bannerbannerbanner
полная версияПаутина

Дарья Перунова
Паутина

И, тут же мгновенно перевоплотившись, представляясь как бы в образе «чу́кчи» из анекдотов смешно интонирует:

– Ши́бко цирк, однако!

Я угораю от её выходки.

В студии перед нами предстаёт внутренняя кухня подготовки представления. Технический персонал проделывает неведомые нам ритуальный манипуляции, ухищрения с микрофонами, осветительными приборами, камерами, расставляет реквизит. Появляется какой-то высокорослый усач в затемнённых очках, с такой горделивой посадкой головы, словно некто сверху с силой приподнял её невидимой натянутой струной и она так несгибаемо и зафиксировалась навеки. По-видимому, это режиссёр – он властно тычет указующим перстом то в одну точку павильона, то в другую, раздавая рыкающие распоряжения по организации декорума съёмочной площадки, где вот-вот разыграется по заранее определённому сценарию магия телешоу суждений. Рядом с режиссёром мнётся примелькавшийся известный шоумен, уже набивший всем оскомину, он на ходу обговаривает последние детали своего выступления перед началом эфира. Мельтешат какие-то самоуверенные прокуренные люди и спешно уносятся в невидимое нутро бесконечных техслужб.

Туда же прогарцевала мимо наших кресел и начальственная молодая фи́фа с платиновыми волосами, яркими вампиристыми губами и жёстким выражением физиономии. Женя встрепенулся. Сделав какой-то непонятный кульбит в развороте и бесстыдно вильнув задом в узких кожаных штанцах метросексуала, стремглав – на цырлах за ней. Особа прищурившись, узнала. Снизошла – и замедлила шаг. Женя чуть ли не в поклоне, пропел сладчайше:

– Киса-а… здра-авствуй! Как дела-а? Ты обеща-ала…

Дева едва кивнула, что-то быстро буркнула. Сунула ему какую-то карточку, напоминающую визитку. И напоследок, вскинув семафором руку с ладонью к его физии, строго обозначила конец их диалогу. Женя всё равно счастлив. Мне хорошо известна эта его манера рыбы-прилипалы приставать к тем, кого можно использовать. Он аж затрепетал от полученной бумажки, воссияв лакейски склонённым ликом. Небось, хотел сполна насладиться результатом этой краткой беседы и помечтать об открывающихся горизонтах, заключённых в телефонах владельца обретённой визитки.

Но тут чей-то зычный генеральский голос вполне отчетливо протрубил на всю студию:

– Твою ж мать… Жека … где тебя носит?!

И Женя, повернувшись к нам, на бегу делает театрально-страшные выпученные глаза и с наигранным ужасом кивает в сторону застеклённого чрева аппаратной, откуда, вероятно, и прозвучало по микрофонной связи это восклицание. И тотчас же мухой – в лёт.

С Женей мы знакомы чуть ли не с детства – связаны через дружбу наших родителей. Жаль, что у Веры Николаевны детей нет. «Зато муж уже третий, да при купюрах. Два развода… – ну и биография для психолога!» – неожиданно проносится во мне Янкина колкость про мамину подругу. Но Янкина ехидность уже не парит меня.

Женя вернулся довольно скоро. Остановился возле нас, взглянул в сторону массо́вочного контингента, поморщился. И, закатывая зрачки, начинает жаловаться нам на столь постыдный факт, в его понимании, как приглашение батюшки в студию:

– Это дно… – жеманно с надрывом повторяет он, – это днище… Попы на телевидении – днище… Да сегодня они повсюду – в Думе, университетах, школах… даже в армии в качестве полковых священников наставляют, исповедуют… И в кинематографе тоже, взять хотя бы Ивана Охлобыстина… Средневековье!

Я, дурачась, дергаю на Жене цветной шёлковый шарфик: что-то он несколько пересаливает, вот разошёлся, охолони, друг. Раз уж мы давние знакомые и он почти мой ровесник, могу позволить себе немного игривости, тем более что и само-то это ток-шоу – не более чем игра.

