Книга Крапивный чин читать онлайн бесплатно, автор Константин Бородкин – Fictionbook, cтраница 2
Константин Бородкин Крапивный чин
Крапивный чин
Крапивный чин

3

  • 0
Поделиться

Полная версия:

Константин Бородкин Крапивный чин

  • + Увеличить шрифт
  • - Уменьшить шрифт

Филимон побледнел не от оскорбления. Он слишком хорошо знал, как люди вспоминают то, чего не было, если им дать место в строке.

— Значит, молчать?

— Сейчас — да.

Иван поднял глаза.

— А мне?

— Тебе тем более.

Нарбут сказал это без нажима, но Ивану стало холоднее. До сих пор его молчание было чем-то между послушанием и страхом. Теперь оно становилось приказом, а приказ не исчезал от того, что человеку было больно.

К вечеру у ворот собрались дворяне.

Сначала пришли двое юношей с утреннего смотра, потом подъехал человек в темном кафтане с серебряной цепью на груди, затем еще трое, старше и тяжелее, с меховыми воротниками, мокрыми от тающего снега. Их лошади били копытами у воротной канавы, а слуги держали над господами плащи так, чтобы вода стекала на спины слуг. Родовые знаки у них были выставлены наружу: ладонь, копье, три зубца, звериная морда, такая стертая, что Иван не понял, волк это или собака.

Дворяне не входили. Нарбут не велел открывать ворота.

Они говорили через решетку ворот, через караульного десятского и через подьячего, который выбегал с дощечкой, возвращался, снова выбегал. Иван видел это из окна канцелярии. Он не слышал всех слов, но отдельные пробивались сквозь стекло и бревна.

— Духовная комиссия.

— Порченая мера.

— Безродная кровь не дает белого хода.

— Вы хотите занести это в служилую строку?

Нарбут вышел к ним без плаща. Он встал по внутреннюю сторону ворот, так что дворяне оставались на улице, а он — на государевом дворе. Это было видно даже Ивану: две доски, две грязные лужи, а между ними граница.

Человек с серебряной цепью снял перчатку. На указательном пальце у него блеснуло кольцо с печатью.

— Капитан, — сказал он громко, чтобы слышали за воротами и во дворе, — в уезде не бывало безродного Дара такой меры. Либо мальчишка скрытая кровь, либо камень испорчен, либо хуже.

— Хуже уже случилось, — ответил Нарбут. — Ранен инспектор.

— Инспектор ранен железом, а не мальчишкой.

— Железо отлетело не само.

— Вот именно. Родовой юноша при законной проверке не ломает решетку.

Нарбут провел большим пальцем по краю рукава, где под сукном лежала его казенная печать.

— В книге меры отмечен желтый рывок и край отката у родового юноши. Вы это видели.

Один из молодых дворян подался вперед, но старший с цепью остановил его ладонью.

— Не вам судить родовую меру.

— Сегодня мне судить, кто входит во двор. Комиссия разберет остальное.

— Какая комиссия?

— Та, до которой он доедет живым.

После этих слов у ворот стало тише. Не потому, что дворяне согласились. Они услышали, что Нарбут уже ставит вопрос не о том, кто прав, а кто может попытаться сделать так, чтобы вопрос исчез.

Иван отступил от окна. Темный знак под рукавом дернулся, будто услышал чужой голос. В тот миг он понял, что дворяне боятся не его одного. Они боялись строки, в которую его можно было вписать. Если безродного сына писаря запишут в служилый Дар не как уродство, не как порчу, не как подмененную кровь, а как государево дело, тогда красное поле в ведомости перестанет быть дверью без ручки. Оно станет проходом, который кто-то в грязных сапогах уже толкнул плечом.

Ночью первая проверка началась без торжества.

Мерный камень не стали снова открывать. Его оставили в шатре, под войлоком, с караулом у входа. Нарбут принес в канцелярию другое: плоскую железную рамку с тремя медными гвоздями, книгу присяг в потемневшем переплете, миску с холодной водой и маленькую серебряную пластину, на которой были выцарапаны родовые насечки для грубой сверки. Подьячий нес это все так осторожно, словно каждая вещь могла упасть не на пол, а в будущий донос.

Ивана посадили за стол. Рука лежала ладонью вверх на чистой тряпке. Рука была не его. Его рука умела держать перо, поднимать песочницу, закрывать чернильницу, чтобы туда не попала муха. Эта лежала перед чужими людьми с темным знаком в середине и ждала, когда ее снова заставят отвечать.

