bannerbannerbanner
Хмель

Алексей Черкасов
Хмель

Полная версия

Третьяк готов был треснуть от злобы.

– Кабы не племянница ты мне…

– Огнем сожег бы? Али ножом зарезал?

Третьяк попятился от такого удара.

– Бесстыдно так глаголать, Ефимия! Я те отец опосля отца. А ты!.. Спаси Исусе! Болящая ты. Не от души реченье твое, а от болести. Прощаю то, зело борзо.

У племянницы передернулись пухлые губы.

– Али ты хошь приравнять Третьяка с голопузыми посконниками, которые жрать умеют, а на работу пуп болит? Общинное делим по разумению. Третьяку – долю Третьяка. Микуле – Микулину. Лодырю дам – лодырную. И того много.

– Хлеб-то общинный, дядя. И скот общинный.

– Дык што? Да не все люди одинаковы, говорю. А яства и вина на столе моем не общинные. На рухлядь свою выменял у купца. Такоже вот.

– Грешно, дядя, об одной оглобле в рай ехать.

Третьяк с остервенением плюнул.

– Худая та птица, зело борзо, которая гнездо свое марает.

– Худая, дядя, худая, – поклонилась племянница. – Та птица коршуном прозывается.

Повернулась и пошла к двери.

– Погоди, благостная! – поднялся Микула. – Меня-то за што обошла кутьей? Али я душил Веденейку? Али воссочувствовал душителям?

Ефимия обернулась с порога:

– Вопль Акулины с младенцем слышу, дядя Микула. Вопит Акулина-то, вопит. Со чадом вопит. На небеси вопит! – Ефимия ткнула пальцем вверх. – Может, вспомнишь, дядя Микула, кто помогал Ларивону тащить Акулину с младенцем на огонь, и смерть стала? Вспомни да прокляни того мучителя. Радость тебе будет!

И – хлоп дверью. Серебро зазвенело…

Микуло не сел – упал на сундук.

Лопарев быстро оглянулся и тоже – за дверь.

Калистрат вытер рукавом пот с горбатого носа и, опустив глаза, увидел на черном золотой Филаретов крест, икнул и перекрестил рот.

Молчали.

Верижник Гаврила вдруг вспомнил:

– Барин-то щепотью крестился, когда кутью ел.

– Кукишем, кукишем! – подтвердил Никита.

Третьяк рад был сорвать зло на Лопареве:

– На барина понадейся – на веревке будешь али цепями забрякаешь, зело борзо. В общине проживает, а голову набок держит. Как-то будет опосля?! Уйдет из общины да заявится ко губернатору с повинной: вяжите мол да милуйте, из побега возвертаюсь с прибылью! Возьмите, скажет, сотню казаков, поезжайте в общину, и там пятьдесят семь каторжных скрывается, зело борзо. Сыскные собаки не взяли, а я вот, скажет, один всех накрыл. Хвально то будет. Хвально.

Каторжники Микула, Гаврила, Никита вытаращили глаза на Третьяка, переглянулись, будто сами себя увидели в цепях.

– Господи помилуй! – помолился Микула.

– Спаси Христос! – помолился Никита.

– Господи прости, я про то не раз думал, – помолился Гаврила.

Третьяк зло рявкнул:

– «Думали»! Не думать, а по-Божьи надо: сатанинское – Сатане спровадить, зело борзо.

Понимающе притихли…

V

– Прости меня, Ефимия!

– За что прощать? Али ты свое серебро разложил и сам себе гостей выбрал на праздничную трапезу?

– Ты – святая!

– Если бы я была святая, не так бы отпотчевала. Я бы дядю параличом разбила. И руки и ноги отняла бы. Чтоб он лежал на своих сундуках и не зрил, как свинья, неба!.. Тяжко на душе моей, Александра, когда вижу, как правит хозяйством Третьяк. И как он прибрал общинное золото. Сколько того золота, ведаешь? Сундучок видел? Более трех пудов золота в том сундучке! Филарет с Филлиппом-строжайшим народ мытарили. Поморцев, рыбаков, пустынников гоняли за данью на Волгу и в Сибирь, чтобы скопить то золото, а потом на восстание поднять народ. На доброе дело копили, а коршуну в руки досталось, слышь. И тот коршун – дядя мой. Легко ли?!

– Как же быть?..

– Не ведаю. Ни умом, ни сердцем. Молюсь, молюсь, а тяжесть лежит на сердце. Еще буду молиться. До той поры, пока не настанет просветление.

