
- Рейтинг Литрес:5
Полная версия:
Дарья Даниленко Тени Ефремовки
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт
Мне двенадцать лет. Я живу в Ефремовке, в доме, из окна которого виден ДК. Я люблю этот ДК больше, чем что-либо на свете. Я знаю каждый закоулок, каждую трещину на сцене, каждый скрип половиц.
Я слышала истории, о том что ДК населен призраками, даже Екатерина Андреевна, наша заведующая ДК расказывала истории, но я не верила. Я из тех детей у которых мама и папа все пытаются объяснить с точки зрения физики и науки. Поэтому мистика в моей жизни, только в страшных историях и в кино. Как будто скучно, да? Но мне нравится, когда моя мама объясняет мне что такое полтергейст по - научному, или что такое “коллективное бессознательное”, что такое энергия и как она влияет на нас. Есть чувство, что у меня есть власть над этим миром. Ведь если я все могу объяснить, то я крутая!
Я не знала про призраков в ДК, про то на каком месте постороенно само здание, когда переехала сюда. Я узнала позже.
И теперь я здесь, чтобы рассказать вам эту историю. Возможно вы решите, что она не научная, но мир такая штука… Как только ты в чем - то думаешь что уверен, мир тебя переубеждает. Как Энштейн, чем больше он узнавал о мире и вселенной, тем больше верил в бога.
Я просто расскажу вам историю, а верить или нет, думайте сами. История закончилась и проверить у Вас не получится, но придти в здание, которое хранит эту память вы сможете, может что - то почувствуете?
Историю о том, как двенадцатилетняя девчонка которая не могла усидеть на месте и говорила слишком громко - освободила целый мир.
Историю о том, как мы — я и мои друзья — вернули голоса тем, кто молчал столетиями.
Историю о том, как старый ДК, построенный на месте сгоревшей церкви, стал вратами в Эхо — не до конца сотворил.
Я прочитала тот самый стих.
И всё началось.
Хотите узнать, что было дальше?
Тогда слушайте.
Глава 5. «Девочка, которая не умела молчать»
Я родилась в Алма-Ате — городе у подножия гор, где даже в самый жаркий день на горизонте видны снежные шапки. Там пахнет яблоками — не магазинными, а настоящими, которые собирают в садах на окраинах. Пахнет бензином и шашлычным дымом, быстрой жизнью и вечной спешкой.
Мы переехали в Оренбург, когда мне было 3, 5 года, но запах яблок и шум арыков, по которым течет горная вода, я помню до сих пор.
Я была творческой с пелёнок. В два года пела в машине так, что соседи по парковке оборачивались. В четыре — выступала на утренниках, не боялась зала, не боялась света, не боялась забыть слова. В пять — потребовала, чтобы родители отдали меня в театральную студию.
— Я буду актрисой, — сказала я. — Или певицей. Или и тем и другим.
Однажды мама пришла ко мне с разговором, наверное слишком взрослым для девочки 5 - ти лет, но мама всегда считалась и считается с моим мнением и не одно важное решение не принимается без моего участия, сколько бы лет мне не было. Да родители “прожимают” меня, но аргументированно, по-возрослому споря со мной и доказывая свою правоту, но если я сказала “Нет” - это воспринимается… Всегда!
— Давай переедем — сказала мама. —Я никогда не была на Азовском море.
И мы переехали в Таганрог. Странный город, он изначально казалась мне каким - то застраявшем где- то в прошлом. Мама сказала, что Таганрог очень похож на Санкт - Петербург, ведь строил их один “застройщик”. Проверить не получилось, ведь сначала нас застала пандемия, а потом в нашей семье случилась трагедия, но об этом чуть позже. Когда мама и папа поняли, что финансовый рынок и рынок недвижимости трещит по швам, мама работала на тот момент в сфере Банкротства физических лиц, решили купить дом на который хватало наших сбережений.
И нашли — не в самом Таганроге, а в Ефремовке, в сорока километрах. Маленький посёлок в степи, дом со смешными воротами, участком в 75 соток, виноградом. И ДК на холме — красивый, как дворец из сказки, которую я ещё не знала.
— Я хочу этот дом, — сказала я, когда увидела фотографии.
— Значит, переезжаем - ответила мама.
Мы переехали в 2020 году, в мае, сразу после 9 мая.
