На солнце набежала решительная тучка.
– Вот знак! – вскричал Смирнов, дико смотря на светило, едва просвечивавшее сквозь нее. – Смотрите, как темно! Как страшно! Как безысходно!
Сзади выступила Наташа. С трудом подняв обмякшего гуру на ноги, она сказала:
– Извините, мне надо его увести. У него необычно сильное прозрение, и скоро он впадает в кому. Мальчику не надо видеть этого. Отдайте ему все, что у вас есть, и не пожалеете.
Отец и мать молчали, и Наташа повела гуру прочь. Пройдя несколько шагов, он обернулся, и злодейская улыбка окрасила его лицо: в лицах мальчика и его родителей он увидел то, что хотел в них вдохнуть.
– Послушай, а он действительно станет великим? – спросила Наташа, когда троица осталась за поворотом.
– Факт! – хмыкнул Евгений Евгеньевич. – Небеса, да и мы с тобой, неплохо поработали. Хотя, конечно, можно было и лучше, но гласа небесного у меня пока не получается…
Он и в самом деле не был доволен до конца. Семейку-то зацепил, но как-то не очень изящно получилось, как-то по-шамански.
– Мошенник ты… – неуверенно сказала Наташа.
Смирнов не ответил: целых двадцать минут он не смотрел на нее, как на женщину, и соскучился.
Они пошли молча, лишь изредка обмениваясь незначительными фразами.
Он вспоминал Наташу, маленькую смешливую девчонку. Студент-первогодок Женя познакомился с ней на квартире однокурсницы Тамары Сорокиной. Последняя, одна из самых симпатичных девушек курса безуспешно пыталась "охмурить" перспективного, как тогда считали, Смирнова.
Он пытался пойти ей навстречу, делал какие-то робкие (и подсказанные) шаги, но каждый раз останавливался, пугаясь пустоты своего сердца и пустоты будущего, видневшегося в ее глазах. А когда он увидел Наташу, делившую с Тамарой комнату, Наташу-фиалочку – так называли студенток филологического факультета, – сердце его наполнилось радостью. Он смотрел восхищенными глазами, она отвечала ему искренне и трепетно, отвечала, как из будущего. Они несколько раз встречались в сквере под плакучими ивами, он ее неумело целовал, она радовалась этому и отвечала приручающими ласками.
Однажды она пришла и, пряча глаза, сказала, что у нее есть парень и вчера она поняла, что любит только его. Он смотрел и понимал, что происходит что-то нехорошее, что-то такое, что направит его жизнь и жизнь этой девушки в искусственно разрозненные, искривленные русла, ведущие не к тихому счастью оправданного существования, а в сыпучие пески, все поглощающие, и ничего живого не рождающие.
Отчасти он оказался прав.
Во-первых, русло, в которое направилась его последующая жизнь, действительно оказалось искусственным. Много лет спустя он узнал, что никакого парня у Наташи не было. Просто Тамара, узнав об их встречах, устроила скандал, в конце которого налила в стакан уксусной эссенции и пообещала его выпить, если встречи продолжаться.
Этот стакан стоял у изголовья Тамариной кровати две или три недели, и многие его видели.
А во-вторых, жизненное его русло, искривленное Тамарой, действительно привело к пескам. Он влюблялся и женился, а когда приходила неизбежная пора жить мудро, жить, прощая и терпя, жить, увядая и для других, он вспоминал Наташу и уходил. Уходил ее искать.
И вот он нашел ее. Она нашла его. Та же улыбка, открытое лицо, и смотрит так же. Ростом, правда, повыше, но ведь столько лет прошло – подросла. И возраст не тот – та Наташа должна бы быть постарше.
"Ну и бог с ними, с этими расхождениями – она просто хорошо сохранилась, – улыбался в усы Смирнов, поглядывая на женщину. – Она ждала, она верила, что встретит его, любимого и любившего, как никто другой, и время стало великодушным, время вознаградило ее.
О, господи! Какая сказка, какая фантастика! Она родом из юности, она фиалочка, и ее зовут Наташа!
Это чудо!
