bannerbannerbanner
полная версияАудитор

Бронислава Бродская
Аудитор

– Слушай, первый куплет можно и под гитару спеть, получится медленно и необычно. Как думаешь?

– Да, обязательно попробуем.

– Мы с тобой смогли вроде, а вот дети? я не уверена. У них слабенькие голоса, ты им тон повысишь. В нашей тональности они не споют.

– Сделаем. Не волнуйся. Просто у нас уже нет времени прохлаждаться. Надо же чтобы хорошо было. А ну-ка покажи мне минусовки, что там такое? Я хочу послушать.

Они пошли к компьютеру. Иру не пригласили, и она поняла, что о ней сейчас забыли, так же как, впрочем, и о Наташе, которой она читала сказки. Минусовок оказалось много, и пока они их все не прослушали, не успокоились. Мелихову понравилась сама идея минусовок, и по этому поводу никаких разногласий с Мариной у него не возникло. Получилось бы отлично, но мы постараемся скомбинировать живое звучание с минусом. Такая поглощённость отца музыкальным проектом навела Ирину на размышления. Правильно ли он вообще выбрал профессию? Может ли он ей сейчас честно ответить на этот вопрос? Тем более что такие сомнения в какой-то момент жизни посещают всех. Дома она завела с отцом этот разговор:

– Пап, я вижу, тебе интересен наш будущий музыкальный спектакль.

– Да, очень это интересно. А что? Почему ты спрашиваешь?

– Мне казалось, тебе очень нравилось то, что ты делал, а теперь я сомневаюсь. Может, инженер – это было не твое?

– С чего ты взяла?

– Ну, так. Может, тебе следовало бы стать музыкантом, играть в джазе, например.

– Глупость твоя очередная.

– Пап, ну почему так сразу? Почему глупость?

– Да потому, что ты вечно судишь о том, чего совсем не знаешь. Когда мне надо было определяться со своими жизненными планами, в СССР было всего два джазовых оркестра – Цфасмана в Москве и ещё один в Ленинграде, забыл фамилию руководителя. Музыкального образования у меня не было, меня бы никуда не взяли. Я выбрал для себя область самую перспективную, творческую, престижную. Туда пошли самые способные, яркие и целеустремлённые. Я делал то, что было нужно и интересно, я был на передовом фланге науки. А ты про джаз…

Папа вдруг заговорил канцелярским языком передовицы – «передовом фланге науки». Если дать ему продолжить, так можно дойти и до «ковал ядерный щит Родины». Да, это правда, отец гордился своей работой, любил свою специальность, в глубине души презирая любую другую инженерную деятельность. Понимал, что можно делать и станки для штамповки конфет – тоже, кстати, нужное и сложное дело, но разве оно могло идти в сравнение с тем, что делали они, небожители! Разве простые смертные могли понять, чем он занимался! Как Ире всё это было знакомо!

– Я понимаю, но музыка, джаз? Ты же всё это любил.

– И дальше что? Я в институте в джазе играл, какое-то время руководил им. Играл везде, где только мог. На хлеб зарабатывал своей игрой. Ты же знаешь. Пойми, как инженер я достиг большего, чем мог достичь пианистом. Я обычный любитель. И всё этим сказано.

– А если бы ты мог снова всё начать, ты поступил бы так же?

– Да. Точно так же.

– Ты там об этом думал?

– Да не делал я там никакого анализа своей жизни. Мне это не нужно.

– Ну, как это так? Почему? Неужели ты себя в других обстоятельствах не представлял?

– Господи, ну зачем? Меня мои обстоятельства вполне устраивают. Тем более к чему эти бесплодные мудрствования, изменить-то всё равно ничего нельзя.

– Там вообще никто не мудрствовает или только ты?

– Не знаю, думаю, что никто, но не могу быть в этом уверен.

– Вот ты с Дулиным общаешься. Он – поэт, а был инженером.

– Правильно, что был инженером, а стихи он все равно писал. Инженер – это серьёзно.