– Ты и так за эти сорок дней столько молилась, что просто страшно. Надо подумать да поговорить с народом.

– Ох, Александра! Народ-то темный, забитый. То Филарет мучил и стращал, то хитрый Калистрат увещевает и тьмой глаза застилает.

– Тогда… уйдем из общины. Нельзя жить вот в такой малой общине, оторвавшись от всей жизни. Надо жить со всем народом, со всем светом.

– Не будет того!

– Но почему? Почему?!

– Община наша – спасение от мирской скверны. От царской и барской неволи. От царских судов и каторги. Нету, Александра, вольной воли за общиною. Али ты не в цепях приполз? Кто заковал тебя в цепи?

– Не все же в России закованы в цепи…

– Не все, не все! Потому – смирились и силу свою во зло себе обратили. Развратом живут, блудом, пьянством да лихоимством. Иные по избам-клетям прячутся, как раки в речных норах. И то жизнь? И то вольная волюшка?!

– Неправда, Ефимия. Клянусь девятью мужами славы!.. Я знал в Петербурге людей благородных и высоких в деле. Я встречал Пушкина – стихотворца. Если бы ты знала, какие он стихи пишет! Есть честные люди в войске, в гвардии, в мореходстве. Да мало ли где!

– Не для меня то, Александра.

– Почему?

– Я кровью своей поклялась на греческой Библии, что никогда не уйду из общины. Словом, разумением своим, как умею, буду помогать бедным людям.

– Амвросий предал тебя!

– Не предал, не предал! Имя мое назвал в соборе. Как назвал? Не знаю. Пытку не перенес и назвал. Но не во зло мне. Кабы во зло, отрекся бы от еретичества и сидел бы в каменном подвале. А его сожгли и пепел развеяли по морю, значит не отрекся. И я не отрекусь от своей крови.

– Не знаю, что тебе сказать. Вижу, так жить нельзя. Сама подумай: уйдете в тайгу, и будет та же крепость, как при Филарете. Сейчас Калистрат и Третьяк, а потом…

– Молиться буду, молиться! И Бог пошлет мне просветление. Верю, Господи! Верю!..

А Лопареву послышалось: «Не верю, не верю! Есть ли ты, Господи?..»

– Пойдем, погляди, как люди живут…

Спустились в землянку. Спертый затхлый воздух, и сумерки среди бела дня. Вместо двери – камышовый полог вполроста. Лопарев вдвое согнулся, пролезая в землянку за Ефимией. Ни лежанки, ни рухляди. Сразу от порога – дымная печурка. Сверху – дыра в накатном потолке, чтобы дым из печурки выходил на волю. На умятом сене – пятеро малых полуголых ребятишек, девочки или мальчики, не разглядеть впотьмах. Три сколоченных плашки вместо стола. Чугуны, пара кринок, краюха углистого хлеба, состряпанного вместе с охвостьями и землей.

Старуха и молодая баба упали на колени:

– Благостная, благостная!

– Что же вы на коленях? Сколько раз говорила!.. – Ефимия назвала по имени и отчеству старуху и молодую бабу в поскони и, открыв горшок, угостила кутьей.

Помянули Веденейку.

Ефимия спросила:

– Хлеба-то у вас, видно, нету?

– Есть, есть, благостная! Слава Богу.

– Напополам с землей?

– До нови, до нови терпеть надо.

– Молоко берете от общинных коров или у вас на семью корова?

– Нету молочка-то. Нетути. Батюшка-хозяин сказал: масло копить надо для торга.

– У вас же была корова?

– На общину взяли. Батюшка-хозяин повелел.

– У вас же мужик и два парня. Где они?

– Сено мечут у пригонов.

– Господи! Разве на таких харчах можно работать?

– Отчего ж, благостная? Сила-то не от харчей, а от молитвы. Молюсь вот. Денно и нощно, – тараторила старуха.

Лопарев погорбился от ужаса. Какая же неописуемая покорность и смирение! «Так повелел батюшка-хозяин!» Третьяк, значит.

И в следующей землянке то же самое. Сумерки, хламье и нищета беспросветная. Вместо старухи – болезненная баба да трое ребятишек, один другого меньше. Такой же крохотный столик, краюшка землистого хлеба и надрывный, чахоточный кашель хозяйки.

– Ну а мужик где?

– На общинной работе, благостная.

Лопареву послышалось: «На барщине». Не у помещика Лопарева, а у злодея Третьяка!..

