Но на этом мы в своих играх не останавливались: Элен обожала обирать меня, как это делают обезьяны, вычесывать, ощипывать. Она разделила мое тело на зоны разведки и пристально изучала каждый миллиметр кожи, выискивая характерные выпуклости и многообещающие кратеры. Она прокалывала и выдавливала прыщики с каким-то маниакальным исступлением, близким к оргазму. Тело мужчины представлялось ей целиной, которую она без устали расчищала и раскорчевывала. Ей претила растительность – как борода, так и волосы на теле, и я всякий раз жертвовал одним-двумя, которые она ловко выдергивала. Хотите верьте, хотите нет, но в эти часы, когда ее руки обрабатывали меня, разминали, растирали, массировали, похлопывали, я получал ни с чем не сравнимое наслаждение. Это было потрясающе. Я урчал от удовольствия. Никто никогда не нежил меня так. Руки Элен были моим раем, в котором мне хотелось остаться навеки.
Что она меня баловала – это слабо сказано; с нею я жил как у Христа за пазухой. По утрам она подавала мне в постель сытный завтрак на подносе, в красивой посуде, с серебряными ложечками и ножиками, с моим любимым вареньем в хрустальных вазочках. Сама намазывала для меня бутерброды, и мне оставалось только отправлять их в рот. Поднимаясь всегда первой, она приносила мне утренние газеты, усаживала меня в постели, подсовывала под спину подушки. Я, по обыкновению, ныл, жаловался на что-нибудь, а она всегда умела сделать или сказать что-нибудь такое, что становилось легче. Она пичкала меня всевозможными витаминами, микроэлементами, якобы помогающими от истощения и упадка сил. Я катался как сыр в масле, жил как принц, как паша, а Элен поминутно висла у меня на шее, называла своим ангелом, своим маленьким, утыкалась в меня, щекотала, впивалась губами в губы так, что впору было задохнуться. Не знаю, чем я все это заслужил, но покажите мне человека настолько черствого душой, чтобы устоять перед подобными излияниями. И я тоже говорил ей «люблю», машинально, не зная, что значит это слово. Говорил, чтобы не портить ей удовольствие, чтобы не нарываться на ссору, чтобы она продолжала меня холить, нежить и кормить.
Пожалуй, я все-таки был привязан к ней, насколько я вообще способен к кому-нибудь привязаться. У меня было такое чувство, что в ее руках мне не грозит состариться, что она спасет от разрушения мою телесную оболочку. Я с малых лет ощущал себя заскорузлым стариком, а она окунула меня в источник молодости. Когда я пугался примет быстро надвигающегося распада, она сулила мне пластическую операцию, обещала перекроить мое лицо, подтянуть кожу, подсадить новые здоровые волосы. Малейшие мои желания удовлетворялись прежде, чем я успевал их высказать, предупредительность моей подруги рождала у меня, все новые потребности, и я с ужасом оглядывался на свою прошлую жизнь. С Элен я обрел величайшее счастье, которое даруется только в детстве: я и не знал, что это такое, когда тебя водят на помочах, тискают и тормошат, когда ты становишься марионеткой в любящих руках. Я даже болел исключительно ради удовольствия: так приятно полежать, когда за тобой ухаживает ласковая сестра милосердия, у которой нет иных забот, кроме тебя.
