bannerbannerbanner
Муха в розовом алмазе

Руслан Белов
Муха в розовом алмазе

Полная версия

6. Штирлиц и родимое пятно в форме бабочки. – Он знает все. – Любовь в беспросветной заднице. – Белый шелковый тюрбан, голубой халат, такие же шаровары. – Опять кричат…

– Тринадцать человек на сундук мертвеца, – сказал я, забравшись в кают-компании на помост.

– Было тринадцать, осталось восемь, – с удовлетворением сказал Кучкин, устраиваясь рядом со мной. – Ты помнишь этот фильм… Ну, то ли "Десять негритят", то ли "Тринадцать негритят" назывался?

– Ну, помню… – ответил я, увлеченно ввинчивая штопор в пробку бутылки красного портвейна.

– Так там женщина всех убивала. Милая симпатичная женщина… Девушка, можно сказать. Очень похожая на твою Синичкину (Анастасия ушла в гарем на экскурсию и не могла слышать его слов)…

– Чепуха! – поморщился я, тужась вытащить пробку. – Он не могла убить ни Полковника, ни Баклажана… Мы все время были вместе. Ну, почти все время.

– Да, не могла убить, – согласился Сашка. – Но не все еще потеряно: нас еще восемь человек осталось, из них пять женщин. А женщины с особым удовольствием убивают женщин… Особенно красивых…

– А ты откуда знаешь, что красивых? И вообще, как ты по ногам определил, что это Зухру придавило?

– Мухтар рассказывала. Говорила, что на лодыжке, мм… левого, ближе к коленке, у Зухры красуется небольшое родимое пятно в форме небольшой бабочки. От которого Али-Бабай был без ума и без памяти. Ты должен был его заметить.

– Пинкертон… – проговорил я, припоминая ноги женщины погибшей в рассечке. Действительно, нечто подобное на лодыжке у нее было.

Кучкин хмыкнул и, приняв серьезный вид, заговорил доверительно:

– В общем, давай, последим за Синичкиной в четыре глаза. Ты меня знаешь, я тебя знаю, а она кто? Без году неделю с ней знаком… Трахнул пару раз – и уже доверенное лицо. Странный она человек, согласись. Про алмазы знает, про древняк знает, сама невольницей себя называет, – я вскинул бровь, – а ведет себя как царица… А если бы ты видел, как она с "макаром" управляется – как ковбой заядлый со "смит-вессоном".

– А ты откуда все это знаешь? – дал я выход своему удивлению.

– Наблюдательный я. Папаня учил. Налей и мне, что жмешься? Красное вино, говорят, все раны заживляет.

Я налил.

– Ну, если ты такой наблюдательный, скажи мне, где сейчас Валера Веретенников?

– Он в пищеблоке с одной из вдовушек Али-Бабая ужин готовит, – хитро посмотрел на меня Кучкин. – У них, понимаешь, взаимная симпатия полчаса назад начала наклевываться.

– Полчаса назад?

– Ну, не полчаса назад, это я пошутил, – засмеялся Сашка. – Они в паре с Лейлой в забое работали, вот и сплотились. Чуть ли не буквально.

– Ну, ты даешь! Родимые пятна знаешь, имена…

– Ага, все знаю! – захвастался охмелевший Сашка. – Гюльчехра, приснопамятная, у бабая старшей женой была. Зухра приснопамятная числилась любимой, Мухтар – на музыкальных инструментах до сих пор играет и танцует, Ниссо с ударением на "о" – старпом, то есть старшая помощница, Лейла – по стихам специалистка, по ночам ему Хафиза читала, а младшенькая Камилла, точнее, Камиля с удареним на "я", просто так, для духовности души содержалась. Он и не спал с ней практически.

– Ну, ты даешь, Шерлок Холмс! А кто Баклажана кончил, знаешь? И вообще, откуда у него такая кличка?