Мне было так не привычно тут, свобода, много воздуха, поля. Это было самое яркое лето в моей жизни, не подумайте, было много и поездок и отдыха и лагерь детский, самый дорогой в России, но ту свободу и простор я не могла почувствовать больше нигде. Со временем привыкаешь ко всему и моя Ефремовка мне уже не казалась такой большой и свободной.
Первого сентября я пошла в первый класс.
На линейке, когда все первоклашки стояли робкие, сжимая букеты, я пела песню, вживую, своим голосом.
Учителя онемели. Директор потом сказал: «Что за девочка? Откуда?»
Мой учитель с гордостью всем говорила, что я у нее такая талантливая.
Ефремовка приняла меня не сразу. У всего есть свой характер и темп и мне нужно было адаптироваться к этому темпу - это было нелегко. Но мне кажется я справилась с этой задачей. Вообще ребенок способен справится со всем, что происходит вокруг него. Дети гораздо сильнее, чем вы думаете. Мы рождаемся и из вчерашних детей делаем взрослых. Один крик “ААААА” и вчерашняя девушка получает звание “Мама”. “Дети дают вам шанс стать лучше” - слышала как - то, как мама сказала эти слова. Они заставили меня задуматься тогда. Я всегда понимала, что я самое главное в жизни моих родителей.
Александра Павловна, на тот момент заведующая Домом Культуры, предложила взять меня в театральную студию. Я прибежала к маме с вопросом, мама согласилась, ведь мои глаза горедли просто огнем, я же хотела стать актрисой.
Мама привела. Я влюбилась в ДК с первого шага. Высокие потолки, колонны, лепнина, запах пыли и старого дерева — этот запах я буду помнить всегда. Я бегала по коридорам, заглядывала в гримерки, трогала занавес — тяжелый, бордовый, прохладный.
— Здесь как в театре, — сказала я.
— Это и есть театр, — ответила Александра Павловна — Маленький. Сельский. Но настоящий.
В 2022 году, когда мне было уже девять, ведь родилась я в Августе,, в нашей семье случилось то, о чём я никогда не рассказывала посторонним. Но сейчас расскажу.
У моего младшего брата Даниила — ему тогда исполнилось четыре — начали замечать странности. Он перестал смотреть в глаза. Перестал откликаться на имя. Мог часами раскачиваться на месте, глядя в одну точку, и не реагировать на то, что происходит вокруг.
Сначала мы думали — просто характер, возрастное, переезд, стресс. Потом — задержка речевого развития. Потом мама повезла его к неврологу в Таганрог. Потом к психиатру в Ростов. Диагноз поставили через полгода мытарств.
Атипичный аутизм. Самая тяжелая форма.
Атипичный — значит, не похожий на других. Самая тяжёлая — значит, Даня, скорее всего, никогда не будет говорить. Никогда не будет смотреть в глаза. Никогда не скажет «мама» или «папа». Он будет жить в своём мире, и этот мир не откроет дверь никому.
Мама плакала три дня. Папа не плакал — он просто замолчал. Молчал, делал кофе, садился на веранду и смотрел в степь. Я слышала, как они разговаривают ночью — шёпотом, чтобы я не услышала. Но я слышала.
«Как мы будем жить?»
«Не знаю».
«Я не могу. Я не справлюсь».
«Надо».
Наша семья медленно угасала. Не в прямом смысле — мы продолжали есть, спать, меня водить в школу, с Даней ездить по врачам. Но внутри, где-то глубоко, свет стал тускнеть. Мама перестала улыбаться. Папа перестал шутить. Я смотрела на них и чувствовала, как наш дом, который когда-то был тёплым, становится холодным. Не зимним холодом — от него спасают батареи. А другим — тем, который проникает под кожу и остаётся там навсегда.
Я не знала, как помочь. Я пыталась — пела громче, шутила чаще, приносила из школы пятерки, рисовала для мамы открытки. Но мама смотрела сквозь меня. Папа — тоже. Они были рядом физически — и бесконечно далеко.
«Мама, ты меня любишь?» — спросила я однажды.
«Конечно», — ответила она, но в её голосе не было того тепла, к которому я привыкла.
Я не обижалась. Я понимала. Даня был маленьким, он не мог сам себя обслужить, он не говорил, не просил, не улыбался в ответ. Он просто существовал — рядом, в своем мире, куда никто не мог войти.
Мама и папа отдавали ему все силы, которые у них были. А потом — те, которых не было. Они не спали ночами, потому что Даня кричал — без причины, просто потому что его мозг не мог справиться с потоком звуков, света, запахов. Они водили его к терапевтам, логопедам, дефектологам. Читали статьи, искали методики, надеялись на чудо.