Филимона поставили у шкафа. Ермолая привели последним. Он был без пояса: веревку отобрали вместе с ножом, хотя ножа у него не было. Ожог на щеке казался еще светлее в свете сальной свечи.

— Я чего? — спросил Ермолай у караульного.

— Стоять, — сказал тот.

Нарбут не стал объяснять ему мир. Он открыл полковую ведомость на первой странице с отпечатками.

— Твое имя здесь?

Ермолай покосился на лист.

— Я читать не умею.

— Палец узнаешь?

Ермолай наклонился и сразу отпрянул, будто отпечаток мог схватить его за нос.

— Мой.

— Хорошо. Стой там. Молчи, пока не спросят.

Нарбут положил серебряную пластину рядом с Ивановой ладонью, не касаясь кожи.

— Родовой отзвук, — сказал он подьячему, а не Ивану.

Подьячий записал.

Пластина была холодная, тусклая, с насечками чужих домов. Иван ждал боли, но боли не было. Было неприятное чувство, будто к его имени поднесли пустую чашку и прислушались, звенит ли она. Пластина молчала. Серебро не потемнело, не нагрелось, не дало искры.

Нарбут передвинул ее ближе.

Ничего.

— Еще, — сказал подьячий.

Нарбут взял Иванову руку за запястье и подвел пластину к самому знаку. Иван зажмурился. Внутри ладони дернулось, но не к серебру. Боль ушла в сторону, к столу, к книге, к тем местам, где бумага хранила имена.

— Родового отзвука нет, — сказал Нарбут.

Подьячий записал, не поднимая головы.

Филимон выдохнул так тихо, что Иван услышал только потому, что смотрел на него.

— Это хорошо? — спросил Иван.

Нарбут убрал пластину.

— Это убирает одну простую ложь. Простые ложи любят возвращаться.

Он открыл книгу присяг. От старого переплета пахнуло кожей, плесенью и свечным дымом. На первых страницах были густые строки, написанные рукой, которой давно не было в живых. Ниже шли новые вклейки: имена полков, годы, печати, поправки, перечни тех, кто присягал не родом, а службой.

— Левую руку на стол. Правую не сжимать.

— Какую правую? — спросил Иван и сам понял глупость вопроса.

Нарбут посмотрел на обожженную ладонь.

— Ту, которая теперь отвечает раньше головы.

Он поставил железную рамку вокруг Ивановой руки. Три медных гвоздя вошли в пазы стола. Подьячий подвинул миску с водой. Вода была обычная, с соринкой у края. Иван смотрел на соринку, пока Нарбут читал не всю присягу, а куски: государево имя, служба, полк, обязанность стоять в строю, не оставлять знамени, не таить ведомой порчи, не выводить из счета живого и мертвого без приказа.

На слове "служба" знак в ладони потемнел.

На слове "счет" вода в миске пошла рябью.

На словах "живого и мертвого" Иван услышал шорох бумаги. Не такой сильный, как у камня. Тоньше, беднее, но узнаваемый. Будто кто-то в соседней комнате перебирал листы мокрыми пальцами.

— Больно? — спросил Нарбут.

— Нет.

Это была неправда, но не полная. Боль шла не от кожи, и на нее не подходило обычное слово. Иван чувствовал, как его грудь становится частью чужого шкафа с книгами, где все полки плохо прибиты и каждая строка тянет вниз.

Нарбут кивнул подьячему.

— Ведомость.

Филимон дернулся от шкафа.

— Не надо.

Нарбут не повернулся.

— Надо.

Подьячий раскрыл краснопольную ведомость. Иван увидел черную кляксу от утренней чернильницы на краю листа, увидел собственную строку, которую туда уже внесли. Она стояла не в красном поле и не в черном. Подьячий вписал ее отдельно, на пустом месте между графами, мелко и тесно: "Векшин Иван, писарский сын, прикосновение не по вызову, знак в ладони".

Ивану стало хуже от этой тесноты. Для него не нашли графы.

— Читай первое имя, — сказал Нарбут Филимону.

— Не мальчика мучить надо, а врача звать, — ответил тот.

— Читай.

Филимон подошел. Лицо у него было деревянное. Он наклонился к листу, хотя знал первые строки на память.

— Ермолай Березень. Двадцати лет. Слобода Верхняя Сиверка. Плечист. Ожог на щеке.

Ермолай переступил с ноги на ногу.