Так я и жил в этом незаслуженном раю, но порой словно просыпался и понимал, до какой степени я влип. Во-первых, я слишком презираю себя, чтобы не презирать того, кто со мной нянчится. А во-вторых, я не изменился ни на йоту: прежний Бенжамен продолжал жить во мне. Например, я как был, так и остался мелочно скуп. Элен открыла на мое имя счет в одном частном банке, и мне ежемесячно выплачивалась сумма, которой с лихвой хватало на все мои расходы. Но все равно скаредность была сильнее меня: мало того что я экономил каждый франк и предоставлял ей платить везде, где только можно, я еще и часть чаевых, которые она оставляла официантам и швейцарам, прикарманивал, находя, что им будет слишком жирно. Если бы мог, я и у всех уличных попрошаек отнимал бы гроши, которые она им подавала. Я таскал мелочь у нее из карманов, подбирал все монетки, которые она роняла на кресло или на ковер, а при случае мог даже стянуть сотню, а то и две. Я грабил ее так же, как грабил классиков, сочиняя роман: по крохам, по чуть-чуть, и все это пополняло мой счет. Элен была транжиркой, сорила деньгами, не считая; она ничего не замечала. Без этих постыдных пакостей я просто жить не мог. В конце концов, она должна была знать, на что идет: нельзя такому ничтожеству, как я, вдыхать богатство полной грудью: если не принять меры предосторожности, возможен коллапс. Порядочным быть легко, когда для этого есть средства. К колыбели Элен слетелись все добрые феи-крестные, а над моей склонились все злые мачехи; она-то никогда не чувствовала себя лишней на свете, теплое местечко ожидало ее задолго до рождения. Оттого, что наши пути случайно пересеклись, лишь глубже стала разделявшая нас пропасть. Приукрашенный ее любовью, я присвоил место и положение, на которые не имел права. Как ни захваливала меня Элен, я-то знал, что того чуда, которого она ждала, со мной никогда не произойдет. И главное – я ведь оставался ее пленником. Глядя в ее ласковые глаза, я видел безжалостную тюремщицу, готовую сурово наказать меня за попытку к бегству. Я ненавидел ее за эту кабалу и еще пуще ненавидел себя за то, что мне так хорошо в ее золотой клетке.
Вдобавок я завидовал неизменной бодрости Элен, ее неистощимому запасу жизненных сил. Между нами была разница в двенадцать лет: целая вечность. Я-то и в двадцать уже никуда не годился, я ведь вам говорил. Каждое утро удивляюсь, что еще могу встать. Вся моя энергия уходит на то, чтобы поддерживать в себе жизнь, – и только. Иное дело Элен – ее сияющий вид являл разительный контраст с моей черной меланхолией. А как, например, она умела спать – я только диву давался! Я, ворочаясь, мучился бессонницей, а она погружалась в сон, точно в кому, будто захлопывала дверь перед всем миром. Это был уход в небытие, ни свет, ни звуки не могли нарушить ее сон: как уложишь ее накануне, так и найдешь восемь-девять часов спустя – лежит в той же позе, выспавшаяся, окутанная ласковым теплом, словно младенец. Я, бывало, среди ночи зажигал лампу, пытаясь проникнуть в тайну Элен, дотрагивался до нее, проводил пальцем по краешку губ, гладил пушок на щеках, вслушивался в ее ровное дыхание. Открой свой секрет, просил я, почему над тобой не властно время? Я млел от ее по-детски мягкой наготы, от белой кожи с веснушками, похожими на овсяные хлопья в чашке молока. Было такое чувство, будто кто-то оказал мне доверие, поручив хранить сон этого ангела. Но из глубины моего существа рвался гневный крик, отчаянный, душераздирающий вопль. Я слышал, как бьется у моей груди ее сердце, моторчик, которому не будет сносу во веки веков, видел, как расцветают румянцем ее скулы – она всегда розовела во сне, мне это очень нравилось. Откуда, Элен, откуда в тебе столько жизни? Как ты смеешь так спокойно лежать рядом со мной? Тебе-то хорошо, тебе дарован живительный сон, и завтра ты проснешься свежей и красивой! Мне плевать было на деньги, я завидовал другому – ее энергии, ее здоровью. А ведь совсем немного надо, чтобы эта бьющая ключом жизнь покинула ее: вот я сдавлю руками ее горло или придушу ее подушкой, и розовое лицо станет серым, а глаза остекленеют.
Правда, изредка, мельком я все же замечал, что и она иной раз дает трещину под напором времени. Когда она уставала или нервничала, ее лицо искажал своеобразный тик: вся левая половина морщилась, как смятая бумага, а уголок рта, быстро-быстро подергиваясь, тянулся к уху. Это длилось всего мгновение, но мне всякий раз западало в душу. Хотелось, чтобы эта гримаса так и застыла навечно. Увы, после безобразившей ее судороги она вновь становилась прежней и опять подавляла меня своей гармоничностью, своим расцветом, своей беспощадной молодостью.