И еще одна землянка, и еще… Нищета, нищета. Сумерки. Забвение и молитвы. Раболепная покорность.

– Я больше не могу, – отказался Лопарев от пятой землянки. – Не могу, не могу! Это же, это же кошмар! Нищенство!

Ефимия печально вздохнула:

– Нищенство – не грех, коль все нищи. Да не все в общине худо так живут – то грех. Одним – три куска. Говорят, мало! Дай еще три. Другим – ни одного, не ропщут, молются…

Заглянула в горшок – кутьи осталось на донышке.

– Пойдем, Александра. Есть еще одна изба, куда мне не пойти одной, ноги не понесут. А идти надо.

Ефимия молча повела к берегу Ишима и свернула к избе Филарета.

– Да ты что, Ефимия! – остановился Лопарев.

– Надо. Надо. – И подошла к сенной двери. Толкнула – дверь закрыта изнутри. Лопарев двинул в дверь ногой, и тогда кто-то вышел в сенцы.

– Хто там?

– Это ты, Лука? Открой мне, Ефимии. Иду с поминальной кутьей.

– Кого поминаешь?

– Сорокоуст по убиенному Веденейке.

Молчание. Верижник, наверное, думает: открыть ли?

Лопарев еще раз толкнул ногой дверь.

– Батюшка Калистрат наказал, чтоб я никому не открывал. Помяну Веденейку без кутьи.

– Али ты еретик, Лука?

– Пошто еретик? Пустынник.

– Как ты мог запамятовать, пустынник, что перед поминальной кутьей все двери открываются настежь? И кто дверь не откроет, тому всесветное проклятье, яко еретику. Открой сейчас же! Или я подниму всю общину и выставлю тебя на судный спрос как еретика.

– Исусе Христе! – перетрусил Лука. – Погоди маненько, благостная. Я сейчас!

Ждали долго. Лопарев со всей силы начал бить в дверь. Лука наконец вернулся и, чуть приоткрыв дверь, протянул глиняную чашку для кутьи.

Ефимия отстранила чашку.

– Старцу несу поминальную кутью, – сказала и рукой толкнула дверь. Лука попытался закрыть, но Лопарев нажал и оттеснил Луку.

И каково же было удивление Ефимии, когда на лежанке верижника Луки она увидела мордастую, льноволосую, не первой молодости вдовушку Пелагею!

 

– Ах ты, блудливый кобель! – накинулась на Луку. – Такой-то ты пустынник? Среди бела дня да в покаянной избе, где людей жгли железом и смертью пытали!.. Чтоб глаза твои треснули, козел ты бородатый! Для святой кутьи двери не открыл, а блудницу на постель положил!

Лука бух на колени да к ногам Ефимии:

– Помилуй меня, грешного! Околдовала меня блудница, околдовала. Крестом не отмолился и батогом не отбился!

– Врет, врет, кобелина! – подскочила Пелагея. – Сам заманил меня, штоб я зрила, как он будет беса гнать из сатаны Филарета.

Только сейчас Ефимия взглянула на Филарета. Не признала даже, до того старик переменился. Будто ссохся за сорок дней – кожа да кости. Сидит на лежанке сгорбившись и неотрывно глядит на Ефимию. Что было в его взгляде? Страх ли? Отчаяние? Или позднее раскаяние в злодеяниях?

– Беса гнал? – не поняла Ефимия.

– Гнал, гнал! – застегивала Пелагея кофту. – Плетью лупил да приговаривал: «Алгимей, алгимей!»

На столе ременная плеть.

Ефимия взглянула на пять большущих костылей в стене. Давно ли она висела на этих костылях и Филарет с апостолами терзал ее тело, плевал в душу?

Три шага. Всего три шага до лежанки старца! Но как тяжко пройти три таких шага!

Железная цепь. Руки Филарета в рубцах и кровавых полосах. И на лице такие же полосы. Не чуя под собою ног, Ефимия подошла вплотную и взглянула на согбенную спину старца. Вся посконая рубаха запеклась от крови. Не сегодняшней, давнишней. Вот как обернулась для Филарета его собственная крепость!..

Ефимия хотела сказать Филарету, что она прокляла его, и пусть он отведает кутьи по удушенному внуку, и пусть кутья застрянет у него в горле. Но ничего не сказала.

– Батюшка Калистрат повелел лупить, – оправдывавался Лука. – И Третьяк такоже приходил и лупил сатану. И чтоб я кажинный день споведывал мучителя.