Знак в Ивановой ладони дернулся. Железная рамка тихо щелкнула, но не сдвинулась. Вода в миске помутнела у края. Иван услышал не голос Ермолая и не голос отца, а ту самую строку, только теперь она шла сквозь него медленнее, с грубой привязкой к живому человеку в дверях. Ожог на щеке. Отпечаток пальца. Веревка вместо пояса. Печь завалилась.

— Хватит, — сказал Филимон.

— Еще одно.

— Хватит.

Нарбут поднял глаза.

— Писарь Векшин, если вы сейчас сорвете проверку, за вас ее проведут люди, которым будет легче, если ваш сын окажется бесовским случаем. Я выбираю грубо, потому что быстро. Они выберут долго.

Филимон проглотил ответ. На шее у него дернулась жила.

— Микифор Трубин, — прочел он. — Зуб передний выбит. Двор...

Иван не дослушал. Строка пришла с неправильного края, будто кто-то сунул лист под дверь. Зуб. Черное пятно в улыбке. Подпись не его, крест чужой рукой. Потом имя пропало. Не оборвалось, а ушло туда, где его еще не удерживали.

Медный гвоздь в рамке нагрелся. Подьячий капнул на него водой. Пар поднялся тонкой ниткой.

— Казенный отклик на списки есть, — сказал Нарбут.

Подьячий записал.

— На присягу есть.

Записал.

— Родового нет.

Записал.

— Этого достаточно? — спросил Филимон.

— Нет. Но достаточно, чтобы не отдать его духовным до утра.

Ермолай, все это время стоявший у двери, вдруг сказал:

— Он же не звал.

Все посмотрели на него.

Ермолай покраснел под ожогом.

— У камня. Он не звал ничего. Стойку держал.

Подьячий снова дернул пером, но Нарбут не велел писать.

— Ты видел?

— Я у коновязи был. Видел, как после. Но нижний чин говорил. Тот, что скобу держал. Плита пошла, он сказал.

— Чужие слова не свидетельство.

— А если он сам скажет?

— Тогда будет его свидетельство.

Ермолай замолчал. Иван посмотрел на него и вспомнил испуганный, но не злой взгляд у коновязи. Не защита. Не дружба. Просто человек не хотел, чтобы строку повернули не тем концом.

Проверку закончили далеко за полночь. Ивану перевязали ладонь чистой тряпкой, хотя знак был под кожей и перевязка помогала только чужим глазам. Его оставили в канцелярии на той же скамье. Караульный сменился, потом сменился еще раз. Филимону разрешили сидеть за столом, но не выходить без караула.

Перед рассветом отец все-таки нашел бумажный выход.

Иван проснулся от звука ножа. Не от шага, не от голоса, а от сухого скребка по странице. В печи остались угли; свет от них был красный и низкий. За окном двор спал по-военному, с людьми у ворот и лошадьми под седлами, готовыми к чужому приказу.

Филимон сидел за столом. Перед ним лежал дорожный реестр, не краснопольная ведомость, а новая книга, куда вписывали тех, кого надлежало отправить из уезда с конвоем. Рядом стояла песочница, открытая чернильница, свеча, затененная ладонью. Отец работал маленьким ножом, снимая верхний слой бумаги так осторожно, как снимают кожу с раны.

— Батя, — сказал Иван.

Филимон не вздрогнул. Значит, слышал, что сын проснулся.

— Молчи.

Иван сел. Голова гудела после проверки, рука была тяжелая.

— Что ты делаешь?

— Исправляю ошибку.

— Какую?

— Тебя в дорожный реестр рано внесли. До приказа. Поспешили.

Иван видел строку. "Векшин Иван Филимонов, писарский ученик, к отправлению при капитане Нарбуте". Конец строки был уже счищен. На месте слов о Нарбуте белела шершавая ранка бумаги.

— Не надо.

— Ложись.

Филимон взял перо. На черновом обрывке рядом уже была приготовлена новая запись: "горячка после ранения руки, оставлен при полку до лекарского осмотра". Не оправдание навсегда. Отсрочка. Маленькая щель в стене, через которую отец пытался протолкнуть сына, пока стена не стала каменной.

— Нарбут увидит.

— Нарбут увидит то, что я ему покажу.

— У него подьячий копии снял.

— Не со всего.

— Он скобы описывал дольше, чем людей. Думаешь, твою подчистку не опишет?

Филимон положил перо, но руки от бумаги не убрал.

— Ты не понимаешь.

— Понимаю.

— Нет. Ты думаешь, если строка честная, она спасает. Строка не спасает. Строка отдает. Написал — отдал. Не написал — еще можешь держать в руке.

