ему – мол, пойдёшь под трибунал. Или же его с позором выгоняют. Это уже должно быть в конце фильма…

Почему режиссер не снял хотя бы что-нибудь подобное? Почему в финале фильма какая-то безвкусная документальная сцена, где выжившие кладут камни на могилу Циллиха есть, а документальная достоверность коменданта оказалась – в умолчаниях?

Вот еще что удивило меня. Побродив в сети, я нарыла кадры вырезанных сцен из фильма, не вошедших в него. Режиссер решил удалить их при монтаже.

Это – когда комендант, уже разжалованный, в штатском, после тюрьмы, откуда его вызволил Циллих, приезжает на завод. Кадры цветные – фото со съемочной площадки – герр комендант без своего потрясающего мундира, а, наоборот, в несколько великоватом для него двубортном пиджаке, неловкий, лишенный ореола своего места, ореола своей власти. Он заходит на фабрику Циллиха, ее под конец войны уже переводят из Польши в Чехословакию. Бывшие его заключенные смотрят на него с пренебрежением и отвращением. Они уже не боятся его. Кто-то обругал его, кто-то плюнул. Он совершенно ничего не может с этим поделать, беспомощный, уже без должности. И рядом с Циллихом он теперь робкий жалкий проситель.

Эта сцена была. Только не в фильме, а в книге, по которой сняли фильм. Выходит, не внеся сцену в фильм, удалив её, из образа коменданта слепили эдакого прекрасного «сверхчеловека», «белокурую бестию».

Ведь именно такими нацисты хотели видеть себя.

Вот если бы режиссер показал, насколько ужасна будничность обуянных духом злобы и выстроенной ими машины зла… Но это не входило в его задачу, он хотел изобразить прекрасно-порочного падшего ангела, вроде изображенного в Льеже.

Рейтинг@Mail.ru