– Мучителя? – У Ефимии задрожали губы. – Все вы треклятые мучители! И нету у вас ни совести, ни сердца, ни души! Сатано вас породил на белый свет, и сгинете, яко не бымши. – И ткнула пальцем в грудь Луки. – Пусть тебя на том свете так же лупцуют бесы, как ты…

И, не досказав, быстро ушла из избы, так и не угостив никого кутьей.

В избушке Ефимии гостевали старухи – поминали Веденейку.

Лопарев поклонился старухам, остановившись возле порога.

Стены избушки увешаны сухими целебными травами. Глинобитная маленькая печь, сработанная Мокеем, ухваты, кочерга, чугуны, медный самовар, чайник, глиняные кринки. Пол застлан ковыльным сеном, а поверх сена – самотканые половики. На лежанке гора пуховых подушек, цветастое одеяло, на крючьях зимние шубы.

Войдя в избу, Ефимия молча сняла иконку Богородицы с младенцем, поклонилась старухам:

– Благодарствую за поминание сына моего Веденейки. А теперь ступайте. Я молиться буду.

Старухи ушли.

Она будет молиться! До каких же пор? С ума сойти можно!

– Послушай меня, Ефимия!

– Не говори, не говори. В душе у меня черно и камень лежит. Нету силы жить, Александра. Нету! Зрить народ во тьме да в забвении тяжко. Тяжко! Не зри меня. Ступай.

Она была, как мечта, вся из противоречий. Ее нельзя было судить, как не судят малое дитя за ослушание.

– Ефимия!..

– Поцелуй меня и ступай.

Лопарев схватил ее, прижал к себе и все целовал, целовал в щеки, в глаза, в губы, куда попало. Иконка упала на пол.

– Пусти, пусти! Богородица Пречистая, помоги мне!

– Я не оставлю тебя. Не оставлю. Довольно молитв. Хватит! Жить надо. Жить, жить! Вспомни, какая ты была в роще. Тогда ты вся светилась, как солнце!

– И солнце в тучи заходит.

– Не вечно же оно бывает в тучах?

– Не вечно. Может, и на моей душе настанет просветление. Погоди.

– Вместе будем ждать. Я же муж твой. Ты же сама сказала, что я муж твой. Или забыла?

– Нету покоя на сердце, Александра! Нету. Одной надо побыть. Не хочу, чтобы ты зрил меня в смятении да в тумане. Пусть я для тебя буду всегда как небо без туч.

– Тогда не гони меня.

– Не буду гнать, не буду. Только дай мне отстоять всенощную молитву.

– Нет, нет, нет!

– Молю тебя, дай мне одну ночь! Одну ночь! На теле моем сошли коросты от огня, и рана зажила от посоха сатаны, а в душе раны кровью точат. Те раны закроются, если Богородица Пречистая услышит мою молитву.

– Ты же столько молилась, а разве она услышала?

– Услышит, услышит!

– Будем вместе молиться. Вместе!

– Нет, нет, нет! Нельзя молиться вдвоем, коль души разные. Ищу я, ищу, а чего – сама не знаю. И нет мне покоя. Ты видел, как люди по землянкам живут? В коростах, голодом и холодом, а дядя Третьяк обжирается да бедных мытарит. Такую ли я крепость просила у Господа Бога, когда на костылях прокляла Филарета-мучителя?

– Есть одно спасение – уйти из общины. Послушай меня…

– И не говори! Не совращай, Александра. Или ты сам от Сатаны народился? Как я могу уйти, если кровью поклялась? И как уйти от бедных людей, которым я помогаю лечением? Неможно! Нет, нет!

– Если ты поднимешься против Третьяка и Калистрата, они убьют тебя, Ефимия. Неужели ты этого не видишь?

– Не убьют! Не убьют! Разве убил меня Филарет? Огнем жег, посохом ударил, да мимо!.. А что теперь? Сам в рубцах и в крови. А я живая. И жить буду. Дай мне одну ночь. Одну только ночь!

– Если ты меня сейчас прогонишь, я пойду, подниму общинников и скажу, что Третьяка с Калистратом надо прогнать из общины.

– Ой, ой! Что ты! Никого, никого не поднимешь, а сам себя погубишь. Нельзя так.

– А как надо? Как?

– Не ведаю. Буду молиться.

– О!..

– Не мучай меня, жену свою. Дай мне одну ночь.

– О!..

И, как пьяный, вышел из избы.