Элен сделала ставку на меня, и зря: я-то знал, что никогда не смогу оправдать ее надежд. Вскоре она уговорила меня начать второй роман. Прошло несколько месяцев, а я не мог написать ни строчки. Она советовала мне забыть о плагиате, поверить, что я способен сочинять сам («Заимствуй, если иначе не можешь, но не будь рабом своих заимствований, ищи свои собственные слова в чужих, создай собственную мелодию»). Легко сказать: я чувствовал себя раздавленным в лепешку массой книг, которые были написаны до меня. Мне казалось, будто я сочиняю, а на самом деле я пересказывал; я был всего лишь промокашкой: все слова, выходившие из-под моего пера, оказывались чужими. Все же я засел за книгу, купившись на обещание Элен редактировать и обогащать мой текст. В действительности же она писала за меня. Честолюбием я не страдал и довольствовался тем, что на другой день аккуратно перекатывал ее прозу – так же, как раньше присваивал чужую. Я не сомневался, что, когда роман будет закончен, без зазрения совести подпишу его своим именем.
Тогда же Элен сделала широкий жест, который тронул меня до глубины души: анонимно, через подставных лиц, она за неделю скупила четыре тысячи экземпляров моего первого романа, забив пачками книг подвал своего дома. Тем самым она подарила мне нечто большее, чем денежную прибыль: я вошел в список бестселлеров, стал популярным писателем. Это было как снежный ком: публика кинулась раскупать книгу, которая так хорошо продавалась. Мой издатель растаял от барышей и предложил мне процент с продаж, превзошедший все мои ожидания. Элен помогла мне стартовать на поприще, где все зависит в первую очередь от людского мнения. Чтобы отметить радостное событие, она предложила поехать отдохнуть в Швейцарию. Дальше вы уже знаете.
Итак, покинув застрявшую машину, мы приближались к этому дому – не то шале, не то мызе, – утопавшему в снегу.
Я жестом остановила его: в оконце уже пробивался бледный свет. Все монстры собора Парижской Богоматери, сновавшие под покровом темноты по башням и галереям, застыли в своих каменных одеяниях. Внизу, на паперти, фонари белели, словно маленькие маяки. Париж выплывал из потемок, занимался смурной рассвет, будто какой-то усталый рабочий сцены пытался еще на один день установить над крышами декорацию летнего неба. Было около пяти часов.
– Вы должны уйти, я не хочу, чтобы вас застали здесь.
– Прошу вас, дайте мне досказать.
Мой гость тяжело дышал, точно марафонец, которого остановили посреди дистанции. Сейчас он выглядел особенно жалко – чучело чучелом. Как я могла впустить его?
– Остальное вы расскажете мне сегодня вечером или завтра, если захотите. А теперь ступайте! Я порылась в шкафу, извлекла белый халат.
– Вот, наденьте, чтобы вас не заметили, когда пойдете по коридорам.
Он взял халат и, понурив голову, присвистнул сквозь зубы:
– Вы никогда не узнаете, что было дальше!
Я закрыла за ним дверь, дважды повернула ключ в замке и с тяжелой головой прилегла на кровать. Устала я смертельно. Я взяла плейер и поставила арию «Es ist vollbracht» («Все кончено») из «Страстей по Иоанну».
Мне хотелось отмыться от первой ночи здесь, от своей никчемности, от этой идиотской истории. Эх ты, бедолага, твой секрет прост: ты такой же, как все. Я камнем провалилась в сон. Через час запищал мой бипер и высветился номер: меня вызывали в отделение «Скорой помощи» на острый случай delirium tremens.
Утром 14 августа, в воскресенье, я проснулась в радужном настроении. Я проспала, вернувшись из больницы, часа два, не больше, но чувствовала себя вполне бодрой. Позвонил Фердинанд, и его обволакивающий, как сеть, голос пролил мне бальзам на сердце. Он любит меня, скучает: этих простых слов было достаточно, чтобы тени рассеялись. Погода стояла великолепная. Я наспех оделась, пошла в бассейн у Центрального рынка, и плавала до изнеможения. Жила я тогда в однокомнатной квартирке в Сантье, на улице Нотр-Дам-де-Рекувранс. Мне хотелось с толком провести день перед новым ночным заточением, и, кое-как побросав вещи в рюкзачок, я пешком отправилась в Люксембургский сад. Воскресений я всегда боялась: выходные дни похожи на затертые монеты, заранее знаешь, что они пройдут как всегда, бесцветные и безликие. Но это воскресенье начиналось неплохо. Я села у фонтана Медичи, в тени платанов, предвкушая сразу два удовольствия: освежающие струи воды и интересное чтение. Мне необходима была передышка, чтобы выдержать еще ночь в больнице. Луизу Лабе я оставила дома и взяла томик «Тысячи и одной ночи», которую давно собиралась почитать – мне было любопытно, за что на эту книгу наложен запрет в большинстве арабских стран.