– Вот что за работенка..! – продолжает ворчать Женя, – тут иногда и кулаки в ход пускают, если во взглядах не сойдутся… А сейчас, вот ещё не хватало, – религия… Поп, глядишь, так и ана́фему пропоёт тут же в прямом эфире… Я уж даже боюсь за Веру Николаевну.

– Да Вера Николаевна этого попа так разделает, ты уж не беспокойся, не сомневайся даже, – невозмутимо отзывается мама, – разделает, как бог черепаху. – И, достав помаду, подкрасила губы.

А Янка и тут не удержалась от попытки сострить:

– Как бог черепаху?! Но батюшка-то с богом заодно… А кто против него – богу и без черепахи известно…

В этом она вся, но я улыбаюсь, уверенная в скором торжестве Веры Николаевны.

Но тем временем – начинается действо. Резко вырубается всё освещение. Тьма. Только несколько прожекторов. Они начинают буйно вспарывать пространство, пронзая тут и там темноту яркими бешеными красками. Ядовитые лучи софитов беспорядочно носятся по трибунам, по декорациям, словно зловещие гигантские птицы, выискивающие жертву, и, сойдясь вместе, резко вдруг выдергивают из мрака возвышение-сцену и уже стоящего там ведущего программы – в смокинге, белых перчатках и котелке. Зазывающим голосом конферансье в стиле «а теперь, на арене…» – он бодро возвещает зрителям о главных персонажах шоу, Вере Николаевне, «одной из известнейших в своей сфере психологов-коучей», и батюшке, имя и регалии которого тут же вылетают у меня из головы. Затем ведущий жестом фокусника бойко щёлкает в пустоту – и с потолка выплывает белый экран. Далее этот факир, взмахнув над головой чёрным цилиндром и отвесив поклон, «почтительнейше приглашает публику познакомиться сначала с экрана, а потом и вживую с нашими замечательными героями».

В студии все жарче, как на адовой сковородке. Я смотрю на маму, ее лицо неестественно бледное в капельках пота, глаза очень черные, пугающе черные, странно недвижные. Без выражения. Еще бы, в таком пекле невозможно думать, откуда взяться выражению-то. Обычно фарфоровая кожа приобрела какой-то неприятный синеватый отлив. Лицо при таком освещении совсем поменялось, стало неживым, каким-то пластмассовым.

Я поворачиваюсь к Яне – свет и с ней сподобил нечто невообразимое: рядом сидит… совсем незнакомое мне существо. Вроде и подружка моя, и в то же время сама на себя непохожая… что-то в ней почти потустороннее, даже ве́дьминское проклюнулось. Наверное, такой эффект возник из-за её пламенно-медных кудрей, извивающейся во все стороны огни́стыми змеями, и резко-скульптурного строения лица. Оно у неё очень структурное, чётко прочерченное, жесткое, волевое – вальки́рия да и только. А коварные флуоресцентные лучи прожекторов еще больше укрупнили её черты, утрировали их – и вот такое сотворили. Неужели и со мной произошло нечто подобное? Мечусь, срочно прошу у мамы зеркальце. Но она, сосредоточенная на экранном действии телерепортажа о Вере Николаевне, не глядя, второпях роется в своей сумочке и машинально выуживает оттуда… маленький театральный бинокль. Вот ведь… Но спорить некогда. Беру, пригодится.

И в этот момент на всю катушку вспыхивает полный свет. И тут же всё пространство заполняют монофонические искусственные, неживые звуки студийного музыкального сопровождения, похожего на ужасно примитивную запись рингтона в телефоне. На площадку-сцену авторитетно всходит Вера Николаевна – этакой властительной скандинавской богиней, поцелованной солнцем. Улыбающаяся, в желтой тунике модного силуэта, так идущей к ее золотистым волосам и решительному лицу с румянцем сквозь пыльцу мелких веснушек.