Долго стоял на берегу Ишима. Чужой он, чужой в общине. И никогда не сумеет быть своим для таких вот темных и забитых людей. И даже Ефимию не понимает.

«Уйти мне надо. Уйти!» Но куда?!

VI

Попутный ветер толкал Мокея в спину да насвистывал: «Сибирь, Сибирь!»

– И без того ведомо: Сибирь. Да не пропаду, может?

Ехал, ехал – и все один на тракте. Пустынность. Под вечер показался встречный обоз. На телегах везде тюки с шерстью, навьюченные под бастрики. В каждой телеге пара лошадей. Мокей поздоровался с купеческими обозниками и попросил воды.

– Эко! Угораздило тя, – миролюбило проворчал усатый мужик с бритыми щеками и крикнул первой подводе: – Попридержи, Захар! Человек воды просит.

Обоз остановился. Усач налил из лагуна воды в медную кружку и подал Мокею. И все это без креста и спроса, не то что в общине батюшки Филарета.

– Далече едешь, паря?

– На Енисей-реку.

– В тридевятое царство, можно сказать! А мы вот, паря, из Ишима тянемся на Тюмень. На ярманку поспеть надо. Ноне багатющая ярманка будет.

Что за ярмарка? Мокей не знал. Думалось, вся Сибирь голая как ладонь да каторжная. А вот тянется обоз из Ишима на осеннюю ярмарку.

Вспомнил, как ехал с единоверцами ходоком на Енисей и далеко объезжали сибирские городишки, чтоб не опаскудиться среди щепотников. Изредка наведывались в деревни за хлебом и мясом и то боялись как бы не оскверниться. А ведь и в городах люди живут, только без свирепости, без огня. «Филипп-то как пожег единоверцев!» И будто перед глазами поднялось языкастое пламя сосновых срубов, и оттуда, из огня, неслось радостное песнопение…

Как же так? Одни живут вольно, походя не крестят лоб, не творят всенощных служб и не думают, что они великие грешники и что им уготована геенна огненна; другие сами себя терзают, носят вериги, орут о спасении. А от кого спасаться?

Как осенние листья падают с дерева, так постепенно Мокей отряхивал страхи Господни, запреты, жадно приглядываясь к людям.

Долго гостевал в Ишиме – малом деревянном городишке на бойком тракте.

На постоялом дворе Мокей спал под сенным навесом со щепотниками, кои кукишами крестились, табак смолили, аж дым из ноздрей валил, и в Бога ругались до того отчаянно и срамно, что у Мокея дух захватывало.

От общения с проезжим текучим людом у Мокея голова кружилась: до чего же разный народ проживает на белом свете! И татары, и киргизы, и чалдоны, и все текут, бурлят, каждый разматывает собственную жизнь, нимало не беспокоясь: угодно ли то Исусу. Или он морду отворотил от такого народа?

Заглянул Мокей в киргизскую харчевню. Дивился, как люди в теплых бешметах жрали барана на большущем медном блюде, хватая мясо руками, и сало текло им до обнаженных локтей. Табак жевали и тут же плевались на пол. Срамота! А живут же, живут!

«Нету Бога, нету! – оседало решение, и Мокей, обретая новую силу, не знал еще, куда ее употребить. – Кабы подружия Ефимия со мной, и Сатано не одолел бы нас!..»

Но подружии Ефимии не было.

VII

Под вечер в субботу на постоялый двор заехал ночевать обоз омского купца Тужилина на пятнадцати подводах. Всю ограду забили телегами с кладью да еще три телеги остались на улице возле ограды.

Красномордый купец в яловых сапожищах по пахи, в суконной поддевке под красным кушаком шутки ради вызвал охотников бороться и четырех мужиков положил на лопатки.

– Налетай, теребень кабацкая! Спытай силушку! – куражился купец, бритощекий и бритоусый.

Мокей посмеивался себе в красную бороду: поборол бы купчину, да вот беда – обличность у купца бабья.

Купец и сам заметил Мокея возле крыльца:

– Эка бородища огненна! Не хошь ли силушку спытать? Поборешь – рублем одарю. Не поборешь – нужник заставлю чистить.

Купеческие возчики с подрядчиком и постоялыми людьми тормошили Мокея: спытай, мол, не под бабой лежать!

«Сатано в искус вводит, – думал Мокей, – али я убоюсь нечистого? Отринул самого Бога и нечистого такоже отрину!»