Только я села, как отбою не стало от желающих меня снять – налетели роем, склонялись один за другим к моему, так сказать, изголовью. Бабник сродни попрошайке: тоже следует закону больших чисел, его волнует количество и ни в коем случае не отдельно взятая персона. Такой тип точно знает, что из десяти женщин, которых он клеит, хотя бы одна согласится выпить с ним чашечку кофе. А из десяти, которых он угостит, неужто не найдется одной-двух, которые, поартачившись немного, позволят и больше? Он не обольщает, он осаждает, берет измором.
Хоть я и была в приподнятом настроении, они в то утро меня достали своими плоскими шуточками и дурацкими подходцами. Настырно подсаживались и несли какую-то околесицу, особо не задумываясь, а сами тем временем так и раздевали меня глазами. Вкрадчиво-льстивые и напористые, все они понятия не имели, что ухаживать и увиваться – это разные вещи. Только один попался ничего, кудрявый, совсем молоденький, с пухлым ртом.
– Знаете, брюнетки вообще-то не в моем вкусе, но для вас я готов сделать исключение.
Он мешкал, продумывал тактику. Ну просто лапочка! Я встала и ушла, улыбнувшись ему («Не унывайте, будет и на вашей улице праздник»). Никогда не держу зла на мужчину, если он мне не понравился: приятно, что попытался. Вот Фердинанд – тот умеет распускать хвост. У всех этих донжуанчиков короткое дыхание, он – другое дело; а ведь тоже когда-то подсел ко мне в кафе, но взял в оборот так лихо, просто наповал сразил своей самоуверенностью, заставив забыть мои предубеждения. Вроде ничего особенного и не говорил, но все с таким блеском, что в его устах обыденное становилось необыкновенным. С ним никогда не было скучно, он обладал талантом, которому я всю жизнь завидовала: умел возвести самые незначительные случаи из своей жизни в ранг эпопеи. Через час знакомства я узнала его главный жизненный принцип: бежать как от огня от трех напастей – работы, родни и женитьбы.
У Фердинанда была одна страсть – театр, он лелеял мечту стать звездой сиены, и ничто не могло заставить его свернуть с избранного пути. Он раз и навсегда предпочел бедствовать, но гореть священным огнем на подмостках, нежели с комфортом прозябать в какой-нибудь конторе. Я всегда восхищалась людьми, которые знают, чего хотят, – сама-то я живу одним днем и обманываю себя, называя свою нерешительность спонтанностью. Нравилось мне и то, что Фердинанд не был весь как на ладони, всегда себя контролировал; больше всего он боялся дать волю эмоциям, и за этим чувствовался какой-то надлом. С ним ни в коем случае нельзя было представлять вещи, как они есть, следовало либо все приукрашивать, либо чернить. Над прозой повседневности рождалась легенда, звездный шлейф событий. Мы лжем, говорил он, из уважения к ближнему, чтобы ему не наскучить. Рассказчик от Бога, он сыпал анекдотами, читал стихи, выдавал потрясающие тирады, и я могла слушать его бесконечно. Это был лучший отдых после моей медицины! Неутомимый в пеших прогулках, он водил меня ночами по всему Парижу, дарил мне город, который я с восторгом открывала. Изобретал замысловатые, запутанные маршруты, показывал только ему известные переулочки, потайные дворы, которые он метил надписью или каббалистическим знаком на стене. Красивым его не назовешь, но в нем бездна обаяния: в полных губах, длинных черных вьющихся волосах, в глазах, которые вас будто ласкают, – под этим взглядом так и хочется коснуться его лица. Ради него я в считанные дни рассталась с моим тогдашним дружком. Я решила, что встреча с ним была мне предназначена свыше: ведь даже номер его телефона я запомнила сразу, как будто знала всю жизнь. С самого начала я сказала себе: не торопись, смакуй этого человека, как хорошее вино, дай ему прорасти в тебе.