Она рядом, ее можно коснуться, и ей будет приятно, как было приятно, когда он трогал ее ножку. И нет ведь никакого сомнения, что это чудо, это счастье, отовсюду блистающее счастье, продолжится…
Да, продолжится… Вечер за вечером мы будем сидеть у костра, – Лиманчик подождет, – и будем смотреть в одну сторону и друг на друга…
Будем вливаться глазами друг в друга. И в этих глазах будет светиться радость единения, радость того, что мир, наконец, состоит не из тебя одного, случайно существующего и человеческого, а из любви, делающей человеческое божественным. А потом, когда все случится, этот замусоренный берег очистится и станет Эдемом, и мы пойдем по нему единым созданием…
Черт! Я совсем забыл! – досадливо качнул Евгений Евгеньевич головой, вспомнив, что не только не путешествует по морскому побережью с прекрасной девушкой, но и бежит из Анапы. – А Олег? Если он догадается, что я так хитро потопал не в Ялту, а в обратном направлении? Он непременно пошлет подручных вслед. И однажды ночью, когда я необходимо окажусь в палатке Наташи и когда мы, усталые от любви забудемся единым сном, нас схватят! Меня кинут в гаражный подвал и будут мучить, а ее просто утопят, как ненужную свидетельницу.
Нет, я не допущу этого! Я просто призову Олега, поставлю его на одно колено и, посвящая в бессмертного, вручу от чистого сердца этот долбанный кол!
Черт!
А почему я не отдал его раньше?
А…
Я забыл, что он – просто железка. Я забыл, что, получив его, Олег выстрелит себе в ногу, а потом, визжа и плача от боли, в мою болтливую голову! Нет, он выстрелит себе в сердце, выстрелит, рассчитывая на осечку, потому что я сказал, что кол охраняет от смерти. А потом его шестерки разрядят в меня свои пистолеты.
Во, попал!
И еще эта Наташа! Теперь дрожи от страха за нее!
– Ты что так нахмурился? – спросила женщина, обернувшись к нему (она по-прежнему шла впереди).
– Да так… – попытался улыбнуться Смирнов.
– Зазнобу свою, наверное, вспомнил, – посмотрела иронично.
– Нет у меня зазнобы. Уже месяц как нет.
– А что так?
Смирнов думал рассказать о Свете, о ее Луизе Хей и Роме, но рассказал о Наташе своей юности.
– Да, это я, – ответила, внимательно выслушав. – Но сейчас это уже почти ничего не значит – столько всего было…
– Для тебя почти ничего не значит. А я всю жизнь к ней шел и уходил к ней. И стольких женщин, и детей своих, и себя сделал несчастными.
– Послушай, ты же видишь будущее? – спросила Наташа, скинув рюкзак на землю. – Неужели ты не можешь, не мог себе погадать? Погадать, узнать, где я, и прийти ко мне раньше?
Спор со Смирновым, как правило, был неблагодарным делом.
– Если бы я видел свое будущее, – улыбнулся он, ставя рюкзак рядом с рюкзаком женщины, – то я не видел бы будущего других людей. И вообще, я же тебе рассказывал, как заглянул в свое с Верой будущее, и что из этого вышло.
– А к чему тебе будущее других людей? Не лучше ли устроить свое собственное?
– Дар предвидения я не покупал в Казачьей лавке. Он свыше, как я уже говорил. И я не могу поставить его с ног на голову.
– Дар, дар, – передразнила она. – Ну, скажи тогда, что будет со мною вечером? Или завтра?
– Вечером и в ближайшую жизнь все будет не с тобой, а с нами. А себе, ты же слышала, я гадать не могу. И не хочу. Ну, представь, что я в приступе одиночества нагадаю себе Синди Кроуфорд в жены? Или смерть от амазонского крокодила? Или от тебя в приступе ревности? Представляешь, сколько мороки и неприятных мыслей падет на мою голову? Зачем они мне? Пусть крокодил дожидается своего часа, но я его ждать не буду.
– Изворотливый ты! Слушай, а что ты тетке той наговорил, ну, там, в Утрише? Она чумная вся от тебя ушла.