А с противоположной стороны ей навстречу, путаясь в черном подоле с въевшимся церковным запахом свечей и ладана, потихоньку, черепашьим ходом вползает на подиум батюшка. Неопределённого возраста отъевшийся коротышка, кажется, лишь метр пятьдесят, не больше. В оспинах лицо, почти голый череп и бурая жидкая, будто общипанная, бородёнка. Короткопалая его ручонка поглаживает большой серебряный крест. Этот крест, возлежащий на черном облачении маленького тела, такой огромный, что кажется, – именно этот крест сам сюда и пожаловал верхом на круглом пузе. Бегающие бусинки глаз мелкорослого крестоносца пару-тройку раз оценивающе метнулись по обличностям на трибунах и вновь юркнули в тень выступающих надбровных дуг с белёсой растительностью…

О чем они спорят – как-то не сильно занимает меня. Только время от времени иногда зацепит та или иная выскочившая из потока мысль. Но и её мешают додумать аплодисменты массовки, которые звучат не в такт с моими возможностями переваривать смысл. И я большей частью лишь преданно вбираю в себя все жесты, каждое движение Веры Николаевны. Она выиграла еще до начала этого диспута, уже только озарив студию своей победной улыбкой. А этот, в чёрной рясе, у меня ассоциируется с чем-то неприятно затхлым, с какой-то пронафталинненой фигуркой из старого чердачного сундука с хламом.

Вера Николаевна сидит в плетеном белом кресле, рождающем в моём воображении располагающие к размышлению и медитации картинки южных морей, гула прибрежных волн. Сидит непринужденно и уверенно. Её мягкая, округлая фигура расслаблена. Заметно, что она комфортно вписалась в эту современную студию, в это уютное плетёное сиденье. И лицо её, спокойное, проникнутое сознанием своей силы, вежливо, с оттенком лёгкой снисходительности, обращено к собеседнику. Держа маленькую записную книжку итальянской марки Молески́н, иногда делая в ней какие-то заметки, она внимательно слушает своего визави́. Едва заметная красная нитка на запястье намекает на её приверженность оккультизму и чу́ждости православию и христианству – кажется, это что-то из каббалы́. Такое поп-звезда Мадонна носит, да и вообще многие звезды, это почему-то распространено в среде шоу-бизнеса.

В ответ на вступительные слова чёрнорясового крестносца, пропущенные мной мимо ушей, Вера Николаевна начинает говорить убеждённым сильным чистым голосом:

– Религия теряет свое влияние, когда общество достигает экономического благополучия. Да-да, друзья мои, все дело в благополучии общества. Человеку в таком социуме больше не нужна подпорка, не нужна психологическая компенсация… не нужна анестезия в виде бога… Религия ему не нужна.

– А нужны психологи, – кривится батюшка, пытаясь перехватить инициативу у подкупающей своей убеждённостью соперницы.

 

Он с досады поправляет бородёнку, обхватив её горстью, но рука в волнении прыгает, а за нею и бородёнка теряет свою цельность, встопорщивается и торчит чахлыми кустиками в разные стороны. Глазки злятся. Вот он как будто бы готов брызнуть желчью – но, пожевав губами, так и не находит нужных слов…

Теперь и меня берёт досада, я разочарована – весь его вид не соответствует той духовной миссии, которую он на себя самонадеянно взгромоздил. Нет в нем той силы, идущей изнутри, из сердца, которую ждёшь от людей своей идеи, своей веры. Он суетен. Как-то мелок, что ли. Да и тушуется слишком, втягивает плешивую головёнку в плечи, как обеспокоенная осторожная черепаха. Обстановка сбивает его, он здесь инородное тело – елозит в кресле, чувствуя себя глупо, неуместно со своим бабьим подолом. Даже жаль, что это не самый сильный противник для Веры Николаевны: блеск лавров её успеха мог бы быть ярче, будь перед ней достойный.

А Вера Николаевна, так бестактно им прерванная, обратила слова попа против него же самого.

– Да, вот именно, человеку сегодня нужны психологи. Гораздо больше, чем священники. Вы пестуете в людях комплексы, внушаете чувство вины. Вы заражаете их культом страдания, к месту и не к месту вспоминая о муках Христа на кресте… Да ваш крест – мазохистский символ. А мы, психологи, снимаем это ложное чувство вины людей за грехи человеческие, за страдания Иисуса во имя людей, мы освобождаем их от этого вашего реакционного запрета на удовольствия… Мы говорим человеку – живи и радуйся.., – она произносит это горячо, пламенно.