Ирине расхотелось продолжать этот разговор. Понятное дело – инженер это серьёзно, а остальное – дурь. Хочешь писать стихи – пиши, но делать только это – не лезет ни в какие рамки. Может, папа думал о своём отце? Ведь тот был профессиональным пианистом, но не концертирующем, а обыкновенным тапёром. Играл в кино, в ресторанах, как-то кормил свою большую семью. Уважал ли папа старшего Мелихова? Вряд ли. Скорее, он считал его неудачником, хотя и понимал, что тот был человеком своего времени, своей среды и ничего большего сделать не мог. А вот он смог.

Жара спала, но погода была ещё совсем летняя, хотя по календарю началась осень. Справили Женин день рождения. Всё было мило, без агрессивных споров и даже без пошлостей. Отец сидел за столом полноправным членом, семьи и Ира почти успокоилась – папу приняли, и он занял своё место в их клане. Не патриарх и не глава его, но и не доживающий свой век дедуля. Он, наверное, стал просто ещё одним мужчиной, наравне с Лёней, Олегом и Федей. Хотя, может, это только Ира так считала, не желая ни с кем обсуждать всякие психологические нюансы. Однажды она попробовала было спросить Фединого мнения о Мелиховской роли в семье, но своим вопросом только вывела мужа из себя – какая ей разница, чего она вечно копается в ощущениях, эти её копания всем надоели. Потому что всё у всех нормально и незачем надумывать. С Фединой точки зрения, она вечно выдумывала несуществуфющие проблемы, а надо быть проще. И зачем она только спросила, знала же, что не Федина это тема. Живёт папа и живёт, всё хорошо, и нечего следить, кто что сказал.

Девочки тоже здесь вряд ли смогли бы ей помочь. Для них обеих всё действительно было просто: дедушка живёт с ними и это замечательно. Внуки же её нового деда признали и считали однозначно классным. К Лёне и Олегу ей и в голову не пришло приставать – тема скользкая и правды они бы ей всё равно не сказали.

С отпусками было покончено, дети пошли в школу, и съёмки фильма по выходным участились. Работали над песней Розенбаума «Скрипач, а-идиш Моня». Старая песня, папа её знал и был очень доволен, что она прозвучит. Марина не хотела делать «Моню» частью концерта, всё нудила, что мелодия скучная, примитивная, но Мелихов настоял. И песня ему нравилась, и, самое главное, она была еврейская. В итоге Марина вдохновилась тем, что придумали неплохую сцену: минусовка, наложенный ресторанный шум – неясный гомон, смех, пьяные восклицания. Накрыты два-три столика. В номере участвуют все. За роялем – сам Мелихов, приходят новые и новые гости, рассаживаются. Поют в полутёмном зале по очереди, идут танцевать что-нибудь в стиле «семь сорок», только намного медленнее. Время от времени высвечивается фигура скрипача. Это, ясное дело, Олег. Одеть его в костюмчик, который «так не очень, но чистый, между прочим», и на голову обязательно кипу. Вряд ли настоящий Моня играл в Ростове в кипе, но кипа создавала образ. Сцена получалась массовой, детей надо было научить петь с чувством. У них получалось не фальшивить, но всё-таки выглядело слишком по-детски, и это Марину раздражало. Сначала репетировали только Мелихов с Олегом, а остальных просили не беспокоиться. Они сыгрались, начали понимать друг друга с полуслова. Мелихов поднимал от клавиатуры правую руку, чуть ею взмахивал, и Олег вступал точь-в-точь в нужном месте. Марина сперва пыталась руководить, но вскоре поняла, что вдвоём им сподручнее. Олег любит лабать, а Мелихову только этого и надо. Ира радовалась – теперь в их семье стало два музыканта, причём не классической, как Марина, направленности, а ресторанные лабухи, среди которых всегда встречаются истинно талантливые люди, которым вовсе и не хотелось бы играть в филармонии.

