Молчаливое утро выдалось.
Отпустила князя бражка хмельная и понял он, что совратил душу невинную, деву не юную, но честную. Молчаливой я проснулась, заснув на зорюшке, ибо не спалось, а думалось. Посмотрел князь в глазоньки мои голубенькие и полюбил меня ещё три разочка с силой утренней, могучей, неудержимой. Поцеловал в плечо да губы алые и послал в мыльню мыться да дуть домой или по делам своим крестьянским.
Мыла тело я своё белое и кручинилась. То детство струилось по мне струями воды, спадая на мраморные излишества, и так горько мне стало и обидно, что разрыдалась я пуще прежнего, да утраченного не вернуть, потеряно сердце и главное, девичье, бесценное – умолчу.
Помылась да и вышла из мыльни. Плачь не плачь, а честь не вернуть.
В клети зимней подали на завтрак кофей горький да противный, вылила я его в горшочек глиняный да глаз от пола не подымала, поскольку смотрел и разглядывал меня князюшка пуще прежнего, понять не мог: то ли интересна я ему и люба, то ли отпустить с Богом и не видеть больше. На том и решил – перекрестил и отправил с ямщиком на заставу Курскую к лицедеям да скоморохам, дела крестьянские сделать, да забыть, что был он в моей жизни.
Ижъм еси убирайся, мол, и дорогу изволь забыть да поминай как звали. Песни не пой кручинные, матушкам не рассказывай – заклюют, родителям не сказывай – забьёт батенька, а потом матушка. Живи, мол, как жила, и помни, что принёс князь русский счастье тебе на одну ноченьку, так тебя и должен впредь любить мужик простой, когда поведёт тебя под венец, да отдашься ему в ночку первую.
– А меня, – сказал, – помни как заветы да псалмы – наизусть и не поминай лихом. "Ху ля же", как говорят французы. Я вас любил, любовь ещё быть может. Но не надо тебе полуграмотной слушать речи мои, иди сей озимые, учи буквицы, да косы чеши. Хороша ты, но не могу я быть с девкой безродной, да и боярыня одна ещё вещицы свои да безделицы не забрала из сундуков княжеских. Нет, горемычная, тебе места, ни в сердце моем, ни в доме. Ступай. Ступай и не взыщи.
– Имя только скажи своё православное. В заграничных церквях свечку пожгу рублевую, да на Кавказе нынче вина за тебя выпью доброго. Меня Сергеем величать, Одоевского рода я, из Рюриковичей.
– Феврония. Феврония Астальцева. Муромская, крестьянка села Ласково в Рязанской земле. По батюшке Петровна, Князь мой родимый.
На том и простились, облобызавшись.
Наслюнявлю перо гусиное из прошлогоднего гуся на Рождество зарезанного, да продолжу рассказ свой повествовательный, слезами сдобренный, грустной думой снабжённый. Макну в чернила привезённые да и продолжу царапать по бересте каракулями, хоть и учили меня в церковно-приходской школе буквицам: "азъям", "ведям", и "глаголи" и "добро" и "есмь".
О том ещё поведаю, что не знала матушка князя русского, что в тереме, в крыле правом, дела грешные под покровом ночи и крыши происходят. Вразумила бы сына взрослого не покушаться на честь девичью да не дурманить разум любовями, да сберегла бы красавицу для мужа ладного, по сословию подходящему. Как уехала молодая баба теперь из ворот княжеских, спохватилась барыня, что за девица, да поздно. Девицы и след простыл – ни здрасьте, ни до свиданья, поминай как звали, не дождаться внуков на Красну Горку. А хотелось бы.
Выехал и князь за ворота княжьи, прокатился на тройке по Московии да и пригласил девок знакомых в палаты околокремлёвские, отужинать, стало быть. Славен князь был слогом да грамотностью своею. Не единожды посылал его царь-батюшка в дипломатические прения да дебаты заграничные ибо остр был на ум да разум, да на язык. Вводил умы заграничных бояр в оцепенение, брал прикупом и был таков.