Иван встал. Ноги плохо держали, но он дошел до стола без помощи.

— Если меня вычеркнуть, это будет не пустое место. Это будет место, которое все начнут искать.

Филимон посмотрел на него снизу вверх. В темноте он казался не старым, а почти больным.

— Пусть ищут меня.

— Найдут.

— Значит, найдут.

Иван протянул перевязанную руку к реестру. Филимон резко накрыл книгу ладонью.

— Не трогай.

— Тогда ты тронь. Верни как было.

— Я твой отец.

— Потому и верни.

Слова вышли тише, чем Иван хотел. В них не было приказа. От этого Филимону стало больнее. Он отвел глаза к окну, где в стекле серел первый свет.

— Тебя повезут, — сказал он. — Там у них палаты, подвалы, чаши. Они умеют делать так, чтобы человек сам просил записать все, что нужно. Если я дам тебе день, может, найду...

— Что?

Филимон молчал.

— Кого? — спросил Иван. — Воеводу? Священника? Человека с родовой печатью, который скажет, что я не я?

Отец ударил кулаком по столу. Чернильница подпрыгнула, но не упала.

— Не говори так.

Иван сжал пальцы здоровой руки.

— А как? Если меня нет в реестре, я или сбежал, или ты скрыл. Если меня оставят как больного, лекарь должен подтвердить. Если лекарь подтвердит ложь, его повесят не будут, а тебя могут. Ты же сам учил: пустая строка громче ошибочной, если все знают, что там что-то было.

Филимон долго смотрел на счищенное место. Потом взял нож и, не поднимая его к бумаге, положил рядом.

— Ты думаешь, это храбрость?

— Нет.

— Что же?

Иван посмотрел на свою строку, на белую шероховатость в конце, на чернила, которые уже ждали новой лжи.

— Я не хочу, чтобы первое, что сделает мой Дар, было твоим преступлением.

Филимон прикрыл глаза. Когда открыл, они были сухие.

— Тогда пиши сам.

Он подвинул реестр к Ивану.

Иван взял перо левой рукой. Почерк вышел хуже, чем у утреннего писарского ученика: буквы дрожали, строка сползала, в слове "Нарбуте" хвост ушел ниже линейки. Но он восстановил счищенное: "к отправлению при капитане Нарбуте". Потом поставил рядом маленькую помету, которую Филимон обычно ставил после исправлений: "собственноручно подтверждено".

— Подпись, — сказал Филимон.

Иван подписался.

Перо оставило кляксу на конце фамилии. Филимон посыпал ее песком, подождал, стряхнул лишнее и закрыл книгу.

Утро пришло серым. Ворота открыли не настежь, а на одну створку. Во двор въехал курьер на усталой лошади; на седельной сумке висела печать Магической стражи, замотанная промасленной тканью. Нарбут принял пакет у крыльца канцелярии, вскрыл его при подьячем и Филимоне, прочел дважды.

— К полудню готовить конвой, — сказал он.

Филимон стоял прямо.

— Куда?

— К Петербургской Магической коллегии.

Иван ожидал этих слов со вчерашней ночи, но они все равно ударили не туда, где он ждал. Не в страх, не в больную ладонь. В ту часть жизни, где еще оставалась изба, вечерняя похлебка, отцовский кашель за перегородкой, переписанная чистовая книга, обещанная младшая ставка когда-нибудь потом.

Подьячий протянул Нарбуту дорожный реестр. Нарбут раскрыл на нужной странице. Его палец остановился на Ивановой строке, на счищенном и восстановленном месте. Капитан поднял глаза на Филимона, потом на Ивана.

— Ночью работали?

Филимон молчал.

— Я, — сказал Иван. — Подтвердил строку.

Нарбут смотрел на него долго. Потом закрыл реестр.

— Значит, поедешь не как вещь без записи.

Он не похвалил. Не смягчил голос. Подьячий записал помету в свою книгу, и на этом выбор Ивана стал частью дела.

У ворот снова стояли дворяне, но теперь не кричали. Они смотрели, как выводят лошадей, как караульные проверяют подпруги, как Ермолая и еще нескольких рекрутов ставят отдельно от остальных. На другом конце улицы, у лавки с пустой вывеской, стояли двое незнакомых людей в одинаковых серых кафтанах. Они не подходили к воротам, не спорили с караулом и не показывали родовых знаков. Один держал руки в рукавах, второй жевал сухую травинку и смотрел не на Ивана, а на окна канцелярии.