– Да как же вы не понимаете, у психологии и церкви в отношении чад наших просто разные задачи. Мы говорим о духе, о спасении души, а вы – всего лишь о житейском комфорте, – гундосит крестоносец каким-то приту́шенным, глухим, как из бочки, голосом, сразу же падающим на дно, к полу.

Я всматриваюсь в нелепого попа. О, что я вижу… Вот тебе и на! Его куцые черепашьи ножки обуты, оказывается, в дорогущие итальянские туфли… от Амедео Тестони, известной на весь мир марки люксовой обуви ручной работы. Я совсем недавно их видела в рекламном журнале на мамином туалетном столике. Вот и приехали! И это радетель духа, попечитель душ людских..! Вот ведь, не чуждается материальных ценностей. Не смог, видно, стряхнуть с благочестивой души своей земную суетность мира. На поверку-то, изъязвлена его душенька той же суетностью, против которой и радеет милок.

Я легонько толкаю в бок Яну, мол, зацени обувку. Она выхватывает у меня бинокль и, рассмотрев, украдкой показывает поднятый большой палец руки. Передаю взглянуть маме, у неё от удивления глаза округляются: духовный пастырь-то не так прост, как кажется на первый взгляд…

– Да, – продолжает Вера Николаевна, – спасение души и комфорт действительно разные вещи… Ну что такое ваше спасение, если уж на то пошло? Оно, конечно же, полностью исключает комфорт. Вы хотите сделать всех несчастными манипулируемыми рабами божьими. Народ и так был в рабстве у тоталитаризма, советского, – а вы предлагаете ему такое же рабство, только от бога. Едва мы скинули совок, вздохнули свободно от этих вечных пут «должен-должен-должен», так вы тут как тут со своими самоограничениями, обязательной рабской смиренностью, покаянием, тотальной воздержанностью, отречением от самого себя…

Вера Николаевна неплохо владеет оружием слова. Батюшку опять перекосило.

– Мне трудно с вами согласиться, да мы и пришли сюда не соглашаться, а как раз чтобы спорить. И вот что я вам скажу, – козлетоном гнусит он. – В человеке есть зверь, так как человеческая природа была повреждена духовным падением и лишилась защиты. Зверь не хочет обуздания, он в нас беснуется при любой попытке заточить его в клетку. Ему все равно, какого вида будет клетка, кто ее запрёт, советские с их кодексом строителя коммунизма, или православные с заповедями Христа. Зверь в ярости и не хочет в клетку…

Ну что это за словечки?! – думаю я. – Зверь какой-то… Точно средневековье… Верно Женя подметил.

Вера Николаевна в эту минуту видится мне великодушной, человечной и мудрой. У нее прекрасная осанка, она не дергается, не кукожится.

А нафталиновый весь извертелся. Потеет. А сидит-то – как-то полубоком, совсем не по-православному, ногу на ногу закинул, и не заметил, как напоказ свой брендо-люксовый ботиночек выставил. И, глядя на ботиночек этот в сотовариществе с выпирающим барабаном живота, мне так и представляется этот барабан пузатым игральным автоматом-лохотронщиком, который не хочет отдавать выигрыш и только при ударе кулаком с неохотцой расстаётся с зажатыми жетонами, жалеючи звуча ссыпающимися кругляшками. А поп всё ножкой дрыгает, шебутится подолом по креслу, всё время подтыкая рясу под себя, как будто стараясь ещё нечто утаить в недрах её складок. Может, и под широкими рукавами его балахона прячутся дорогостоящие мирски́е цацки в виде элитных золотых часиков.

Всматриваясь, вижу – левая щека у него чуть подрагивает, нервничает: не справляется с ролью. Да, видимо, овечью-то шкуру не так просто удержать на волчьем хребте. Я уж и не смеюсь. И в мозгу только одно: не доверяю…

Тут кто-то тихонько касается моего плеча, смотрю – Женя. Он, примирительно улыбаясь, указывает жестом на мой бинокль, дескать, камеры иногда выхватывают зрительские лица, и такое разглядывание выглядит на экране не очень, ну, типа непрезентабельно.