– Ты ее видела? – Смирнов стоило труда не смотреть в вырез Наташиной кофточки.
– Да. Я покупала салфетки в киоске, а милиционер, старшина, говорил одному мужчине, на тебя посматривая, как на чудо, что ты на двадцать лет вперед видишь, и тетке нагадал такое, что она умом на фазу сдвинулась.
– Да так, ничего особого я не говорил. Просто увидел у нее серьезную болезнь, и мужу ее хвост накрутил.
– Ты мужу сказал о болезни, не ей?
– Да. Отдыхать ведь приехала… Не хотелось ее печалить.
– Ты добрый, да?
– Бывает иногда…
Он помолчал, глядя испытующе. И сказал:
– Слушай, давай, остановимся на привал? Тут невдалеке есть щель. Уютная, с ручейком.
– Уютная, с ручейком? – улыбнулась она.
– Да. Очень хочется остановить время.
– Давай, остановим. Только не торопись, ладно? – посмотрела красноречиво.
– Кто знает жизнь – не торопится, – изрек он и, подняв рюкзак, жестом попросил продолжить путь.
Щель была не самая лучшая, но для ночевки вполне годилась. Поставив палатку в ее глубине (чтобы не увидели люди Олега), они пошли купаться, и он был пленен женщиной окончательно. Фигурка у нее была притягательно женственной, такой, что у него, шедшего сзади, задерживалось дыхание. И руки, и ноги, и животик и все остальное изводили его мужской взгляд и переворачивали все внутри.
– Слушай, я не могу на тебя без паники смотреть… – сказал он, когда они бок об бок легли на песок. – Ты такая… Давай, на ночь ты меня фалом свяжешь?
– Какая я? – заулыбалась женщина.
– Когда на тебя смотришь, то понимаешь, что все жизненное зло – это мелочь. Ты перевешиваешь все мирское зло. Тебя надо отправить в психушку для неудачливых самоубийц и им показывать. Я уверен, ты бы всех их вылечила.
– Спасибо за психушку. Ты что, и в самом деле влюбился?
– Да нет… Пока нет. Просто я приоткрыл дверь и увидел мир, к которому стремился всю жизнь. Да, увидел мир, но пока не знаю, настоящий он, или просто все это декорации, хорошо сделанные, но декорации, декорации какой-то неизвестной мне пьесы.
– Нет, ты знаешь…
– Да, знаю, и потому не спешу входить…
Наташа придвинулась, и он почувствовал ее тело. Ее сладкое бедро. Лезвием пронеслась мысль: "Наброситься? Целовать? Шептать "люблю"?" И плугом прошла другая: "Нет, постою еще на грани. Лучше стоять на этой прекрасной грани жизнь-любовь, чем падать в пропасть и видеть внизу кости. Видеть кости, потому что на дне всех пропастей – кости.
Но он не смог не ответить на прикосновение тела. Посмотрев на женщину – она ждала ответного хода – потянулся губами к ушку.
Она его придвинула.
Как только он прикоснулся к мочке, прикусил, потеребил губами, случилось нечто такое, что выходило за рамки каких бы то ни было приличий.
Был конец дня.
Солнце тянулось к горизонту.
Метрах в пятидесяти разлагались нудисты.
И вдруг любовь, забывшая все на свете, любовь, взорвавшаяся гранатой, и отбросившая все в никуда.
Когда солнце, море и нудисты вернулись на места, Евгений Евгеньевич был счастлив, был богом. Он смотрел в голубое небо и почему-то думал о мосте Святого Лодовико. Голова Наташи лежала у него на груди, и он знал: она счастлива, ей хорошо, потому что он дал ей что-то хорошее.
То, чего у нее никогда не было. Он знал, что она сейчас лежит и смотрит в голубое небо и думает, сможет ли она прожить теперь без всего этого. Подспудно, чисто по-человечески, ему хотелось приподнять голову и посмотреть ей в синие глаза, посмотреть и увидеть, к чему она склоняется. Но он не приподнял головы и не посмотрел, потому что знать будущего ему не хотелось.