Нарбут заметил их сразу.

— Чьи? — спросил он у подьячего.

Тот прищурился.

— На местных не похожи.

— Вот и запомни лица.

Подьячий открыл книгу, но Нарбут остановил его.

— Не здесь. Они хотят увидеть, что мы заметили.

Иван услышал не все, но достаточно. Его строка уже ушла дальше полкового двора. Кто-то, чьего имени он еще не знал, смотрел не только на него, но и на книги, из которых вчера поднялись голоса.

Филимон принес узел с рубахой и сухими портянками. Передал Ивану не через объятие, а через стол, потому что рядом стоял караульный.

— Пиши, если дадут, — сказал отец.

— Куда?

— В полк. На мое имя.

Иван взял узел здоровой рукой. Хотел сказать, что вернется, но в канцелярии было слишком много книг, чтобы лгать при них так открыто.

— Я подпись не забуду, — сказал он.

Филимон кивнул. Этого оказалось достаточно, чтобы оба отвернулись.

Когда Ивана вывели во двор, мерный камень все еще лежал под войлоком. Его не грузили. Увезти должны были не камень, а человека, который заставил его ответить. Иван прошел мимо шатра, мимо коновязи, мимо места, где вчера стоял с горящей ладонью. Грязь подсохла коркой, но под коркой оставалась вода.

У ворот Ермолай посмотрел на него и тихо сказал:

— На Неву, значит?

— Говорят.

— Я там не был.

— Я тоже.

Караульный велел им не разговаривать. Лошади дернулись вперед. За спиной скрипнули створки ворот, и полковой двор начал закрываться так же медленно, как закрывается книга, в которой еще не высохли чернила.

Глава 3: Дорога на Неву

К вечеру первого дня дорога уже взяла с них первую плату.

Не кровь и не деньги. Грязь. Она лезла под колеса телег, липла к копытам, забивалась в ступицы, тянулась темными ремнями между колеями. Снег лежал только в канавах, серый, плотный, с лисьими следами по корке. Над полями стоял мокрый свет, в котором все казалось недосушенным: люди, лошади, казенные бумаги в кожаной сумке Нарбута, Иванова повязка на правой руке.

Конвой шел не быстро. Впереди ехали двое караульных, за ними Нарбут, рядом с ним подьячий Магической стражи с запечатанной книгой в седельном мешке. Ивана посадили на низкую телегу между двумя рекрутами, но не связали. На первый взгляд это было милостью. На второй — расчетом: вокруг него держали столько глаз, что веревка только мешала бы считать.

Ермолай шел пешком у заднего колеса, когда дорога поднималась, и садился на край телеги, когда лошади спускались в низину. Ожог на его щеке то краснел от ветра, то снова белел. Он почти не говорил с Иваном после ворот; караульный на первом перегоне ударил прикладом по борту телеги за одну лишнюю реплику, и Ермолай понял приказ быстрее грамотных.

Иван держал узел с рубахой между коленями. Внутри что-то перекатывалось при каждом толчке: сухари, запасная рубаха, портянки, деревянный гребень, который Филимон положил, должно быть, машинально. Правая ладонь под тряпкой болела не ровно, а по строкам. Иногда, когда колеса проходили по чужой межевой борозде или подьячий поправлял седельный мешок с дорожным реестром, темный знак стягивался к середине, и Иван слышал за кожей тонкий шорох. Не имена. Пока только бумажное трение.

На первой заставе караульные долго смотрели не на лица, а на пакет Нарбута.

Изба стояла на сухом пригорке, под кровлей из почерневшей дранки. Над дверью висела доска с выжженным двуглавым орлом, рядом — старая родовая дощечка местного владельца, красная от охры, с вырезанным зверем. Зверь был так неумело подновлен, что походил на корову с волчьей пастью. У порога топтались трое стрельцов, один писец в засаленном кафтане и дворянский посыльный с меховым воротом, который не снимал перчаток даже при письме.

— Магическая стража? — спросил писец, беря пакет двумя пальцами.

Нарбут не отдал.

— Читать будете с рук.

Писец покосился на посыльного.

— У нас заведено в книгу сперва.

— У вас заведено не терять дороги весной, — сказал Нарбут. — Сколько подвод до Торжкового стана?

— Две казенные. Третья боярская, но...

— Боярскую не брать.

Посыльный перестал писать. Перо зависло над дощечкой.

— Там добрые кони.

— Добрые кони не делают бумагу чище.