***

На другой день утром при встрече Янка мне сообщает, что в школе запланировано предпраздничное мероприятие. Опять я где-то витала – слышу об этом впервые, пропустила, видимо, инфу. Будут крутить в честь Дня Победы какой-то фильм военный. Про холокост. Не охота, конечно, смотреть. Ещё, наверное, придётся слушать их патетические официозные речуги. Опять показушности не избежать. И без этого в школе – всегда такая тягомотина, аж скулы сводит. Хорошо хоть «балделово» с нашей с Янкой компашкой никто не отменял.

– А я люблю киношку, – бросает реплику Янка в противовес моей протестующей реакции, – лишь бы не математика, уж вместо алгебры-то я что угодно выдержу.

– Ну и что за фильм? – спрашиваю.

– «Спасенные в Кракове».

На фильм пришли лишь десять однокашников. У нас класс маленький, всего двадцать три человека. Больше половины, значит, по-тихому сфило́нили, пренебрегли грозным приказом классной прийти на фильм.

Мы заходим в небольшой школьный «зал для презентаций» – смешное помпезное название, а, по сути, та же классная комната. Но в целом – довольно комфортная, хотя бы без школьной казёнщины. Дермантиновые кресла, проектор, полотно, на котором будут показывать фильм.

Хоть бы шторы задернули из уважения к жертвам холокоста – исхожу я желчью. А то ведь это бесстыжее полуденное солнце, хозяйничающее повсюду, и благоухание яблонь со школьного двора – это ж почти пир во время чумы, да и нежные цветущие ветки прямо в окна норовят залезть, заявляя о своей жажде жизни. Я раздражена необходимостью обязательного коллективного просмотра, и недовольство норовит излиться из меня помимо моей воли.

Яна плюхается в кресло, то и дело поправляя серебристую мини-юбку, просто доне́льзя мини.

– Вырядилась, – ёрничаю, – на фильме о концлагерях будешь ляжки показывать.

Янка смеется, выглядывает в окно. Хватает яблоневую ветку, и цепкими острыми ногтями в красном лаке сдирает одним движением листочки с ветки. Спрашивает:

– Петух или курочка? – показывая мне пучок зелени в щепотке.

– Что?

– Да мы в детстве так играли…

– Ты детство в Урюпинске, что ли, провела? – передразниваю я. – А вот и действительно твой петушок появился, – и киваю на входящего упругой, слегка подпрыгивающей походкой Макса.

Тот, привычный к восхищённым взглядам девчонок, важно зашагивает в зал, откормленный, мускулистый, ну точно как распустивший хвост голенастый петух. Оглядев курятник оценивающим глазом, он с вальяжной снисходительностью обращает взор на Яну. Мы с ней равнодушно отворачиваемся, лишь разок незаметно зыркнув в его сторону. Янка, правда, сразу стала громче хохотать, трясти пышным рыжим хвостом, разговаривать с какими-то кокетливыми взвизгами и подвываниями, явно стараясь быть заметней на фоне остальных.

Вошла наша классная. Это – педагогиня лет пятидесяти, одолеваемая профессиональным зудом кошмарить и прессовать балбесов. Естественно, она замучена постоянным напряжением нервов от выноса им мозга своими воспитательными приёмчиками. Но всё-таки не может отделаться от чувства своего бессилия перед непробиваемым разгильдяйством школоты. Ведь все её усилия уходят в порожняк, что не добавляет ей оптимизма. Вот и сейчас чем-то, по-видимому, озабоченная, она увядшим глухим голосом просит мальчишек настроить проектор, а девочек задернуть от солнца шторы.

Ха… шторы-то черные – отлично выходит: настоящий склеп. Только бы еще рамы задраить, чтоб дивное амбре яблонь не напоминало о жизни извне – тогда полное впечатление.

Но уже к середине фильма мы не чувствуем ни весенних запахов, ни трепета шелестящих веток с гроздьями цветков, заглядывающих в окна. Зарёваны. И даже Янка – изрядная пофигистка, особа весьма боевая, несмотря на пайетки и мини, – с красными распухшими глазами. Так мы с ней и вывалились из школы сопливыми хлюпающими колодами.