Затем стали репетировать заунывную сценичную песенку беспризорника. Спорили, что выбрать – песню Окуджавы из старого кинофильма «Кортик» или знаменитую «По приютам я с детства скитался…», всю в щемящих детских жалобах на невыносимую жизнь. Лохмотья, бледные чумазые лица, а главное – манера: тоненькие голоса на полном серьёзе выводят нарочито пошловатую блатную мелодию. Минусовку, кстати, найти не удалось. Мелихов тихонько наигрывал на рояле, а Олег – на гитаре. Женя так прониклась, что в её глазах порою блестели слёзы. Миша выводил чистым мальчишеским дискантом, хотя иногда от его пения на всех нападал безудержный смех, дети давились от хохота и ничего не могли с собой поделать. Мелихово такое поведение страшно злило. Но чем больше он кричал «Прекратите!», тем истеричнее заливались дети. Происходило это регулярно на Мишином соло: «Ах, зачем я на свет уродился, ах зачем меня мать родила». На «мать родила» он начинал захлебываться хохотом, и ничего не получалось. Пришлось вовсе отказаться от «матери» и петь Окуджаву. «У Курского вокзала стою я, молодой, подайте Христа ради, червонец золотой…» у Миши получалось тоскливо, слегка гнусаво, именно так, как дети поют в русских электричках. Знать, как это делается, он ниоткуда не мог, но все равно выходило по-сиротски, но с хитрецой – так, как нужно. Малолетний вымогатель, притвора, воришка, но всё равно не слишком счастливый мальчик. Хотели сначала изобразить «толстого господина с цепочкой золотой», но не стали. Тут нужно было соло, другие бы только мешали. Настя с Женей тоже хотели подпевать, но после долгих споров Миша всё равно остался один. Небедный американский мальчик сумел прочувствовать настроение песни и изобразить беспризорника двадцатых годов прошлого века. Делал он это с удовольствием, и дед смотрел на правнука влюбленными глазами. Ира прекрасно знала, о чём папа думает: «весь в меня» – вот что наполняло отца гордостью.

Как-то раз он попросил Марину взять его на Женины танцевальные тренировки. Ездил туда две среды подряд, когда тренер проводила групповые занятия. И тут он всех удивил. Марина представила дедушку тренеру Ане как родственника из Москвы, который у них гостит. Ну родственник и родственник. Аня вела занятия, не обращая внимания на родителей, устроившихся на боковых стульях. Мелихов скромно сидел, глядя на топчущиеся на полу пары. «Ну как тебе, пап?» – спросила у него Ира. «Ничего такого примечательного», – ответил он. Начали разучивать «Ча-ча-ча». Женя с партнером показывали всем то, что объясняла Аня. Было видно, что им самим это всё совершенно не интересно. Групповые занятия заканчивались, тренер завела танго, и присутствующие довольно неуклюже старались повторять классические шаги. У тут она вдруг обратилась к Мелихову с Мариной – а не хотят ли они принять участие в тренировке? Марина, разумеется, отрицательно помахала ей рукой, а вот дедушка неожиданно встал и вышел на середину зала. Марина забеспокоилась: зачем это он? Сейчас всех тут насмешит. Мелихов что-то сказал Ане тихонько на ухо, но Аня решила поставить гостей в известность: пожилой гость из Москвы согласен танцевать танго и просит её быть его партнершей. Аня встала с ним в пару, зазвучала музыка. Мелихов вёл её уверенно и властно, вовсе не руководствуясь рисунком упражнений, которые надо было сейчас отрабатывать. Повинуясь его рукам, Аня откидывалась назад, резко поворачивая голову, Мелихов её нагибал, прижимал к себе, а потом энергично отталкивал. Аня падала спиной ему на колено, резким движением поднимала ногу, и Мелихов крепко держал её, стремительно выворачивая её тело, затем делал резкую паузу, чтобы через мгновение её прервать. Рисунок их танца не был хореографически безупречным, зато таким чётким, жёстким и дерзким, что присутствующие сразу поняли, что это настоящий танец страсти между мужчиной и женщиной.

 

Музыка остановилась, все захлопали, а Женя громче всех. Ну её дед дает! Как здорово, что он с ней сюда пришёл. Аня была удивлена. Под конец Мелихов умудрился поцеловать её руку. Женя решила, что дед теперь всё время будет ходить с ней на тренировки, но сколько они потом ему ни предлагали, он ни разу не согласился. В синагогу – один раз, на теннис – тоже. А танцы с тренером больше не повторились. Почему? Почему он не хотел повторять то, что у него так хорошо получалось и доставляло ему удовольствие?