Чуда не было.
Я иногда заходила в комнату брата, садилась на пол рядом с ним и просто молчала. Он не смотрел на меня. Но иногда — очень редко — он переставал раскачиваться. Замирал на секунду. И я знала: он меня слышит. Не может показать, но слышит.
Я пела ему тихо. Колыбельные, которые сама придумывала. Про степь, про ветер, про ДК, который виден из моего окна. Он не реагировал. Но я верила — верю и сейчас — что он слушает.
Первый год был тяжёлым. Второй — тоже.
Папа, который сидел с братом дома всё это время — водил его по бесчисленным консультациям, возил в центры реабилитации — наконец устроился на работу. Администратором в сети продуктовых магазинов. Не престижно, недорого, но стабильно. Он приходил уставший, но с живыми глазами. Ему нужно было говорить с людьми, решать проблемы, чувствовать, что он не выпал из жизни.
Мама продолжила работать из дома — аккаунт-менеджером. Она научилась совмещать: работа, Даня, я, дом, бесконечные отчёты перед врачами, комиссиями, соцзащитой. В какой-то момент — я сама не поняла когда — они словно задышали заново.
Не потому, что стало легче. Легче не станет никогда.
А потому, что они поняли: нельзя утонуть в горе, когда есть ради кого жить.
Я смотрела на них и видела эту перемену. Сначала робкую, неуверенную — как будто они боялись, что любое проявление радости будет предательством по отношению к Дане. Потом — смелее. Папа снова начал шутить. Мама — улыбаться. Не так часто, как раньше, не так беззаботно, но искренне.
— Мы справимся, — сказал однажды папа за ужином. — Я не знаю как, но мы справимся.
Я люблю брата. Не той любовью, о которой пишут в книгах — жалостливой, героической, с надрывом. А просто — братской. Он мой младший. Я помню, как он родился — маленький, сморщенный, с кулачками, сжатыми так сильно, будто боялся, что кто-то отнимет у него мир. Я помогала маме его кормить, укладывать спать. Я знаю, что его любимая игрушка — пластикова коза, он ее называет “Катька”. Знаю до сих пор.
Когда ему поставили диагноз, мне было девять. Я не до конца понимала, что это значит. Потом поняла. И первое, что я почувствовала — злость. На врачей, которые разводили руками. На судьбу, которая выбрала именно нашу семью. На себя — за то, что ничего не могу изменить.
Злость была большой, горячей, она жгла изнутри и не находила выхода.
Я не могла кричать на родителей — они и так были на грани. Не могла кричать на брата — он не понимал. Не могла кричать на учителей — они были ни при чём. Я кричала на сцене. В стихах. В песнях. Я вкладывала всю свою злость, всю боль, всю беспомощность в каждое слово, в каждую ноту.
Екатерина Андреевна сначала пугалась — такой напор, такая страсть от девочки. Потом поняла. И перестала меня сдерживать.
— Пусть кричит, — сказала она маме. — Пусть выходит на сцену и кричит. Это лучше, чем если она будет кричать в подушку по ночам.
Мама кивнула. Она знала. Она сама иногда хотела кричать — в голос, на всю степь, чтобы ветер унес этот крик туда, где его никто не услышит. Но она держалась. Матери не положено кричать. Матери держат все внутри.
Я не держала. Я выходила на сцену и отпускала.
Я почти не помню времени до Ефремовки. Алма-Ата осталась где-то в глубине, в смутных образах: высокие горы на горизонте, запах яблок на рынке. Оренбург тоже, такой уже далекий.
Здесь, в Ефремовке, всё по-другому. Степь — не горы. Горизонт — не хребет, а ровная линия, уходящая в бесконечность. Ветер — сухой, горьковатый, пахнет полынью и чем-то далеким, неуловимым.
И ДК. Всегда — ДК. Из окна моей комнаты он виден. Днём — белый, с колоннами, как маленький дворец. Вечером — темный, загадочный, с огнями в окнах. Ночью — почти живой, пульсирует тусклым светом аварийной лампочки.
Я смотрела на него и думала: «Почему именно здесь? Почему мы приехали именно сюда?»
Теперь я начинаю понимать.
Здесь, много пространства, для меня, для мамы, для папы, а главное для Даниила.