Фильм – про то, как в Польше нацисты во время войны использовали евреев из лагерей смерти в качестве бесплатной рабсилы на своих фабриках. Подобной фабрикой, по сюжету, владел некий промышленник Карл Циллих, он штамповал на ней металлическую посуду. И сотрудничая с фашистским комендантом концентрационного лагеря, регулярно имел оттуда несчастных узников для принудительной работы у себя в цехах. Поначалу он видел в этих людях лишь рабочий скот. А потом этот хладнокровный деляга, оказываясь всякий раз случайным свидетелем зверств немцев, мало-помалу насмотрелся на убийства евреев, запросто так, прямо на улицах. Он вгляделся в серый пепел, висящий над огромной трубой крематория в лагере. Капля по капле в него проник весь ужас существования заключённых и… В общем, ему как-то очень поплохе́ло. А когда работников его фабрики стали пачками отправлять на истребление в Освенцим, решил помочь им и попытаться спасти. В итоге спас больше тысячи человек – за свои кровные, подкупая где только мог нацистов всех мастей. Из-за этого, в конце концов, обанкротился вчисту́ю…

Довольно сильный фильм. Нас, естественно, здорово пробрало. Глаза щипало, слёзы, наворачиваясь, размывали изображение на экране, хоть как их смаргивай… Между прочим, Яна тут же на планшете нагуглила про фильм – оказалось, реальная историческая личность этот промышленник, и другие персонажи – тоже.

Возвращаемся с Янкой после фильма удрученные. К слову сказать, слезы у нее мигом высыхают. Пару раз шумно высморкавшись, она в один дых и успокоилась. У меня же оглоу́шенность оставалась долго, уж лучше бы уроки, та же бы ненавистная алгебра, чем… Ничего не радует – ни цветы, ни зелень, и мир стал черно-белый, как этот фильм.

Бредём по парку. Не так давно в нём обустроили площадку, беговые дорожки, теннисный корт. А сколько лет он был запущенным, хоть и с некоторым налетом как будто бы поэтических руин! Сейчас здесь парни с видом крутых эквилибристов сигают вверх-вниз на скейтбордах и роликах. Наше с Яной появление еще больше взбудоражило их активность. Тут же топчутся девчонки в попытках привлечь внимание, но при этом якобы занятые своими делами. Делают селфи. Я, почти как зоолог Дроздов из передачи «В мире животных», гляжу на этих цып. Янка пихает меня локтём – одна цыпуля снимает на телефон очень узкую девицу в трико, демонстрирующую сногсшибательную гибкость. Она делает стойку на руках, потом невероятным образом выворачивается, прогнувшись в спине, а ее согнутые в коленях ноги свисают низко к плечам. Несколько легчайших пластичных движений – и она уже, лежа животом на травке, свернута калачиком наизнанку, а ступни спокойненько обнимают её шею.

– Девушка-змея. В цирке бы показывать, – вяло отмечает Янка. Заметно, что мысль её занята другим.

Идем дальше, я ничего не отвечаю, ещё под впечатлением от фильма, слишком потрясена, чтобы говорить. Янке же, как экстраверту, видимо, нужно выговориться, не терпится выплеснуть своё мнение в чьи-нибудь уши.

– Циллих этот, ну тот, который фабрикант, конечно, мужик хороший. Зато комендант лагеря, – просто, прям, секси, – наконец заявляет она.

Я возмущена:

– Не понимаю я тебя, Яна…Ты же сама нашла инфу в инете, что речь-то идёт не о каком-то всего лишь вымышленном маньяке-коменданте, а это всё происходило по-настоящему. И персонажи фильма взяты из жизни.

Но Янку смутить невозможно, она продолжает:

– Помнишь сцену, когда он выбирал себе горничную? Ка-а-акие у него глаза! Серо-стальные. Волчьи глаза. Эх, Катька,.. я б такому сразу дала.

– Ты шалава, – негодую я.

Яна скорчила рожу, показывав мне язык.

– У тебя потому что еще секса не было, поэтому ты так и говоришь, Кэт.

 

Хмыкаю:

– Да у тебя, что ли, был!

– С самой собой… – тут же сострила Янка. И заржала.

Дикое её ржание немного отвлекло меня, но лишь на миг. Всё-таки моё внутренне равновесие уже исчезло. Я наскоро распрощалась с Яной, унося с собой какое-то новое ощущение.