А вот с Настей тёплых отношений у Мелихова не сложилось. Она не играла в шахматы, не танцевала, не выступала с шумными инициативами. Что с ней было делать, отец не знал. Ирина даже подозревала, что он находил Настю скучной. Хотя, что значит – скучная? Она и сама в детстве была такой же – тихой, неброской, нетребовательной, послушной. И тогда она его как раз этим и устраивала: не лезла к занятому папе, и, как сейчас говорят, не качала права. С другой стороны, с кем он её, маленькую, мог сравнить? Не с кем было сравнивать, тем более что в далекие времена её детства непослушные, капризные дети были редкостью, и она не являлась исключением.

Миша с Женей подкупили отца своей яркостью, ему с ними было интересно. Хотя как можно сравнивать её тогда ещё молодого отца с теперешним дедом? Обстоятельства изменились. Сейчас папа просто жил, а не сидел после восьмичасового рабочего дня в усталой позе с зажжённой папиросой, стряхивая в тарелку пепел – редкие минуты его расслабления. Кто бы смел его побеспокоить!

И вдруг всё изменилось. Как-то Лиля с Лёней оставили у них вечером детей. После ужина стало скучно, телевизор пока не включали, и Мелихов достал старые альбомы. Ира видела, что он собирается показывать их Насте и Мише. Бедные ребята, им будет неудобно сказать деду, чтобы оставил их в покое. В полной уверенности, что старые нафталиновые фотографии семейства, которое жило так давно и в такой чуждой этим детям обстановке, будут им неинтересны, Ира пыталась отговорить отца от этой затеи. Куда там! Если уж папа что-то решил, он не слушал никого. Так было всегда, и Ира не удивилась, что отец нагибается к нижним полкам шкафа и, кряхтя, извлекает оттуда тяжёлые альбомы. Да ладно, пускай. Сам увидит, что дети мучаются, и отстанет со своими объяснениями, кто, где, когда. С Мишей так и получилось – его хватило ровно на три минуты, а вот Настя неожиданно заинтересовалась. Сначала смотрели альбом отцовской семьи. Настя вглядывалась в тусклые фотографии: её пра-пра-пра-бабушка и дедушка. Пожилые евреи со строгими лицами. Дед в ермолке, окладистая белая борода, рядом – бабушка в платке. Смотрят в камеру. Семейная фотография: три ряда, впереди – дети, в центре сидят родители, по бокам – братья и сёстры, мужчины в мешковатых костюмах, женщины в старинных платьях. А вот на атласном одеяле лежит на животе толстый младенец, ему месяца четыре, от силы пять. «Дед, это ты?» – Настя недоумевает. Потом – мальчик лет тринадцати-четырнадцати. Стройный, худой, со смышлёным симпатичным лицом. Не улыбается, на голове ермолка, в руках – тросточка, из-под коротковатых брюк видны высокие ботинки на шнурках. Белая рубашка, подпоясанная тонким ремешком. Это тоже дед. Сначала Настя пролистывала альбом молча, слушая довольно скупые комментарии: это – тот, а это – этот. Когда они дошли до конца, она захотела вернуться к началу и стала задавать вопросы. Ирина удивлялась: Настя редко о чём-то спрашивала взрослых, а тут как прорвало:

– Дед, а ты помнишь, как тебя фотографировали?

– Да, как ни странно, помню. Мама решила идти со мной в ателье, а я не хотел.

– Почему?

– А вот этого я не помню. Думаю, что стеснялся, да и времени на такую ерунду терять не хотел.

– Ты считал это ерундой?

– Наверное. Хотел во двор к ребятам, а тут мама заставляла одеваться, чистить ботинки.

– Как это чистить?

– Ну так. Ботинки у меня были одни, их надо было чистить, чтобы блестели. Сейчас вы не чистите, как я вижу.

– А зачем ты пошёл? Сказал бы маме, что не хочешь.

– Нет, Настя, я не мог ей так сказать. Маму слушались. Тем более что моя мама была женщиной настойчивой. Никуда бы я не делся.

– А что это у тебя в руках за палочка?