Наташа повернула голову, он приподнялся. И они увидели в глазах друг друга совершенно сказочный Present Continuous Tens. Настоящее продолженное время.
– Давай устроим праздничный ужин? – предложила Наташа, пригладив ему брови. – У нас ведь праздник?
– Давай, – обрадовался Смирнов. – Только знаешь, мне сначала надо реализовать одну свою дурную наклонность.
– Какую?
– На каждой стоянке я убираю пляж на сто-двести метров в обе стороны. Ненавижу эти пластиковые бутылки! Они меня оскорбляют.
– А почему ты считаешь это дурной наклонностью?
– Я этим выделяюсь из общей массы и как бы становлюсь над ней. А это многими считается дурной наклонностью. И я, в общем-то, с ними согласен.
– Интересно… Ты, что, надо всем думаешь?
– Ты что имеешь в виду?
– Ну, ты ведь думал, перед тем, как назвать это дурной наклонностью?
– Конечно. Я думал, дурная ли это наклонность или просто у меня анальный тип личности – есть в психоанализе такой интересный тип, не связанный, кстати, с гомосексуализмом. А вообще ты права – если над всем думать, свихнуться можно. Ну ладно, хватит теорий, я пойду, это недолго.
– Ты что, жечь их будешь? Они же коптят? Не хочу копоти!
– Нет, не буду, это опасно. При горении пластика выделяется диоксин. Я буду их плавить вечером, когда ветер будет в Турцию.
Поцеловав Наташу в губы, он нашел изорванный пластиковый мешок и пошел с ним по пляжу. Через двадцать минут он был чист в обе стороны на пятьдесят метров, а в стороне от устья пляжа терпеливо ждали аутодафе опустошенные пластиковые бутылки, изувеченная обувь, и прочая береговая нечисть.
Эдем был почти готов.
Вернувшись в лагерь, он принялся разбирать свой рюкзак. Наташа, готовившая салаты из консервов, с любопытством разглядывала его вещи.
Один за другим на свет появились:
Целлофановая пленка.
Полутора литровая бутылка с вином.
Ласты. В одной из них – "резинка" на восемь крючков.
Маска. Трубка.
Полкило картошки в рваном целлофановом пакете. Помидоры. Кабачок.
Банка говяжьего паштета.
Колечко полукопченой колбасы.
Топорик на деревянной ручке.
Бульонные кубики в пакете.
Книга с паспортом.
Тонкое байковое одеяло. Свитер, джинсы.
Другая бутылка с вином. Литровая. Пакет с бельем и рубашкой.
Белая пластмассовая коробка со всякой всячиной. Аптечка в целлофановом пакете.
Закопченная кастрюлька. Алюминиевая ложка.
Пластмассовая кружка со знаком "Рыб".
– И это все? – удивилась Наташа, когда рюкзак опустел.
– Да нет, вот еще толстовка, – вынул Смирнов зеленый сверток. – Тяжелая и нетеплая. Зачем я ее взял, не знаю…
– А что в нее завернуто? Лук ты порежешь?
– Порежу, конечно. А завернуто в нее вот что.
Смирнов развернул сверток и показал злополучный кол. Наташа смотрела с удивлением.
– А зачем он тебе? Коня же у тебя нет? А, поняла… Ты себя к нему привязываешь! Когда видишь смазливую мордашку…
И Смирнов не удержался. Не смог удержать пластинку, которая сама вылетела из пакета, легла на диск проигрывателя и притянула к себе проигрывающую головку:
– Это амулет. Мой амулет. К нему привязана моя смерть.
– Глупости какие. – Головы не подняла. – Ну и выдумщик. – Хмыкнула. – Давай, режь лук, он мне нужен.
Смирнов, достал нож и принялся резать лук на дне кастрюльки, предварительно повозив им по песку, а затем и траве.
"Ну и хорошо, что не стала спрашивать, – думал он, кроша луковицу. – Вообще, женщины тем и хороши, что все эти глупости о привязанных смертях им до глубокой безразницы. Не любят они выдумщиков.
Они практичны и имеют в виду только то, что можно подержать в руках.