***

Прихожу домой. Умащиваюсь на свой пуф, у меня для него, правда, другое название – не пуф, а куль. Бесформенный, растекающийся под телом, из кожзама. И таких три – черный, золотистый и посеребрёный, я сама выбирала. Папа дал мне торжественное обещание не вмешиваться, когда мы, три года назад, въехав в нашу четырехкомнатную квартиру, принялись за ремонт и обустройство. Ну, я и организовала в своей комнате – а личная комната у меня впервые появилась! – тот порядок и те вещи, которые меня устраивали. Мама лишь ужасалась и тихо молилась, папа запретил ей давить на меня. Таким образом, кроме моих кулей, спального места и стола для уроков, в моей комнате в очень минималистичном стиле появился ещё и чёрный мягкий татами рядом с низеньким, чёрным же, столиком для чаепития, дань моему непродолжительному увлечению японской культурой. Стены без обоев – я захотела, чтоб они были просто выкрашены в красный, революционный цвет. И у двери здоровенный, в полстены, черно-белый плакат-шутка «Че Бурашка» – ну да, вроде Че Гевара, только с ушками плюшевого создания из мультика. Видела в этом своеобразный оксюморон: мягкая сила. На столом есть ещё плакаты с изображением Ленина. Эти плакаты – и не только эти, но и все другие – мне Вера Николаевна подарила. Люблю ее. Она не только мамина подруга, но и моя лучшая подружка. Она одобряет мои самые дикие идеи. В ней есть всё – ум, воля, уверенность, тонкость, вкус…

Зайдя сейчас в свою комнату, впервые за три года понимаю, что хочу – другие картинки, другую комнату, другую обстановку. Не эти игры в революцию.

Сижу на своём куле́. Вся в раздрае. Пытаюсь разобраться в своих чувствах. Черт дернул Янку изречь ту чепуху про коменданта из фильма, про то, что он «секси». И почему меня это так задело? Может, потому что у меня самой в какое-то мгновение бессознательно промелькнуло подобное же чувство, только не оформленное столь определённо, как у подруги? Не знаю. Но зря она это ляпнула. Так бы у меня всё забылось, смутное ощущение быстро бы рассеялось в повседневных делах. А Янка, верхоглядка, взяла и сдуру брякнула свою примитивную пошлятину, и как бы дооформила то, что во мне смутно. А может, ничего она и не дооформила. Может, я сама что-то накручиваю?

Вся в тревожных терзаниях, я включаю ноутбук, еще раз пересматриваю эпизод фильма, где комендант выбирает себе горничную. Идет вдоль шеренги женщин в своем эффектном форменном кожаном чёрном плаще. Вот он останавливается перед этой девушкой, она от холода прячет руки в драную шаль… Я забываю, где нахожусь, снова попадаю в этот серый, как пепел, мир. Взгляд ледяных глаз – и я проваливаюсь, теряю точку опоры перед непонятной силой этого холодного красивого лица…

Мне совсем не нравится это чувство. И это не то влечение, про которое Янка говорит «я б такому сразу дала», и не симпатия, не влюблённость. Мне случалось влюбляться. Нет тут характерного для влюбленности полёта, нет той пуховой перины, на которую безопасно падаешь – а есть какая-то страшная яма. Подобное во сне бывает. К примеру, бывают во сне такие хорошие моменты, когда летишь над землёй от распирающего тебя счастья, и такой восторг внутри. А в снах-кошмарах, наоборот, – тяжеленное тело, едва ноги тянешь, спотыкаешься, падаешь, и в ужасе проваливаешься, как Алиса в глубокую черную дыру. Вот так и сейчас у меня. Ощущение какого-то срыва в тёмную пустоту. Это мучает. И, к несчастью, – уже не во сне.