– Это тросточка. Модная деталь для молодых мужчин. Мне её фотограф дал подержать, и ермолку дал.

– А своей у тебя не было?

– Была, но мы её не взяли. Не догадались. А, ты тросточку имеешь в виду? Нет, не было, конечно. Зачем она мне была?

Настю интересовали все эти давно умершие люди. «Вот это – мои сестры. Это братья… родители… мой папа за роялем… я, видишь, тоже за роялем, мы играем в джазе… это наша футбольная команда… кто эта девушка?… Моя знакомая, мы очень дружили. Посмотри, это моя двоюродная сестра Фира… другая сестра, Циля… это мои дядья, папины братья… у него было три брата и одна сестра. Они с мужем уехали в Америку. Как звали? Не помню. Извини. Твоего пра-пра-прадедушку звали Лейзер, я так думаю. Потому что мой отец был Александром Львовичем, а вообще-то он – Хаим. Почему не остался Хаимом? Ну, понимаешь… мои родители пытались приспособиться к русскому городу, так им было легче выжить среди русских. Они же не в местечке жили. Мои родители были верующими. Я? Я тоже ходил с папой в синагогу, но потом… это стало невозможно», – Мелихов, Ира это видела, и сам вместе с Настей погрузился в историю своей семьи, на него нахлынуло то, о чём он не вспоминал десятилетиями. А сейчас вспомнил и говорил, говорил. Про пианиста отца, деда – армейского кантониста при последнем царе, многодетных матерях семейств, обычных еврейских домохозяйках, неграмотных и покорных судьбе. Отец рассказывал о сестре Зине-Голде, выпускнице Ульяновского университета, о другой сестре, прекрасной мастерице, модистке, у которой был галантерейный магазинчик на Тверской. Мелихов рассказывал про себя. Про себя, пожалуй, больше всего. Он – токарь, потом институт, альплагерь, общежитие, друзья, девушки, подработки. Он – «крутой». Этого слова он не употребил, но из рассказа следовало именно это, и Настя каким-то образом почувствовала, что её дед… в общем, да, дед у неё что надо!

Прошло довольно много времени. Ира нетерпеливо приглашала всех смотреть фильм, и Настя спросила, будут ли они ещё смотреть альбомы? Ну конечно, будут, а как же иначе, дед ей все покажет. Никогда ещё у Мелихова не было такого благодарного слушателя. Надо же, его прошлое, его прежняя жизнь оказались интересны этой маленькой американке, которая непостижимым образом ощутила кровную связь со странными дядями и тётями в старинной одежде. Вряд ли она искала в их напряженных лицах собственные черты, но что-то её приковывало к скупым и редким свидетельствам минувших жизней, которые теперь перед ней открылись. Разве по-детски эгоцентричные и экспансивные Женя с Мишей способны к подобному сосредоточению? Настя подкупила Мелихова – предки были ей небезразличны, она хотела о них знать всё, но всего – не знал и сам дед. В детстве он не был как Настя, он был как Миша с Женей весь поглощён собой.

– Дед, я единственная в нашем классе, а может, и во всей школе, кто знает своих пра-пра-пра. Тут никто и прадедушек своих не знает. Можно я нарисую семейное древо и возьму некоторые фото? Сделаю такой проект. Можно? Мне все будут завидовать.

– Нет, Настя, из альбома нельзя брать фотографии. Они могут пропасть.

– Нет, дед, я тебе обещаю. Ничего не пропадет. Честно. Давай вместе поработаем над проектом. Ты мне поможешь?

Ну как он ей мог не помочь? Ира уже с утра застала отца за просмотром альбомов. Он отбирал для Насти снимки. «Вот, Ир, хочу нашей Насте помочь. Я не знаю, зачем я вообще эти альбомы делал? А получается, что вот для неё и делал», – папа был в прекрасном настроении. Действительно. Он делал альбомы, и они везли их с собой в Америку – вот для чего везли! Как хорошо, что папа пришёл, всё это увидел и счастлив. Вот для чего имело смысл приходить оттуда. Это ей так кажется. Зачем на самом деле отец вернулся, Ира так до конца и не поняла. А ещё он сказал «нашей Насте». Наконец-то он счёл Настю своей. Они-то ладно, но и те, кого Мелихов раньше не знал, не успел узнать, становились «его». Новые «его». Он пришёл, чтобы их обрести? Для этого, наверное, тоже, но Ира сомневалась, чтобы это было главной причиной.