Но как говорила мамина подруга тетя Лена “Если не хочешь понимать по - хорошему, жизнь заставит по - плохому”. В моей истории много боли и много “плохого”, но это все для того, чтобы заставить понять!
События, которые я вам расскажу, начались с обычной репетиции, но изменили целый мир! Если вам кажется, что вы ничего не можете сделать для мира, то Вам только кажется….
Апрель заканчивался. Весна в Ростовской области — это такая смесь красок и чувств. Солнечный свет, буйство цветов и трав. Мир как будто кричит о том, что он ожил. Я до определённого возраста не чувствовала, как меняются времена года. Сменили одежду — и всё. Стало холоднее или теплее. Ничего не менялось внутри.
Той весной что-то поменялось.
Я выходила утром по дороге в школу, и так хотелось подышать полной грудью. Хотелось понять, что же поменялось вокруг. Те же дома, те же деревья, только «одежда сменилась»? Нет. Они все, как и я, задышали полной грудью. Впервые в моей голове появлялись такие мысли. Не на уроке «Естествознания», где Вера Юрьевна фокусировала моё внимание на изменениях в природе, а я сама с жадным интересом искала эти изменения.
Как мало времени мы с зимой провели вместе. Стало даже грустно. Ведь ещё так много дней до встречи с зимой. Столько часов до смены одежды… В таких мыслях я шла до школы, проходила по привычному пути, здороваясь со взрослыми, которые проходили мимо. Вот тётя Наташа бежит до своей дочери. Она живёт через несколько домов от них. Дочь зовут Настя. Красивая такая, но совсем не похожа на тётю Наташу. А Кира, дочь тёти Насти, совсем не похожа на свою маму. Вот Надежда Михайловна вышла прогуляться со своими лыжными палками. Несколько месяцев или лет — для меня, как для ребёнка, время течёт иначе — у неё был инсульт. Такой страшный диагноз, не знаю, что он значит, но мама и бабушка цокали и качали головой, когда говорили про это. Но, несмотря на беспокойство моих родных, Надежда Михайловна очень хорошо выглядит. Такая элегантная старость. Она очень миниатюрная, мне кажется, я выше её ростом в свои одиннадцать лет.
Я шла в своих мыслях — таких новых для меня, непривычных. Наверное, это взросление. Раньше я не замечала всего этого.
Повернув на школьный переулок, я увидела привычную картину. Наша школа стоит напротив детского садика. Такой детский островок посреди села. Пятачок земли, где чаще всего звучит детский смех и льются самые горькие слёзы. Прямо дорога взросления. Сначала ты приходишь в детский сад, смотришь, как взрослые школьники утром, сгорбившись, идут в здание напротив. Как они смеясь и вприпрыжку выходят, когда у них заканчиваются уроки, и тебе кажется, что они такие взрослые и большие. А школьники сидят на своих «взрослых» уроках и видят, как малыши играют на улице, и отдали бы все свои «взрослые» игрушки за стакан молока и послеобеденный сон. Имея не храним, а потерявши плачем — вот уж точно.
Учителя так спешат на занятия. Взрослые взрослые среди нас. Впервые задумалась о том, что учителя, наверное, так хорошо выглядят всегда, просто потому что не взрослеют по-настоящему? Они навсегда остаются такими умными, начитанными, умеющими многое детьми. Ведь как иначе им с нами справиться? Сколько нас не учи, мы всё равно не встанем с ними на один уровень, а значит, им каждый день приходится играть в детей.
— Алиса!!! — окрик Полины вернул меня в момент.
Полина догнала меня уже у самых ворот. Я услышала её раньше, чем увидела — чешки по асфальту, короткое дыхание, сбившееся от быстрой ходьбы. Она всегда так ходила — не шла, а атаковала пространство.
— Сегодня репетиция, ты помнишь? — спросила она, даже не здороваясь.
Я кивнула, не выныривая из своих мыслей.
Она остановилась, заглянула мне в лицо — прищурилась, как будто проверяла, не притворяюсь ли я.
— Стих выучила?
Я снова кивнула.
Полина поджала губы. Она умела молчать так, что в этом молчании было больше требований, чем в любых вопросах. Я чувствовала, как её взгляд сканирует моё лицо — не злой, но въедливый. Как у мамы, когда она понимает, что я что-то скрываю.
— Ты с утра язык проглотила, пока ела, что ли? — она фыркнула, но в голосе уже проскальзывала улыбка. — Или это у тебя режим «молчаливая загадка»?