Работа та была не пыльная да ладная: знай сиди себя как вздумается в обычные дни да клавишами постукивай, воду лей. А в свободное время вирши рифмуй, коли и дед и прадед твой да и другие родственники тоже творческие были – хотя и от безделья барского, но до стихов да рифм дюже охочи были. Сядут, бывало, за стол с закусками и давай придумывать. Иногда и до утра. Потому и ты не гнушайся и Бога не гневай, а поминай на Пасху куличиком родственников своих. И стихи все те признавали и вчитывали на обедах, да на ужинах званных – и бояре, и дворяне, и князья, и купцы разной гильдии. Хвалили много-разно. Даже титулярное звание присвоили за заслуги перед Отечеством степени не упомню. Таков был князь наш – Максим Феофанович Одоевский из славного рода левой ветки Гагариных-Вяземских-Рюриковичей.
Отложу в сторонку иконку православную, что вышиваю крестиком да бисером к празднику Святых Мучеников, да продолжу и побаю рассказ свой диковинный, ещё бабкой моей, Пелагеей Батыровной предсказанный.
В вечор того же дня, что простился князь с девкой дворовой, зашла на огонёк к нему зазноба из давних, барышня-боярыня, грамотная и рифму его полюбившая. Читали они стихи до ночи, вино пили и темы поднимали в государстве русском запретные: о царе да о боярах, о сословии крестьянском. А закончилось всё как водится – водочкой, да разговором про жизнь девицы той, Аннушки, по батюшке – Анна Савельевна Псковская. В университетах лондонских учёная, да на языках красноречиво глаголящая.
Разговор вышел про юности да забавы её девичьи ибо вопросы были у князя к Аннушке, где честь она потеряла девичью и почему не девкой её он взял. Хорошо, благозвучно общались. Как на исповеди.
– Читать меня маменька приучила, а бабуля книжки подсовывала, да приговаривала: «Ума нет, так хоть книжонки полистай, вразумись». Так и полюбила я в библиотеки хаживать. Что ни день – иду, маленькая, беру книжонку новую да и читаю запоем. Год за годом и прошёл, пока груди мои не выросли до 4 размера, и не полюбил меня крепкий седовласый купец не из русичей, а татаро-монгольских кровей. Тут моё образование и закончилось. И мысли мои стали о срамоте ночной да вокруг неё таинствах. Дело хорошее и в хозяйстве досуг полезный. И вот рассказывает князю Аннушка:
– Срамота – срамотой, а имя своё всё же надо буквами писать, а не крестик, как у бусурман татарских принято, ставить. Ибо «Ученье – свет» говаривал ихний Еси. Да и мужуку своему, читающему пусть и хаотично, но часто, соответствовать в этом деле неплохо бы. Стыдно, Аннушка. Вразумись! Как бы мне любовь к тебе из-за того последнюю, и без того увядающую, не потерять. Волнуюсь.
Но не серчай, сокол мой дивный. Буду лежать как лежала под кнутом битая да в оковы обутая. Не волнуй сердце обидами, тебя люблю, а не прошлое. Сила твоя богатырская с мыслях чётких, кратких и рифмах дерзких. И я твоя навеки, коль замуж возьмёшь. И буду рыбой-тайною, коль прикажешь – уйду в подполье, смолчу и сдюжу.
На то князь ей и говорит:
– Знаю-знаю. Только налюбишься да и упорхнёшь, как от прежних соколов своих упархивала.
– Не обезумела я окончательно на почве княжеского сношения! Женись и твоя буду. Я, как правило, любимому верная. И коль молодец верен мне в меру да не любит других девок сердцем, не покидаю я никого раньше времени, а верую и в церковь вожу хлопца, чтоб одумался и боли мне не причинял по беспечности. Так что береги меня! А я вся твоя и навеки вечные буду, коли в хозяйстве твоём сгожусь. И деток тебе нарожаю, коль потребуешь. Только сам не бросай и не уходи к бабе какой ладной да пригожей, что вдруг краше тебе покажется.
Послушал, послушал князь Максим Феофанович слова Аннушки Псковской, а утром и выгнал взашей. Ибо не по князю было после других молодцов деву лапать да чреслами своими в ней двигать. Противно вдруг и горько стало у князя на душе и вспомнил он о глазках голубеньких девки простой крестьянской – Февронии. И помыться в мыльне ему захотелось под кипятком, чтоб и запаха Аннушки не осталось, а только волосы русые да улыбка-жемчугом вспоминалась молодцу девки простой без родословной, случившейся.