Многое, что они собирались включить в фильм-концерт, было уже записано, но тут начались серьёзные споры. Ира отстаивала старые песни, Марина же считала их надоевшими и неинтересными. Ира упрямилась, потому как хотела, чтобы концерт стал не только развлекательным, но и познавательным. Каждая хорошая старая песня – это часть культуры, о которой дети должны хотя бы иметь представление. Папа в их спорах активного участия не принимал. Поначалу Ира решила, что он не хочет вмешиваться, но потом стало ясно, что дело вовсе не в деликатности, просто он делал то, что считал нужным, не спрашивая ничьих советов. Как-то раз они приехали к Марине на репетицию с Настей и Мишей. Отец вообще предпочитал репетировать у Марины. Рояль «Ямаха» нравился ему гораздо больше Лилиного пианино. Ира с Мариной, взяв Наташу, поехали в магазин. Отец остался с детьми. Вернувшись полтора часа спустя, они застали любопытную картину: папа сидел за роялем, тихонько аккомпанируя. Девочки и Миша стояли рядом и увлечённо пели:

 
У берега зелёного, на мал-а-ой могиле
В праздник Благовещения пе-е-ли псалом,
Белые священники с улыбкой хорони-и-ли
Маленькую девочку в платье голубом
Тихо разливалося пенье погребальное
Плакали березоньки, васильки во ржи…
 

Да что ж это такое? Их дети поют под его руководством про похороны? Зачем? Папа совсем с ума сошёл.

– Дедушка, ну зачем ты с ними это поёшь? – Мирина не выдержала первой.

– А что? Это Вертинский. Смотри, как у них здорово получается.

Ира знала, что это не совсем Вертинский. Да, он сочинил эту заунывную музыку, но не на свои стихи. Это Блок. Она уж совсем было собралась всем об этом сказать, но передумала. Какая, в конце концов, разница! Как всегда в таких случаях, сердце её тревожно забилось. Марина была явно недовольна, а папа абсолютно уверен в своём праве петь что ему кажется правильным, что ему самому нравится. Сейчас она вспомнила, что когда-то он с серьёзным, значительным лицом пел эту песню, а она, маленькая, представляла себе девочку в гробу и священников в белых ризах. Надо было брать чью-то сторону:

– Пап, ну действительно. Какая-то эта песня для нас слишком религиозно-православная. Может, ни к чему? Есть и другие песни Вертинского.

– А делайте что хотите! Вертинский для вас устарел. Просто ничего не понимаете в музыке.

– А ты, дедушка, больше всех понимаешь, – Марина не хотела уступать.

Отец рывком встал и захлопнул крышку рояля. Стук был негромкий, но ясно говорил о его раздражении. Если бы сама Ира была на месте дочери, она бы сделала как хочет отец. Какая разница, что петь. Почему не доставить ему удовольствие? Эх, Маринка. Чего ей стоит? Хотя она заранее догадывалась, что дочь не захочет отдать выбор песен деду на откуп. Формально она была права:

– Мы с тобой, дедушка, уже весь список песен обсудили, а ты теперь отсебятиной занимаешься. Почему?

– А что такого? Я что, не могу с ними петь то, что люблю? Ты мне будешь диктовать, что играть?

– Да, пойте что хотите, только в программу это не войдёт.

– Ладно, пусть хоть знают Вертинского. Не войдёт – и не надо.