– Интересный вопрос. Рассказывал он мне про свою кликуху. В первую ночь здесь, на Кумархе. Она по фамилии Баклажанов образовалась, фамилии, даденой в детдоме, даденой, потому, что и в детстве его морда личности от злости и гнева фиолетовой становилась. А настоящая фамилия у него, ты не поверишь, Юденич. Когда в школе поход его однофамильца на Петроград проходили, учительница истории по секрету сказала ученикам, что этот беляк весьма доблестно воевал в Первую мировую в Закавказье и Турции. А потом, уже в наше время, в девяностых годах, наш Баклажан-джан узнал, что если бы не Великая Октябрьская революция, то генерал Юденич купал бы своих коней в Индийском океане. После Средиземного моря. Вместо того чтобы умереть в безвестности где-то в Финляндии. Этот факт истории так нашего Баклажана поразил, что он достал фотографию генерала. И поразился еще больше – до того генерал был на простого мужика похож. Хоть и с бакенбардами и бородой. А потом прочитал про него кое-что. Как он Гражданскую без охотки и бесцветно со своими, хоть и красными, воевал. И задумался. Скобелев над Дарданеллами стоял, Юденич мог к южным морям выйти. И ничего от них, а потом и от империи, не осталось. Почему не осталось? Потому, что не дошли до конца. А почему до конца не дошли? И вообще, что такое конец? Что такое великое? Эти вопросы нашего Баклажана здорово смутили… Задумался он над смыслом жизни и смерти. И через эту задумчивость попал в секту Михаила Иосифовича. А тот ему все быстро объяснил. Что в этом текущем человечестве смысла вообще нету. И поэтому надо сделать из него другое, окончательное человечество, с нетленным смыслом и значением… И тогда каждый человек поймет свой путь и будет его проходить с ежедневным удивлением и вкусом…

– Ты-то понимаешь, что он вам с Веретенниковым про бомбу рассказывал, только потому, что решил вас убить? Еще тогда решил?

– Понимаю, конечно. Решил убить или сделать своими единомышленниками… И я…

Сашка замолчал, недоговорив. С полминуты он, сморщившись, ощупывал больную ногу; затем продолжил:

– А насчет того, кто Баклажана с Полковником убил, и кто мину ставил, есть у меня одна мыслишка, но я позже тебе ее озвучу.

Сашка еще что-то хотел сказать по поводу своих догадок, но в штреке (со стороны пищеблока) послышались шаги.

– Слышишь? Это Валерка с Лейлой идут… – сказал он завистливо.

– Ты и шаги различаешь Чингачгук Большой Змей? – засмеялся я.

– Различаю, различаю, – буркнул Сашка и, придвинувшись, зашептал мне в ухо:

– Так, значит, договорились насчет Синичкиной? И еще этот Веретенников… Мне отец про таких рассказывал… Вот ты – открытый, душа нараспашку, всегда можно догадаться, о чем ты думаешь, и что собираешься делать, да и догадываться не надо – сам скажешь или проболтаешься. А этот – расчетливый! Он все рассчитает, где надо скажет, где надо дернет, где надо стукнет… Бойся его! Ты с ним не одну ведро водки выпил, но не знаешь, что с двойным дном он человек. Вот увидишь, следующий выход – его.

* * *

Мне ничего не оставалось делать, как недоуменно пожать плечами и налить себе вина. В тот момент, когда Веретенников с Лейлой входили в кают-компанию, стакан был у моих губ. Выпив, я посмотрел на парочку и попытался осмыслить слова Кучкина. Но тщетно – впитавшийся в кровь алкоголь окрасил все вокруг в лирические тона, и мне расхотелось думать. К тому же со стороны гарема уже минут десять доносилось бренчанье дутара – заунывное, расслабляющее, настраивающее на бессмысленное валяние на коврах. И, поддавшись вину и звукам, я откинулся на подушки, прикрыл веки и стал наблюдать за Валерой и Лейлой.