А может, все же рассказать? Сказать, что женщина бессмертного тоже бессмертна?
И она пробудет со мной не только эти считанные дни до конца отпуска, но и всю оставшуюся жизнь?
Нет, не буду ничего рассказывать. Не буду, потому что уже сам себе кажусь идиотом. Придумал сказку и сам в нее поверил.
Сумасшедший.
А глаза монаха? Как он на меня смотрел! Нет, в этом коле определенно что-то есть. Не зря я его с собой потащил".
– Ты что задумался?
– Да так. Ты мне хочешь что-то сказать?
– Да. Я хотела сказать, что там, не пляже, мне было хорошо. Я бы сказала, что так хорошо, как ни с кем не было, но я еще не вполне уверенна… И хотела бы эту уверенность укрепить.
Взгляд Наташи стал туманным
– Сейчас? Мне помыть руки?
Смирнов озабоченно понюхал пальцы, остро пахшие луком.
– Нет, вечером. Ночью. Вечером мы будем пить, есть, смотреть друг на друга и печалиться.
– Печалиться, что не встретились раньше?
– Да.
– Слушай, ты такая любимая… Я прямо таю, глядя на тебя. Ты такая ясная, умная, живая, красивая и без комплексов совсем. Говоришь, что думаешь… Откуда ты такая?
– "Кто вы такая? Откуда вы? Как вы явились сюда?" – продекламировала Наталья Окуджаву с горькой усмешкой на устах. И продолжила, глядя на море, синевшее в вырезе щели:
– От папы с мамой я. У нас была хорошая семья… Знаешь, она для меня, как для тебя твоя Наташа. Я много раз пыталась создать такую же, – бросила странный взгляд. – Но тщетно.
– А где твои родители?
– Они умерли. Погибли в автокатастрофе по дороге на дачу. И старший брат был с ними. Я тоже хотела ехать, но отец нашел какое-то пустяковое дело, и я осталась. Осталась одна в пятнадцать лет с несносной теткой в роли мачехи… И ее гадким, похотливым мужем. И поняла, что такое родной отец, мать и брат. Знаешь, когда мне плохо, я злюсь на отца. Сильно злюсь. Что не взял с собой. Что оставил жить.
– Слушай, давай не будем об этом. Это все случилось давно, даже словесные соболезнования как-то не складываются, одно душевное сочувствие.
– Да, действительно, давай, не будем. Ужин у нас через полчаса. Не мог бы ты соорудить что-то похожее на стол? Мне так хочется посидеть удобно, как в кафе…
– Две минуты! Убирая берег, я видел две широкие доски, в самый раз пойдут. Кстати, я и стул поломанный нашел, трон тебе устрою, закачаешься!
Через двадцать минут стол был готов, и Наташа выставила на него приготовленные салаты и закуски. Скоро они сидели напротив друг друга, и пили за встречу и предстоящие дни, которые, без сомнения, станут незабываемыми. Наташа пила десертное вино, которое Смирнов, пивший "Анапу", взял для нее в Утрише. Им было весело, они разговорились по душам, и Наташа сказала, что ей не нравится, что он, ее мужчина, пьет дешевое вино.
– Так оно мне нравиться, – пытался оправдаться Смирнов. – Ну, почти нравится. А если честно, я пью по средствам.
– Ты за полчаса заработал почти четыре тысячи!
– Я не могу каждый день паясничать! Я вообще-то, очень даже серьезный человек, ученый, которого многие знают, в том числе и за рубежом. У меня пятьдесят научных публикаций, я…
– И сколько же зарабатывает "очень серьезный" человек с пятьюдесятью научными публикациями? – перебила женщина.
– Около трехсот долларов. Какие-то вы, женщины, не оригинальные в общей массе. Несколько часов знакомства и сразу о деньгах…
– Человек должен жить достойно…
– Это вы, смертные должны жить достойно! – воскликнул Смирнов, задетый женщиной и третью бутылки "Анапы". А я бессмертный, я не тороплюсь заглотать жизнь, как животное, до отрыжки.
– Ты бессмертный? – посмотрела Наташа, потемневшими глаами.