Слава богу, ссора не разгорелась. Они пошли на компромисс. Как всё, однако, шатко. Папа общается с семьёй, а Ира вся на нервах, боится, что ребята его обидят. Не так-то его просто обидеть! Или теперь стало просто? Вроде, самодостаточен, спуску никому не даёт, но, наверное, одинок и отчасти бесправен. Ирине немедленно стало отца жалко. Человек к ним пришёл (она даже мысленно упрямо не хотела называть откуда), а они не входят в положение, не делают скидку. Или хорошо, что не делают? Если бы делали, может, всё было бы гораздо хуже? Исчезла бы естественность, которую неминуемо сменило раздражение – сдерживаемое, но ощутимое. Можно какое-то время делать над собой усилия, но долго этого никому не вытерпеть. А папа теперь будет с ними жить долго или даже всегда. И как это, всегда? Она сама пожилой человек, умрёт, как и все… и что? Папа будет вынужден её хоронить и остаться один без самого близкого человека? Паршивая перспектива.

 

И снова мысли о том, почему он вернулся оттуда, откуда никто не возвращается. Ирина пыталась с ним об этом говорить, он что-то объяснял, но причина оставалась для неё неясной. Там осмысляется жизненный опыт, возможно, извлекаются уроки. Но зачем их извлекать, если ничего больше нельзя изменить? С другой стороны, если ничего нельзя изменить, то душа – или то, что там существует, успокаивается. У всех успокаивается, а у него нет? Так, что ли?

Вечером, когда неприятный осадок от перепалки с Мариной рассеялся, Ирина решила попробовать ещё раз:

– Пап! Почему ты вернулся?

– А ты не рада? – ну вот, уходит от ответа. Или сам не знает?

– Пап, я серьёзно. Что-то у тебя там было не в порядке? Как я поняла, там все успокаиваются, прибывают в безмятежности, а у тебя было не так?

– Так, ты права. Но не надо путать безмятежность со ступором. Безмятежность – это отсутствие желания действовать, бунтовать, но можно думать, вести беседы, бесконечно обсуждать прошлое, а вот ступор – это тупое оцепенение, а не успокоенность. Ты понимаешь разницу?

Ирина понимала и страшно удивлялась, что отец вообще говорит о такого рода категориях, со всеми подробностями, пытаясь донести до неё тонкие философские нюансы. Раньше она не слышала от него подобных разговоров. А может, он только с ней об этом не разговаривал? Но Ирина была уверена, что он и с мамой таких возвышенных тем не касался и не обсуждал. А с кем обсуждал? Ей трудно было себе представить и беседы о высоких материях с его дворовыми приятелями. Хотя кто их знает? Знала ли она своего отца? Ирина молчала, боясь нарушить ход его мыслей, а Мелихов продолжил:

– Понимаешь, я умер внезапно. Я не был болен, как говорят, тяжёлой, продолжительной болезнью, когда каждый день становится хуже и ты уже сам понимаешь, что дни твои сочтены и готовишься. Я ни к чему не готовился, жил, если ты помнишь, довольно активной жизнью. Сначала у меня там был шок, я помнил, хоть и неявственно, свою прижизненную боль, когда стенки моего сердца рвались в клочья. А потом я успокоился, понял, что со мной произошло, стал существовать в другой ипостаси, которую здесь никто не может себе представить, но моя земная жизнь меня до конца почему-то не отпустила. Я оставил тебя с двумя маленькими дочерьми, Федя часто отсутствовал и некому было тебе помочь. А я тебе всегда, по мере своих сил, помогал. Я волновался за тебя. Обнаружилось, что я странным образом был на это способен. Мне казалось, что женщина не умеет самостоятельно принимать важные решения, нести серьёзную ответственность за свою семью. Я представлял, как тебе трудно, ты мучаешься, временами даже страдаешь.

– Пап, ну что ты… во-первых, у меня есть муж. Ты прекрасно знаешь, что Федя человек ответственный и любит меня…

– Да, Федя – порядочный человек, но этого недостаточно.

– Что нужно ещё?

– Не хочу это сейчас обсуждать. Ты сама знаешь, что я имею в виду.

– Нет, не знаю.

– Знаешь.

– А всё-таки?

– Раньше крайним был я, а не Федя. Так?

– Ну… понимаешь, это как-то примитивно.

– Ты сама знаешь, что я прав.

– Папа, я не уверена, что ты так уж прав…

– Ладно, неважно. Ты можешь так не считать, достаточно того, что я так считал и считаю.

– И что?

– А то, что я волновался.