Не в пример нынешним любовникам, которые ложатся в постель, не успев познакомиться, мы, по обоюдному согласию, оттягивали этот торжественный момент. Я подвергла его испытанию: отдавалась поэтапно и не просто так, а за определенное количество увлекательных рассказов. За первый он подучил право пожать мои пальцы, за втором – поцеловать в щеку, за третий – погладить руку до локтя и так далее. В лучших республиканских традициях я разделила территорию своего тела на три десятка «департаментов», причем в случае недостатка вдохновения или если нарушались условия договора, завоеванные области подлежали возврату. Фердинанд имел право только на один рассказ в день. Таким образом, он раздевал меня постепенно, и этот пакт просуществовал между нами полтора месяца: я обошлась ему в сорок историй, учитывая штрафные санкции и особо заманчивые места, стоившие как минимум двух рассказов. Не раз мы оба возбуждались до того, что едва не срывали всю затею. А под самый конец Фердинанд нарочно допустил несколько промахов, чтобы обставить мою капитуляцию с максимальной помпой. Вероятно, он в то время встречался и с другими женщинами, которые утоляли его распаленное желание.
Когда миновал этот испытательный срок, начался пир острых ощущений. Теперь законодателем стал Фердинанд, это его изобретением был наш, как он говорил, крестный путь: он брал меня несколько раз за вечер, провожая домой, – в подворотне, на скамейке, на капоте машины и, наконец, в лифте, когда мы поднимались ко мне. На каждой остановке мне полагалось кончать. Это была наша с ним голгофа, дивная гамма самых неожиданных утех. Фердинанд вообще был мистиком от секса. Любовью он занимался истово, как иные творят молитву; каждая близость непременно становилась экспериментом, открывала нам новые горизонты ощущений. Наслаждение женщины было для него своеобразным культом, в криках партнерши ему слышалась музыка райских кущ. Оргазм же в его глазах представлял неповторимый момент, когда отбрасывается стыд и совершается чудо, в котором достигает пароксизма стремление человека, существа завершенного, вырваться из своих рамок и воспарить над временем. В постели свершалось преображение, она становилась алтарем, на котором любимая превращалась в божество, святую или фурию. И я восходила на алтарь, не зная, обожествляют ли конкретно меня или вечно женственное вообще.
Фердинанд не переставал ошеломлять меня, и я не знала, как его благодарить за то, что он дал мне зайти так далеко. Он открыл во мне нечто, о чем я прежде не подозревала: иной раз в его объятиях блаженство было таким нестерпимо острым, что я впадала в какой-то транс, содрогалась от смеха и плача, прижимаясь к нему, как будто достигла земли обетованной. Он делал со мной все, что хотел. Например, мы шли в грязную гостиницу, куда проститутки водят клиентов; он швырял меня, увешанную побрякушками, звенящими браслетами, на заплеванный пол, где валялись окурки и упаковки от презервативов, и там, под хохот шлюх и пьяные выкрики, мы овладевали друг другом; омерзительная обстановка и уверенность, что за нами подсматривают завсегдатаи, стократ усиливала наслаждение. Он пылко целовал мои ухоженные руки, накрашенные ногти, которые царапали его кожу, оставляли на ней глубокие раны. Он заклинал меня терзать его, мучить, благословлял эти раны как свидетельство нашей страсти, нашего неистовства. Однажды он разделил меня с молоденькой проституткой, двадцатилетней марокканкой, которая оказалась родом из тех же краев, что и моя бабушка со стороны отца. От такого совпадения мне стало не по себе. Впервые я поцеловала женщину в губы, а потом она целовала меня между ног. Не скажу, чтобы было неприятно, но больше я не захотела, по крайней мере в таких условиях. Любовь «на паях», как говорит одна моя подруга, – это не для меня. Когда я смотрела, как Фердинанд на диво старательно сосет эту красотку, меня чуть не вырвало. Он жил в постоянном поиске новых эротических открытий, ни одного случая в жизни не упустил. По его несколько старомодному выражению, он отрицал любовь, эту буржуазную комедию. Говорил: дай мне несколько месяцев, и я научу тебя, как изжить ревность и собственнические инстинкты. Но я оказалась неважной ученицей, допотопные предрассудки крепко сидели во мне. Еще он часто добавлял: ты для мужчины – просто находка. Наконец-то я встретил женщину, которая никогда не потребует сделать ей ребенка. Твое бесплодие – дар Божий. С Фердинандом было раздолье плоти, зато сердце и душу он держал на голодном пайке.