Ставлю идущий фильм на паузу. Тошно и пусто, плюс ощущение неправильности, какой-то искривленности. Я словно бы что-то напортила, поломала в себе. Так бывает, когда человек неправ в глубине себя, перед самим собой. Но мучаешься так, если реально накосячишь. А здесь-то что произошло? Ничего ж вроде. Хотя… кажется, я понимаю, откуда это идет: мы ведь все с детства знаем, что фашисты гады, и не просто картинные, голливудские гады – они и есть то самое настоящее, реальное зло, большое зло, с которым предки наши всё-таки справились. А я вдруг, вразрез этому, ощущаю какую-то притягательность этого злосчастного фа́шика, ведь знаю, что мерзавец, а ощущаю.

Но ведь не только я почувствовала особенную харизматичность этого «истинного арийца». Ведь и Янка отметила это, только она по легкомыслию свела это к «сексапилу». Но почему же она спокойно и во всеуслышание в этом признаётся, и в ней это не вызывает смущения, в отличие от меня? Наверно, потому, что Янка – тот ещё ти́пус, и она совсем другого склада. А может, дело ещё и в употреблённых ею словах. Я, как человек, нацеленный в будущем на журналистику, – к слову, к смыслу в нём заключённому, отношусь достаточно трепетно. А Янка-то не гуманитарий – не случайно она планирует поступать на экономический. Ясное дело, смысловые тонкости слов ей не очень-то интересны. И потому-то она и говорит такими простецкими пошлыми фразами: «я б ему дала», «он секси» и прочее. Этим она всё упрощает. Сужа́ет до вполне приземлёно-бытового «дала бы». И в итоге как бы отбрасывает от себя всю сферу фашистских злодеяний этого сомнительного персонажа. Как бы очищает свое отношение к нему от его нацистской идеологии, очищаясь и сама. Вроде она к этой страшной идеологии и не причастна. И нет на ней этого пятна, нет вины. А раз так – то и не чувствует в себе никакого смущения, никакого груза предательства, обесценивания борьбы наших прадедов в войне против этой идеологии. Вот и чувствует себя припеваючи.

Но, в отличие от неё, мне-то так просто не отмахнуться. Я не умею мыслить такими обеднёнными словесами, типа «я б ему дала». Да я ещё и до мыслей-то не дозрела. Пока что ещё только бродят во мне непонятные мне чувства, не из приятных. Именно чувства… пока ещё не нашедшие настоящих слов для своего объяснения, пока ещё не сложившиеся в определённые мысли.

А Янка всё непонятное и необъяснённое втиснула в форму глупых, односложных, примитивных слов. И, как в клетке, заперла там. И это необъяснённое – подобно джинну в бутылке – приняло ту мелкую формы, в которой его заперли. Оно заперто, но – подобно тому же джинну в бутылке – это не значит, что его вовсе нет. Его просто не видно. Но оно существует. И всё так же – не понято и не объяснено. А как его понять? А если его выпустить из «бутылки» – не поняв? И как же это непонятое объяснить?

Пожалуй, слова Янки – только часть причины, почему мне как-то не по себе. Если бы были только слова, я бы забыла. Но ведь не забыла. Не удалось. Значит, есть что-то другое, что-то ещё. А слова – только крючок, зацепивший это что-то. Но что это? Вопросы не дает мне покоя.

В открытое окно слышно, как проходит внизу какая-то хохочущая компания. Парни что-то ломко басят, а девчонки – на высоких кошачьих нотах поддерживают их, то и дело разражаясь внезапными всполохами смеха. Я выглядываю в окно, мне очень хочется развеять морок в голове.

Горизонт уже темнеет. Летние сумерки не похожи на зимние. Зимой темнота резко спускается вниз. Летом же она разливается мало-помалу, тончайше, словно сиреневая акварель в прозрачной воде. Воздух постепенно наполняется той ясностью и гулкостью, характерной для умолкшей улицы. И в такой тёплый майский вечер каждый звук раздаётся, словно бы у тебя в комнате. Разговор, обычный разговор прохожих, не крик, не ссора, усиливается и разносится далеко. Да люди и не ссорятся в такие вечера. Тепло расслабляет, опьяняет их. Они перебрасываются веселыми фразами и, как мне кажется, все до одного счастливы. Вот доносится откуда-то молодой мужской голос, взахлёб рассказывающий кому-то о барбекю и пиве. А вот низкий женский голос зовёт: «Катя!»…

Рейтинг@Mail.ru