Купец наседал:

– Ай-я-яй, борода! Плечищи-то эвон какие, а силушка мякинная, што ль?

Долговязый подрядчик в поддевке верещал в самое ухо:

– Не бойся, мужик. Гаврила Спиридоныч жалостливый – не убьет небось. Полежишь маленько на лопатках, а нужник ночью почистишь. Чаво там! Плевое дело.

– Спытай, паря! Спытай! – подталкивали купеческие возчики.

Купчина махнул рукой:

– Ладно, борода! Не будешь нужник чистить. Дам тебе урок: на Ишим за водой с ведрами на коромысле сходишь, бабье дело справишь.

Мокей решился: если Сатана вызывает на бой, ничего не поделаешь, надо помериться силой. И вышел на круг. Боднул купца глазами:

– Обличность у тебя бабья, купец. Хоть бы усы сберег, чтоб зрить: не с бабой ли буду бороться?

Возчиков смех прошиб.

Купчина рявкнул:

– Чаво ржете, мякинные утробы? А ты, борода, погоди зубоскалить. Погляжу на тебя, как ты под бабой ногами сучить будешь!..

– Не замай! – остановил Мокей. – Ты дал урок, теперь мой урок слушай. Веруешь в Бога?

Купец вытаращил глаза:

– Давай бороться, а не лясы точить.

– Скажи наперед: веруешь в Бога али нет?

– Ну верую! – И купец перекрестился… двоеперстием!

Мокей испуганно отшатнулся: «Единоверец! Мыслимое ли дело? Бритощекий и бритоусый! На постоялом дворе – да в единоборство со щепотниками?»

– Али ты старой веры?

– Твое которое дело, какой я веры? Моя вера самая праведная.

Мокей глухо проговорил:

– Тогда пускай тебе, купец, твоя праведная вера поможет на спине не лежать. А я тебя без Бога бороть буду, слышь?

Мужики притихли: к чему речь такая? Бога-то не надо бы трогать.

Купчина не сразу сообразил, что ему сказал бородач.

– Как так без Бога? Или нехристь?

Мокей чуть призадумался: кто же он теперь, отринувший Бога? Как ни суди, а крещен на самой Лексе.

– Хрещен, да… отринул, – натужно вывернул Мокей. Врать он не сподобился. Что думал, держал на сердце, то и на язык ложилось. Голышком шел по миру, глядите, мол, весь тут.

– Кого «отринул»? – донимал купчина.

– Бога.

Мужики возле телег испуганно забормотали. Шутейная борьба, а разговор-то вышел не шутейный. Безбожник объявился на постоялом дворе.

– Бога?! – собрался с духом купец. – Да ты татарин али хто?

– Не зришь, что ль? Русской, а веры был старой, христианской, какая опосля Никона в Поморье да в скитах сохранилась. Да я отринул то. Веру, и Бога, и самого Исуса. Как не бымши.

– Хто «не бымши»? – таращился купчина.

– Исус не бымши. И Бог такоже. Придумка книжников да глагол верижников, какие умом рехнулись. Вот и побори меня, купец, да не один, а с Богом, со Исусом, в какого веруешь, хоша и бороды у тебя нету. Бабья образина-то. А я без Бога положу тебя, знай!

Мужики глухо проворчали: шутка ли – изгальство над Богом над Иисусом Христом (для них не Исус, а Иисус)! Кто-то сказал, что надо бы проучить рыжую бороду да пинков надавать из ограды. Купца тоже пробрало до костей. Озверел.

– Без Бога, гришь? Без Исуса? – И, оглянувшись на мужиков, призвал: – Будьте свидетелями, православные христиане! Биться буду с безбожником смертным боем. Слышали, как он святотатствовал? Хто экое потерпит?

 

– Бить, бить надо!

Мокей ничего не понимал. Только что собственными ушами слышал, как ругались и в Бога и в Мать Богородицу, и вдруг все ополчились на него, как на волка.

– В Бога материтесь, а за Бога…

Мокей не успел досказать – купчина ударил в скулу. Чуть с ног не слетел.

– Лупи его, Гаврила Спиридоныч! Лупи!

– Смертным боем безбожника…

– Под сосало ему, под сосало! – орали со всех сторон.

На крыльцо из постоялого дома и из трактира на верхнем этаже выбежали сенные девки, целовальник, заезжий лабазник, трактирщик, и все они подбадривали купчину Гаврилу Спиридоныча, чтоб он проучил смертным боем бородатого безбожника.