Сказать по правде, этот незаурядный любовник был машиной – и только. Все начиналось дивной симфонией, а заканчивалось, как в боксерском поединке, полным нокаутом. Ему надо было одного – чтобы я под ним выложилась до донышка. Если уж совсем начистоту, в постели он был чудовищно серьезен, всякий раз воображая себя героем романа де Сада или Батая [4]. Особенно Батая: однажды даже повез меня в Везле, где тот похоронен, и заставил отдаться – зимой, под моросящим дождем – прямо на его могиле. После этого мне пришлось обильно оросить надгробье – такая вот дань памяти усопшего. Именно в ту ночь я поняла, что движет Фердинандом: снобизм. Бывают снобы, сдвинутые на деньгах или светскости, а бывают сексуальные. Он хотел во что бы то ни стало прослыть извращением: это придавало ему весу в глазах окружающих. Наша с ним комната очень скоро превратилась в филиал секс-шопа: наручники, плетки, резиновые члены, кожаные маски и прочий хлам из порнофильмов – не могу сказать, чтобы мне все это очень нравилось. Отрицая условности в любви, мы оказались в плену условностей разврата.
Он доводил меня до такой степени накала, что все разговоры становились излишними. Вознесенная столь высоко, я изнывала: к волне вожделения мне недоставало волны слов. Я не ханжа, но люблю, когда после жаркого поединка в постели за наслаждением следует ласка и партнерам есть о чем поговорить. Увы, как телячьи нежности, так и умственные изыски были не в его вкусе, и я не узнавала в нем ослепившего меня поначалу краснобая. Бывает так, что любовь с первого взгляда оказывается чисто физической и не находит отклика в душе. Жаль мне любовников, которые познают друг друга только через секс!
Фердинанд предпринял последнюю попытку привить мне свои вкусы и как-то в отпуске нанял для меня невольницу. Это была здоровенная девка из Тулузы, в миру студентка филологического факультета; ее дебелые телеса выпирали из-под кожаной сбруи. Ей полагалось исполнять все мои прихоти, а мне – за малейшее неповиновение бить ее хлыстом. Сама я при этом была полуголая и в туфлях на высоких шпильках. Я ломала голову, что бы ей приказать, но дальше мытья посуды и стряпни моя фантазия не пошла. Она проявила инициативу, забралась под стол, когда мы ели, подползла к моему стулу и, стянув с меня трусики, принялась ублажать языком. Фердинанд тем временем лупил ее по заду и осыпал отборной бранью. Я не выдержала и рассмеялась. Он вспылил, я извинилась и пообещала быть суровой и безжалостной. Но даже самые изощренные ласки этой любовницы по найму не могли меня возбудить. Кончилось тем, что мы с ней даже подружились. Ей и самой эти игрища с клиентами давались нелегко, особенно когда попадались уроды или законченные скоты. Но такие сеансы хорошо оплачивались, да и опыт порой давали незабываемый.
Около четырех я неспешным шагом пошла из Люксембургского сада; в голове звучал бодрый мотивчик, из тех, что выскребут из души любую печаль. Я люблю этот сад – он мнит себя парком, но даже в его просторах есть что-то интимное. Еще больше люблю Париж, любовью, граничащей с шовинизмом, люблю, потому что не родилась в этом городе, а сознательно предпочла в нем жить. Я никогда не терзалась, разрываясь между Марокко и Бельгией, я принадлежу тому отечеству, которое сама себе выбрала. А Париж – это ведь не просто город во Франции, это государство в государстве. Я ощущала в себе радостную энергию, была полна решимости достойно проявить себя в своем деле – держитесь, душевные недуги! Пожалуй, я преувеличивала тяготы дежурства в Отель-Дье, в конце концов, это как-никак одна из лучших столичных клиник. На скамейках длинноногие девицы с едва намечающимися грудками испытывали свои чары на прыщавых юнцах; когда парочки целовались, казалось, будто они заглатывают друг друга. Я смотрела, как две девчушки возятся с синицей, сломавшей крыло, и вдруг меня будто громом поразило: а ведь Фердинанд мне врет. Он говорил со мной так ласково только для того, чтобы развеять мои подозрения. Он успокаивал меня – значит, ему есть что скрывать. От этой мысли все закружилось перед глазами. Пришлось срочно сесть; меня прошиб пот, чересчур обильный даже для жаркого дня. Платок промок насквозь, едва я обтерла лицо и руки. Этого человека не удержать, он ускользал, как вода между пальцами. В первый месяц я старательно играла роль ненасытной Мессалины, потакая его пунктику, соответствовала стереотипу раскрепощенной женщины, притворялась, будто презираю пары со стажем, прочные союзы. Но больше я не могу, я устала. Я не создана прыгать из постели в постель, вот в чем дело; может быть, это не делает мне чести, но мне плевать. Мое извращение в том, что я патологически нормальна. В конце концов, разве желание избежать в любви избитого не избито само по себе донельзя?