Я не выдержала.
— Да выучила я его, — буркнула я.
Полина хмыкнула, удовлетворённо кивнула, и в этом коротком звуке было всё: контроль, забота, привычка всё проверять самой. Она уже не смотрела на меня — она смотрела вперёд, на школьные ворота, и я знала: она уже мысленно на репетиции. Я слышала, как она тихо напевала мелодию, которую мы разучивали вчера. Она всегда так делала — напевала, когда думала, что никто не слышит.
Мы зашли в школу. Полина махнула мне рукой и побежала в свой класс, а я осталась стоять в коридоре, чувствуя, как внутри меня, поверх всех моих новых мыслей о весне и времени, всё ещё звучит этот тихий, почти незаметный напев.
Полина скрылась за дверью, а я медленно побрела в свой класс. Там меня ждал ещё один родной для меня человек.
Я вошла в кабинет, и первое, что ударило в лицо — свет. Он лился из высоких окон, падал на парты — грел, но ещё не жарил, позволял греться без страха солнечного удара и ожогов. Саша сидела за второй партой у окна, как всегда, согнувшись над учебником, и я сразу увидела её. Моя лучшая подруга. Высокая, светловолосая, с очками в толстой оправе, которые она вечно поправляла, когда думала.
Она была из тех людей, которые не стараются быть красивыми — они просто есть. И этого достаточно. Она была Сашей, а я — Алисой. И этого было больше, чем достаточно. Мы придумали это в пятом классе, когда она впервые сказала, что я живу в своём мире, а она просто пытается его понять. С тех пор я для неё — Безумный Кролик с часами, она для меня — Александр Сергеевич Пушкин, который всё записывает. А Никита — наш Безумный Шляпник.
Я подошла, села рядом и, не говоря ни слова, обняла её. Она пахла чем-то сладким — ванилью или молоком, не знаю. Но этот запах всегда значил для меня дом.
Прозвенел звонок, и день пошёл по привычному сценарию: уроки, столовая, опять уроки, потом ДК, потом домой. Но я ещё не знала, что сегодняшний день изменит всё.
Мы готовились к 9 Мая — восемьдесят лет Победы, концерт ответственный, событие большое и важное. Хотя в ДК мы всегда готовились так, словно каждое событие — самое важное.
Виктория Валентиновна, наш художественный руководитель, сидела в третьем ряду с блокнотом. Екатерина Андреевна — за пультом. Она смотрела на сцену тяжёлым взглядом, от которого хотелось спрятаться под кресло. Но сегодня она была мягче обычного. Может, потому что стих, который я читала, был про войну.
— Начинай, Алиса, — сказала Виктория Валентиновна.
Я вышла на середину сцены. Фонари, направленные на сцену, погасили — оставили только дежурную лампочку. Жёлтую, усталую. Она висела высоко-высоко, и мне всегда казалось, что это глаз. Кто-то очень старый и очень добрый смотрит на меня сверху и ждёт.
Стих я знала наизусть. Я учила его неделю, повторяла дома перед зеркалом, шептала в подушку на ночь. Юлия Друнина написала его в 1948 году — через три года после Победы. Сама она ушла на фронт в семнадцать, была ранена, видела смерть каждый день. Она знала, о чём пишет.
Я шагнула к оркестровой яме, вдохнула — и начала. Негромко сначала, как будто боялась разбудить тишину. Потом — смелее.
— На носилках, около сарая, — На краю отбитого села, — Санитарка шепчет, умирая: — Я еще, ребята, не жила…
Голос мой звучал ровно, но внутри всё дрожало. Я смотрела в зал — на пустые кресла, на Викторию Валентиновну с её вечным блокнотом, на Екатерину Андреевну, которая вдруг перестала что-то смотреть в ноутбуке.
— И бойцы вокруг нее толпятся — И не могут ей в глаза смотреть: — Восемнадцать — это восемнадцать, — Но ко всем неумолима смерть…
Воздух стал гуще. Запах пыли и старого дерева перебило гарью, свечным воском — и ещё чем-то далёким, как будто из открытого окна потянуло степью, полынью и… кровью.
Я сглотнула, перевела дыхание и продолжила:
— Через много лет в глазах любимой, — Что в его глаза устремлены, — Отблеск зарев, колыханье дыма — Вдруг увидит ветеран войны. — Вздрогнет он и отойдет к окошку, — Закурить пытаясь на ходу. — Подожди его, жена, немножко — — В сорок первом он сейчас году.