VIII

И пошло, завертелось, закружилось возле крыльца!..

Схватились грудь в грудь, отскакивали, снова сплывались, хватали друг друга за глотки, но держались на ногах.

Мужики со стороны, особенно возчики и приказчик, поддакивали купцу Гавриле Спиридонычу, готовые сами ввязаться в драку и отбить почки и внутренности безбожнику. Со всей улицы сбежался народ к постоялому двору. Глазели, дивились, возгораясь жаждою настоящего смертоубийства. От одного к другому, как по веревочке, неслось, что купец бьется смертным боем с безбожником, какого свет не видывал.

Мокей собрал всю свою силушку и сноровку в драках, чтоб не поддаться купчине, а положить бы его на лопатки без кровопролития да прижать к земле, чтоб он пришел в сознание.

– Без Бога, гришь? Не бымши, гришь? – осатанел купчина и, изловчившись, ударил Мокея в нос и в губы – кровь брызнула. Заехал, как кувалдой. И тут терпение Мокея лопнуло. Ахнул купчину в скулу – челюсть вывернулась. Падая, купец ударился затылком о железную чеку возле ступицы заднего колеса телеги и руки раскинул.

– Убивство! Убивство, православные! – заорал приказчик.

– Сусе Христе! Сусе Христе!

– Станового позвать! Станового!

– Вяжите разбойника!..

Мокей отпрыгнул к телеге, возле которой лежал купец, крикнул:

– Не я лез с кулаками, али не зрили?

Кто-то запустил половинкой кирпича. Мокей успел уклониться и кирпич угодил в купца – башку проломил.

Приказчик успел достать ружье, или ему кто подал, Мокей того не знает и не сообразил даже, что было прежде: грохот ли выстрела или сильный толчок в правое плечо.

Выстрел из ружья образумил всех…

Сенные девки, подобрав длинные сарпинковые юбки, с визгом побежали на второй этаж постоялого дома, а за ними – лабазник, трактирщик, а целовальник кинулся прочь из ограды. Вскоре в ограде остались только возчики купеческого обоза и долговязый приказчик с ними.

– Шутейно, шутейно, а тут – на́ тебе! Смертоубийство! – бормотал один из возчиков.

– Шутейно? Али не видели, как разбойник кирпичом саданул по голове Гаврила Спиридоныча?! – подсказал приказчик, и возчики, сообразив, притихли: кирпич-то запустил один из них, свой брат.

Прислонившись к телеге, ухватившись за пораненное плечо, Мокей качал головою. Разве он зачинщик драки? Разве он ударил кирпичом? «Убивец, убивец!» – кричат. Кто убивец? Он, Мокей? Да как же это так? «Неможно то, неможно. Напраслина», – ворочалась трудная мысль, как вдруг в ограду беркутом влетел становой пристав, усатый, как морж, и шашку из ножен, а за ним два стражника с ружьями.

Приказчик и возчики купеческого обоза одним дыхом гаркнули, указав на Мокея:

– Убивец!..

Мокей слушает и не понимает: оказывается, он сам полез с кулаками на купца Тужилина за то, что тот верующий в Бога, а он, Мокей, безбожник, потому и убил купца кирпичом. И что приказчик, защищая себя и возчиков от разбойника, выстрелил в Мокея из ружья.

– Не убивал купца! Не убивал! – проговорил Мокей, но становой пристав не стал слушать.

– Связать!..

Стражники, выставив ружья, крикнули долговязому приказчику и возчикам, чтоб те скрутили веревками разбойника.

– Неможно то! Неможно! Напраслина!

– Заррублю, собака! – И шашка станового пристава взлетела в воздух.

Мокей шагнул под шашку:

– Руби, сатано! Руби!

Пятеро возчиков с приказчиком еле совладали с Мокеем, хоть тому и подбили правую руку. Мокей отпинывался, повалил трех себе под ноги и кинулся было бежать через телеги, но его схватили, повалили между двух телег и связали.

Суконная однорядка Мокея прилипла к окровавленной рубахе. Становой пристав послал за лекарем и за урядником.

Когда явились лекарь и урядник, прежде всего подняли тело купца Тужилина, составили протокол об учиненном смертоубийстве заезжим на постоялый двор разбойником, у которого не оказалось ни подорожной, ни вида на жительство, и он не назвал ни своей фамилии и ни того, откуда и куда едет. По всем видам – чистый варнак. Потом лекарь промыл и перевязал огнестрельную рану на плече Мокея, и тогда уже стражники отвели арестованного в острог.