Иван сидел на телеге и видел, как писец провел ногтем по краю пакета, будто проверял не сургуч, а кожу на ране. На словах "Петербургская Магическая коллегия" у двери кто-то сплюнул в грязь. Никто не сказал прямо, что везут безродного с Даром. Этого и не требовалось. После полкового двора слух шел быстрее конвоя; он мог обгонять людей по корчмам, по хлебным обозам, по пастушьим мальчишкам, которым взрослые велели не слушать и потому рассказывали при них все.

Дальше дорога стала уже, зато людей на ней прибавилось. Навстречу тянулись обозы с досками для новой столицы: мокрая сосна, смоляные потеки, железные скобы в рогожных мешках, крестьяне с лицами, застывшими от недосыпа. Они уступали конвою неохотно, но уступали. Увидев на Нарбутовом запястье казенную печать, одни снимали шапки, другие смотрели в сторону. Один возчик, худой и желтый от весенней лихорадки, перекрестил не Ивана, а дорогу за его спиной, словно хотел закрыть путь тому, что ехало следом.

У каждой малой заставы повторялась одна и та же работа, но ни разу одинаково. Где-то старший караула молча сверял сургуч и пропускал их, стуча зубами от холода. Где-то просили назвать число рекрутов и отдельно спрашивали, почему один писарский сын записан не в обычный полк, а к Магической коллегии. В одном селе попова жена вынесла кипятку караульным, но, увидев Иванову повязку, поставила ведро на землю и ушла, не дождавшись благодарности. Рекруты брали кружки сами. Ермолай подал Ивану последним, не глядя на его руку.

К вечеру второго дня Иван уже различал, где человек боится Нарбута, где — бумаги, а где — самой возможности, что строка о происхождении может оказаться слабее строки о службе. Это знание не делало его спокойнее. Оно только расширяло комнату полковой канцелярии до всей дороги: те же взгляды, те же попытки говорить через дверь, та же надежда, что чужая подпись возьмет страх на себя.

Так Иван понял, что Нарбут учит его не словами.

Капитан заставлял его сидеть рядом, когда показывали бумаги на заставе; велел держать левую руку на виду, а правую не прятать слишком глубоко, чтобы караульные видели повязку. Не объяснял, что значит каждый взгляд. Не называл боярских домов. Просто спрашивал после, уже в дороге:

— Кто первым посмотрел на книгу?

— Писец.

— Не глазами. Телом.

Иван вспоминал. Писец потянулся к пакету, посыльный перестал писать, старший караульный поправил ремень на пищали.

— Посыльный, — сказал он.

— Зачем?

— Ждал, чье имя будет в бумаге.

Нарбут кивнул и больше ничего не добавил.

Вечером они остановились на почтовой станции, где пахло кислой овчиной, конским потом и капустной водой. Станционный двор был вытянут вдоль дороги: ворота с покосившейся перекладиной, сарай для подвод, низкая изба со светом в двух окнах, банька без трубы и черный колодец, вокруг которого лед таял кругом. На крыльце висела связка медных бирок для лошадей и переправ. Каждая бирка была пробита в верхнем углу, чтобы ее можно было надеть на ремешок. От ветра они стукались друг о друга сухо, как зубы.

Нарбут поставил караул сам. Двое у ворот, один у сарая, один при телеге Ивана. Рекрутов загнали под навес и дали им горячую воду с горстью крупы. Ермолай ел молча, прикрыв миску ладонью от мелкого дождя. Ивану подали то же самое в избу, но он вышел к навесу, потому что в избе на него смотрели хуже, чем на пустое место в расходной книге.

— Здесь можно? — спросил он у караульного.

Тот пожал плечом.

— Пока капитан не сказал обратно.

Иван сел на перевернутый обрубок рядом с Ермолаем. Тот подвинулся, чтобы не задеть его больную руку.

— У вас в Верхней Сиверке тоже так дороги уходят? — спросил Иван.

— У нас болот больше. Дорога там не уходит. Она тонет.

— Ты бывал на Неве?

— Нет. До Олонецких ям ходил с дядькой. Дальше люди чужие, вода злая.

Караульный хмыкнул.

— Вода у него злая. Ты у моря не был, деревня.

Ермолай посмотрел в миску.

— Потому и живой.

Это прозвучало не как острота. Просто так он считал дорогу: где человек был, где не был, где вернулся, а где про него только рассказывали.

После темноты пришел новый приказ.

Другие книги автора

ВходРегистрация
Забыли пароль