– Мне кажется.
– И когда ты стал бессмертным?
– Давно, в двадцать два года…
– И, став бессмертным, ты постарел на двадцать лет?
– Ты думаешь, мне сорок два?
Редко кто давал Смирнову его годы.
– Ну, сорок два – сорок три…
– Ошибаешься, сильно ошибаешься. Я не хотел оставаться все время двадцатидвухлетним, сама понимаешь. Все юноши мечтают выглядеть зрелыми мужчинами. Но все зрелые мужчины не хотят зреть дальше, вот я решил остановиться. Кстати, очень скоро ты узнаешь, что кое в чем я остался двадцати двух летним.
– Посмотрим, посмотрим. А как ты стал бессмертным?
– Этот кол. Он охраняет меня.
– От чего?
– Ото всего. От смерти, от морщин, от богатства, он отводит от меня нехороших женщин и заставляет работать, как лошадь…
– Языком?
– И языком тоже. Мне не терпится показать тебе, как замечательно я это делаю. Завтра утром ты будешь ходить за мной, как собачка.
Наташе захотелось увести Смирнова в палатку, но, подумав, она решила довести дело до конца:
– Но все-таки я не хочу, чтобы ты пил это противное вино. Пей мое, оно вкусное.
Смирнов попробовал.
– Нет, не для меня. Слишком сладкое.
– Послушай, там, у меня в рюкзаке упаковка брусничных коктейлей, мне подружка положила, любит она их без памяти. Девять градусов, очень вкусно. Принести?
– Коктейли? Давай! Люблю коктейли.
– Сам сходи, мне что-то не хочется подниматься.
Смирнов сходил в палатку, стыдясь, порылся в карманах рюкзака, из которых выглядывали женские вещи, полюбовался белоснежным кружевным бюстгальтером и прозрачными трусиками, понюхал духи и туалетную воду. Потом нашел полдюжины баночек по 0,33, и понес их к столу. Усевшись, взял одну, отпил половину и похвалил:
– Самое то! Послушай, а ты штучка! Если мы с тобой сойдемся, ты меня затуркаешь. "То не пей, из того не лей, то не делай, туда не ходи, оттуда не возвращайся".
– Да, милый, я такая. Я точно знаю, что мой милый не пьет "Анапу" – это мой пунктик. Потом я тебе перечислю все, что он не делает. И если тебя это не устроит, то в Лиманчике мы поцелуемся на прощание по-дружески и разойдемся по своим индивидуальным жизням.
Смирнов раскрыл вторую банку, попил. Он думал, что Наташа его проверят. Проверяет, управляем ли он, как пьет, сколько может выпить и как, выпивший, себя ведет. Он кожей, глазами, пальцами чувствовал ее интерес, и ему было приятно. Приятно, что женщина к нему пристрастна, что им интересуется. Приятно, что она, сама того не зная, желает, страстно желает, чтобы он был…
Стемнело. Смирнов зажег костер, сел на бревно. Наташа включила тихую музыку, устроилась рядом. Он обнял ее, поцеловал приятно пахнувшие волосы и, склонив голову на плечо, стал смотреть на огонь. Она смотрела тоже.
– Хочешь, я почитаю тебе стихи? Свои стихи? – спросил он, чувствуя себя совершенно счастливым.
– Конечно, милый, – потерлась бочком об его бок.
Смирнов молчал минуту, припоминая забывшиеся строки, припомнив, начал читать:
Вечер этот пройдет,
Завтра он будет другим.
В пепле костер умрет,
В соснах растает дым…
Пламя шепчет: "Прощай,
Вечер этот пройдет.
В кружках дымится чай,
Завтра в них будет лед…"
Искры, искры в разлет –
Что-то костер сердит.
«Вечер этот пройдет» –
Он, распалясь, твердит.
Ты опустила глаза,
Но им рвануться в лет –
Лишь упадет роса
Вечер этот пройдет…
– Как хорошо! – опять потерлась бочком Наташа. – Это ты кому написал? Полевой любовнице?
– Да и нет… Был один рабочий у нас в партии. Из морга…
– Из морга!?