Я замолчала на секунду. Последняя строфа была самой страшной. Я знала это. Тренировалась, чтобы прочитать без слёз. И когда открыла рот, чтобы произнести её — неизвестный голос из-за занавеса опередил меня. Не громче шёпота. Но так, что у меня свело лопатки.
— Там, где возле черного сарая, — На краю отбитого села, — Девочка лепечет, умирая: — Я еще, ребята, не жила…
Я обернулась. Никого.
Виктория Валентиновна и Екатерина Андреевна, дав несколько указаний, удалились из зала. Я начала читать стих заново, но дойдя до слов «Я еще, ребята, не жила», снова услышала этот шёпот.
Никита сидел в пятом ряду, уткнувшись в телефон, и ничего не слышал. Или делал вид.
— Ты чего? — спросил он, заметив, что я замерла.
— Ничего. Голос.
— Что?
— Там, за занавесом.
Он прислушался. Тишина. Только где-то за стеной гудела труба отопления — и та затихла.
— Ничего там нет, — сказал он. — У тебя глюки.
Но я уже не слушала. Я шагнула к занавесу. Потом ещё шаг. Ещё. Половицы скрипели под ногами — но звук был глухой, как будто я шла не по дереву, а по чему-то мягкому, живому.
Я подняла руку. Коснулась бархата. Он был тёплым. Живым. Под пальцами пульсировало — медленно, как сердце.
— Алиса, — сказал Никита. — Ты меня напрягаешь.
— Я сейчас.
И провалилась.
Не в обморок. Обморок — это когда мир гаснет. А здесь мир взорвался. Бархат стал жидким. Воздух сгустился в кисель. Всё вокруг раздвинулось, чтобы пропустить меня внутрь. Глаза закатились — я почувствовала это по тому, как мир стал белым, потом зелёным…
А потом — тишина.
Я стояла на сцене. Но не на нашей. На другой. Бесконечной. Доски уходили в серую дымку, терялись за горизонтом. Софитов не было — свет шёл отовсюду и ниоткуда, бледный, как рассвет перед грозой.
Вокруг — человеческие силуэты. Они не были страшными. Они были печальными.
Старая женщина водила смычком по скрипке без струн. Мальчик в гимнастёрке рисовал пальцем в воздухе — линии дрожали, распадались, не складывались в картинку. Девушка в балетной пачке стояла на одной ноге и ждала музыки, которой не было.
И все они молчали.
Я открыла рот — ни звука. Попыталась шагнуть — ноги приросли к доскам.
А потом я услышала. Не голоса — мысли. Чужие, древние, тяжёлые.
«Помогите…» «Я так и не спела…» «Где моя мама?» «Я не хотела умирать…»
И среди них — один голос, громче других. Девичий. Тот самый, из-за занавеса. Он повторял не просто слова — он повторял стих. Строку за строкой. Слово за словом.
«На носилках, около сарая…» «На краю отбитого села…» «Санитарка шепчет, умирая…» «— Я еще, ребята, не жила…»
Я повернула голову. Она стояла у края сцены — в гимнастёрке и косынке. Молодая. Лет восемнадцати. Глаза серые, большие, полные слёз. Она смотрела на меня. Сквозь меня.
— И бойцы вокруг нее толпятся — И не могут ей в глаза смотреть… — Восемнадцать — это восемнадцать… — Но ко всем неумолима смерть…
Она протянула руку. Пальцы тонкие, почти прозрачные. Я потянулась к ней — и в тот же миг кто-то схватил меня за плечо.
Мир дёрнулся. Я увидела поле. Чёрное, выжженное, с воронками, похожими на шрамы. Пахло гарью, махоркой и чем-то сладковато-тошнотворным. Небо низкое, серое, как натянутая палатка.
Девушка сидела у разбитой пушки. Рядом — пустые носилки. Гимнастёрка залита тёмным. Она тяжело дышала — каждый вздох давался с хрипом. Вокруг — бойцы. Мокрые, грязные, страшные. Они смотрели на неё и молчали. Только сжимали кулаки.
— Восемнадцать — ей же восемнадцать… — повторил кто-то.
— Но ко всем неумолима смерть… — закончил другой.
Девушка подняла голову. Посмотрела прямо на меня. И сказала одними губами:
— Я еще, ребята, не жила…
А потом — тише, едва слышно:
— Передай ей. Стих не о том, что боялась. Стих о том, что надеялась.