Когда Фердинанд понял, что я никакая не партнерша по оргиям, а всего лишь безнадежно обыкновенная, банально влюбленная женщина, я думала, он меня бросит. Молила Бога, чтобы бросил. Но нет, он почему-то изменил линию поведения: оказывается, сентиментальный вертопрах прикипел ко мне. Послушать его, так до встречи со мной в его жизни не было ничего стоящего, так, однодневки. Как по волшебству, он вдруг стал поборником верности, заговорил о браке, о том, чтобы усыновить ребенка. Это он-то, ярый противник моногамии, вызывался быть мужем и отцом семейства! Что-то тут явно было нечисто. В самом деле, он меня любил или хотел, как говорится, и невинность соблюсти, и капитал приобрести: не потерять меня и сохранить холостяцкую вольницу? Беда в том, что лгун может иногда сказать и правду, да только никто ему не поверит. Вот и я не верила ни одному его слову, он меня совсем заморочил. Давал обещания, забывал о них и снова обещал. Его вольты изматывали меня. Любовь боролась во мне с желанием докопаться до истины, и я стала шпионить за своим ненаглядным; больше всего мне хотелось насадить его на булавку, как бабочку под стеклом. Я рылась в его одежде, в нижнем белье, шарила по карманам. Откуда бы он ни пришел, с порога хваталась за его руки, вынюхивала на подушечке среднего или указательного пальца запах женщины – я-то знала, какой он до этого охотник. Я была сама себе противна – как можно пасть так низко? – но ничего не могла с собой поделать.
Часами я расшифровывала его записную книжку: это был настоящий кладезь, письмена, требовавшие не меньше терпения и прозорливости, чем какой-нибудь старинный манускрипт. Все записи в ней поддавались двоякому, а то и троякому толкованию, за всякой назначенной встречей могла крыться интрижка, возможная соперница. Я копила улики, таинственные адреса, будто нарочно неразборчивые, фамилии, наспех, как бы в беспорядке нацарапанные имена, которые могли быть и мужскими, и женскими, инициалы над номером телефона, цифры которого были написаны так небрежно, что читались и так и эдак. И на все эти каракули находилось объяснение: агент, например, или директор театра, с которым нужно срочно связаться. В этом хаосе чувствовалась система, и я ставила себе целью выявить ее, вооружившись лупой и карандашом. Мне случалось набирать какой-нибудь номер, я слушала голос и, устыдившись, вешала трубку. Если голос был женский, пыталась представить себе его обладательницу, ее возраст, характер. Нежный голосок был для меня признаком чувственности, и я мечтала слышать только стервозных абоненток. С Фердинандом я узнала морок красивых слов – красивых и лживых. Он изъяснялся теперь на двух языках – любви до гроба и независимого непостоянства, говорил «Я люблю тебя» и «Я люблю свою свободу» на одном дыхании, и я терялась, не понимая, что же ему все-таки нужнее – якорь или воля. А ведь мастером двойной игры был в свое время мой родной отец. В Льеже, где мы жили, он целых пятнадцать лет содержал еще одну жену, родившую ему двух детей, и ухитрялся жить на два доме, благо расстояние между ними было всего несколько километров, по разным берегам Мааса [5]. Я так и не познакомилась с двумя моими единокровными сестрами почти одних лет со мной, одна из которых, говорят, вылитая я. Везет же мне: после двуличного отца достался лживый любовник; в обоих случаях мужчина вешал мне лапшу на уши, и я уже не знала, можно ли вообще верить словам.