– Да, из морга, – отпил Смирнов из третьей баночки. – Он там работал, а к нам приехал в отпуск. Подработать, Приморье посмотреть. И молодая специалистка была. Аня. Они сидели у костра и мяли друг другу руки. И мне показалось, что лучше им уже никогда не будет. А на следующий год я сам влюбился в девушку из другой партии. Не влюбился, а сочинил любовь. Когда она уехала, исправил эти стихи и написал другие. Хочешь послушать? Они мне нравятся.
– Конечно. Ты хорошо читаешь.
Смирнов вспомнил стихи и прочитал:
Вечер этот прошел, он превратился в пыль.
Ветер ее нашел и над тайгою взмыл.
Солнце сникло в пыли, светит вчерашним сном.
Тени в одну слились, сосны стоят крестом.
В сумраке я забыл запах твоих волос.
Память распалась в пыль, ветер ее унес.
Скоро где-то вдали он обнимет тебя
И умчит в ковыли, пылью ночь серебря…
– Понюхай мои волосы, – помолчав, попросила Наташа. – Я не хочу, чтобы ты забыл их запах.
Смирнов понюхал и заулыбался:
– Теперь не забуду.
– А ты обо мне стихи напишешь?
– Если стану несчастным. Счастливый, я дурею и мычу.
Смирнов уткнулся носом в грудь Наташи и замычал. Она обняла его, поцеловала в голову. Он вырвался, впился в губы.
Потом они сидели и смотрели на догоравший костер.
– Можно, я выпью еще одну баночку? – спросил Смирнов, подбросив в него сучьев.
– Нет, милый, хватит, не надо.
– А вот и нет! Сегодня первый день оставшейся части жизни, сегодня все можно. А завтра отдамся тебе по всем статьям.
На столе оставалось еще три баночки. Смирнов посмотрел на них и заулыбался:
– Смотри, осталось три баночки, как три пути. Направо пойдешь – в морг попадешь, налево пойдешь – вообще пропадешь, прямо пойдешь – всю жизнь проживешь! Какую же выбрать? Подскажи?
– Сам выбирай…
– Морг? Нет! Там противно, там белые, чисто вымытые трупы в пеналах. Не хочу среди них лежать. Может быть, прямо пройти? И прожить всю жизнь? Нет… Прожить всю жизнь, это пошло, это общепринято. Быть как все – это не для меня. Я пойду налево! Я хочу вообще пропасть! Как это здорово! Ты знаешь, я чувствую, что уже пропал, я чувствую, что меня нет, я весь вошел в тебя и сижу счастливый меж твоих клеточек и ничего уже не жду! Я пропал с тобой! Совсем пропал! Как здорово, что ты позволила мне пропасть! И я за это выпью эту прекрасную баночку, я выпью за мою полновластную богиню, а эти оставшиеся баночки пусть хлебнет огонь! Бросив две оставшиеся баночки в огонь, Смирнов опорожнил оставшуюся и закричал:
– Ложись, сейчас будет салют в твою честь, в честь моей королевы!
И, схватив Наташу за руку, отбежал подальше от огня.
Салют был так себе. Банки взорвались неохотно. Наташа смотрела на костер недовольно.
"Не понравилась моя пьяная выходка", – подумал он, виновато глядя, и притянул женщину к себе.
– Ну, понесло, извини…Сам даже не знаю, как это получилось… Накатила дурь из ночи, и все тут…
– Да нет, я просто испугалась – подумала, что рванет… А ты склонен к аффективным действиям…
– Не люблю всего смирного, хоть и Смирнов. Пошли к морю, а?
– Пошли. Возьми только подстилку…
Сердце у Смирнова застучало, предчувствуя радость, он бросился к палатке, вытащил байковое свое одеяло, и, сунув его подмышку, бросился за Наташей.
До моря они не дошли. Они дошли до места, на котором несколько часов назад случилось нечто такое, что выходило за рамки каких бы то ни было приличий. Дошли до него, взявшись за руки, посмотрели друг на друга и тут же забыли обо всем на свете.