– Странно, разве там можно о чём-то или о ком-то волноваться? Волнение – очень земное чувство, а там, как я поняла, успокоение, умиротворение.

– А я не знаю, почему именно я не был умиротворён. Для меня самого это загадка. Причём моё беспокойство постепенно перерастало в острое любопытство, всеобъемлющее желание знать, как вы живёте, что с вами сталось. Я хотел знать обо всём: здоровье, карьеры, замужества, новые члены семьи…

– Не понимаю, а разве другие всего этого не хотят знать?

– Да, хотят, но, может, не так остро, у них это не превращается в идефикс, а со мной случилось что-то в этом роде. Беспокойство назревало почти тридцать лет.

– Почему так долго?

– Не знаю. Для чего-то это было нужно.

– И как? С твоей точки зрения, у нас все нормально? А потом, нормально или нет… разве ты можешь что-нибудь изменить?

– В том-то и дело, что пока я здесь… наверное, могу.

– Ой, пап, не обольщайся, ничего ты не можешь. Ты не ответил на мой вопрос: ты нами доволен?

– Пока не знаю. Я не всё до конца понял. Есть и ещё кое-что, о чём ты можешь только догадываться. Ладно, я устал, пойду.

В декабре они опять оставались с маленькой Наташей. В прежние времена она бы спала в маленькой комнате, но теперь в ней жил отец, и потому все отправились в дом к Марине с Олегом. В воздухе уже чувствовалось новогоднее настроение. Все вместе ездили за ёлкой, купили две – себе и Лиле. Мелихов суетился, выбирал, они с Федей перебегали от одной посадки к другой, пытаясь чем-нибудь пометить понравившиеся ёлки. Ирина выходила из машины и, утопая в глубоком снегу, старалась их догнать. Затем просто сидела в машине, догадываясь, что её мнение мужчин не интересует. Она уже жалела, что поехала. Раньше они всегда выбирали ёлки на пару с Федей, но теперь её полностью заменил Мелихов. Мужчины, очевидно, замерзли – промочили ноги и шмыгали носом, но не уезжали и продолжали поиск. Обычно Федя нанимал за деньги молодых парней, чтобы тащить ёлки, но на этот раз парни не понадобились: Федя держал ёлку за ствол, а Мелихов – за верхушку. Кряхтели, но волокли. Ни тот, ни другой жалеть себя не привыкли. Ёлку нарядили, Мелихов подходил и с явным наслаждением вдыхал запах свежей хвои. Пребывая эту неделю у Марины, Федя по дороге на работу каждый день заезжал домой кормить кота. Его ежевечерние рассказы про котеньку папу совершенно не трогали. Зато он охотно играл на рояле. Фильм был полностью отснят, и все ждали новогодней премьеры. На этот раз Ира пригласила в гости свою американскую приятельницу Надю, предварительно всех спросив, не против ли они. Никто не возражал. Надя, одинокая немолодая, но ухоженная женщина, никогда не знала, куда себя девать на Новый год, и изредка грелась в их компании, не стесняя их, но, правда, ничего и не привнося. Приходила и приходила.

Олег очень уставал на работе, громко жаловался на недосып, на бесконечные поездки, на начальника, но когда Ира указывала на неуместность его плача о его горькой судьбе – мол, неприлично мужику так себя жалеть, отец неожиданно вставал на его сторону.

– А кто ещё из вас так много работает? Ты-то сама можешь поставить себя на его место? Я вот, например, очень хорошо его понимаю. Он устаёт и ни от чего уже не может получать удовольствия – ни от жены, ни от детей. Так занят, что ни на какие радости жизни его уже не остаётся.

– Что это, пап, на тебя нашло? Ты разве меньше работал?

– Вот именно, что не меньше, и поэтому я его понимаю и жалею.

– Одно дело мы его жалеем, а другое – он себя сам. Ты же видишь, он дома ничего не делает. Это разве хорошо? Марина всё сама.

– Марина не работает. Что ты хочешь заставить его делать? Дом убирать?

– Хотя бы…

– Он делает то, что выбирает, на остальное зарабатывает. Так и должен поступать мужчина.

– Он хочет, чтобы его оставили в покое.

Рейтинг@Mail.ru