Если бы Мокей сказал, что он из общины поморских раскольников, переселяющихся на Енисей, тогда бы, возможно, не определили его сразу в разбойники и в беглого каторжника, по понятным причинам скрывающего свою подлинную фамилию и место постоянного жительства.

Становой пристав знал, что в семидесяти верстах от города, на берегу Ишима, остановилась община раскольников из далекого Поморья. Было предписание тобольского губернатора учредить строжайший надзор за общиною еретиков, именующих царя анчихристом и совершающих молебствия по уставу раскольничьего Церковного собора.

Становой пристав с урядником и стражником дважды навестили общину, разговаривали с духовником Филаретом и строго упредили, чтоб никто не отлучался от общины без его дозволения и, самое главное, поскорее бы убрались с берегов Ишима подальше от Тобольской губернии. «Отправляйся на Енисей, там места хватит для всех еретиков». Пусть, мол, раскольниками ведает енисейский губернатор Степанов.

И вдруг следователь Нижней земской расправы Евстигней Миныч, толстенький, щекастенький, с ехидными ноздрями человек, не мытьем, так катаньем лезущий в чины губернского земского суда, чтоб перемахнуть из Ишима в Тобольск, ошарашил станового пристава нежданным сообщением: разбойник, учинивший смертоубийство, как о том показали возчики купеческого обоза, сказал, будто он «отринул старую веру, поморскую», а значит, не из той ли он общины еретиков, какая с прошлой осени поселилась на берегу Ишима?

Становой пристав замахал руками:

– Ну, батенька ты мой, перехватил, перехватил! Знаете ли вы тех космачей? Это же не люди, а бревна неотесанные. Как свалили с пней, такими в мир пошли. В сучьях, лохматыми, неотесанными дикарями. Видел я их, батенька ты мой, и скажу вам по секрету: если бы вас хотя бы на неделю оставить в той общине, вы бы пардону запросили. Да-с, милостивый государь! Сие вам не Петербург! Они бы вас уморили на всенощных моленьях и раденьях, и вы бы продолбили себе лоб двумя перстами. И на коленях накатали бы вот такие мозоли. Ха-ха-ха!

Евстигней Миныч не сдавался:

– И все-таки, смею заметить, образина разбойника раскольничья. И борода, и сам этакая непроходимая дикость!

– Беглый каторжник, вот кто он, батенька ты мой, – заявил сведущий становой пристав. – Верное слово, каторжник. И если угодно, на его совести немало убийств! Обратите внимание на мешочек, в котором разбойник хранил деньги. Из какой кожи сшит, как вы думаете?

Евстигней Миныч над этим вопросом еще не задумывался.

– Из человеческой кожи, батенька ты мой. Да-с! Есть такой обычай у вечных каторжников: если они кого заподозрят в предательстве, то мало того что удушат раскаявшегося в злодеяниях, так еще живьем сдерут со спины кожу и шьют потом из этой кожи подобные мешочки. Да-с! Звери, батенька ты мой. Соблаговолите узнать, из кожи какого каторжника мешочек у разбойника. Тонкими намеками, так сказать, паче того – хитростью, Евстигней Миныч. Да-с!

Евстигней Миныч ушел от станового изрядно посрамленным и долго потом сидел в своем кабинете, разглядывая и так и сяк злополучный мешочек разбойника.

Странная штука: шкура мешочка шершавая, чуть желтоватая, пупырчатая, наподобие змеиной. Не может же быть, чтобы человеческая кожа была вот такая пупырчатая, изжелта? Или кожа вечных каторжан именно такая, и он, Евстигней Миныч, человек из Санкт-Петербурга, не знает еще всех тонкостей каторжанской кожи?

Делать нечего, надо установить, из кожи какого каторжника сшит мешочек, и постепенно, исподтишка допытаться, кто же он, сам разбойник? Многих ли от отправил на тот свет после побега с каторги? Один ли он орудует в Приишимье или где-нибудь у него есть разбойничья ватага?

IX

Трудную ночь провел Мокей в остроге. Мало того что правой рукой не пошевелить и плечо вспухло от раны, так еще клопы донимали. Не видывал, чтоб паскудность ползала целыми полчищами! По стенам, по голым доскам, заменяющим кровать, и сыпалась с потолка, как чечевица. Мокей отряхивал клопов с рубахи, давил с остервенением и всю ночь топтался на ногах.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52 
Рейтинг@Mail.ru