…Валерка, казалось, забыл обо всем на свете. В кругах, в которых он вращался, легче было встретить кистеперую акулу, нежели непосредственную женщину, а Лейла была богиней непосредственности. Ямочки на щечках, глаза, всегда смеющиеся, раскованное тело; тело, живое продолжение глаз; тело готовое смеяться, убегать и бросаться в объятия. Лейла… Это имя так много мне напоминало…

Давным-давно мы ходили с Сережкой Кивелиди на Уч-Кадо за самородным золотом. Со мной была любимая девушка, полуфранцуженка-полуперсиянка Лейла, ну, не такая непосредственная, как эта, все-таки уроженка Ирана… О, господи, как я ее любил! Как она любила! Нежно, преданно, от неба до земли… А я таскал ее за собой и, в конце концов, она привыкла бояться, поняла, что страх для меня – это подтверждение бытия…

Да, поняла, но продолжала любить так же безотчетно, как безотчетно висит одинокое яблоко на сотрясаемой осенним ветром ветви… А потом ее изнасиловал бандит, изнасиловал, чтобы изнасиловать меня… Меня. Через неделю выяснилось, что она беременна. И мы расстались, она уехала от меня, уехала, чтобы я не знал, от кого ребенок… И я согласился не знать… Вне зависимости от того, чьи гены, мои или его, вошли в ребенка, мы оба – его родители. Я, не прикрепившийся ни к чему человек, и он, убийца и насильник. Мы с ним две стороны одной монеты, монеты, удел которой – лежать на мостовой, на дороге, на большой дороге… И звенеть лишь от случайного прикосновения колеса судьбы и или просто сапога прохожего.

А эта подземная Лейла, как нашептал Сашка, сбежала из города, от мужа, избивавшего ее ежедневно. В Ягнобской долине ее чуть было не отловили и не отправили домой. Но она спряталась у Али-Бабая.

В бутылке еще оставалось. Я привстал, схватил, надежную, как рука друга, налил. И сказал Веретенникову, позавидовав его лучащимся глазам:

– Тебе, как джентльмену, придется взять ее с собой в Москву…

– И возьму! – ответил Веретенников нетвердо. – Ты знаешь, эта такая женщина… Я умру, если узнаю, что завтра ее не будет рядом со мной.

– Ой, как ты заговорил! – присвистнул я. – Ты, сухой эгоист! Это же надо, как я удивлен!

– Да, заговорил. И знаешь, я благодарен тебе за то, что ты затащил меня в эту беспросветную задницу! Все женщины, в которых я влюблялся, не стоят и одного ее волоска.

– Возможно… Но, тем не менее, в Москве ты побежишь в свою привычную квартиру и будешь жить в ней в привычной обстановке, с привычными людьми вокруг, будешь жить, потому что поймешь, что иная жизнь чревата болезненными воспалениями чувств, поймешь, что сердце твое может когда-нибудь привыкнуть биться учащенно и будет требовать все больше и больше впечатлений, и ты не сможешь более ходить в офис и есть гамбургеры с низким содержанием холестерина и нитратов, ты поймешь, что среди городских звезд и знаменитостей очень мало действительно интересных людей, поймешь, что светские красавицы сделаны из бумаги, в лучшем случае оберточной…

– Зануда! – махнул рукой Валерий. – Ты лучше посмотри в ее глаза, как они как блестят.

 

– Он уже посмотрел! – усмехнулась Синичкина, входя в кают-компанию. – Ты бы девушку свою ему не рекламировал, Чернов – человек влюбчивый, как бы до дуэли у вас дело не дошло.

Веретенников с испугом посмотрел мне в глаза, но, углядев в них одно лишь вожделение очередным свиданием с полным жизни стаканом вина, успокоился.

…Роман Лейлы и Валерия развивался стремительно. Они никого не видели, разговаривали одними глазами, их тянуло друг к другу неодолимо. Особенно мне нравились мгновения, в которые глаза влюбленных вдруг останавливались, останавливались в непростом испуге. Я упивался этим хорошо известным мне испугом, упивался как драгоценным вином, я знал, что этот испуг – святая квинтэссенция любви, и что эта квинтэссенция вырабатывается в совместившихся душах всего лишь считанные месяцы. Этот испуг "Как же я жил без тебя!??", останавливал когда-то и мое сердце… Вспоминая драгоценные мгновения своей жизни, я смотрел на Анастасию, смотрел и думал, что и мы могли бы пугаться таким мыслям, могли бы пугаться, если бы между нами не было бы этих алмазов, глупых убеждений, мотиваций и недомолвок… И пяти трупов.

Глаза, в которых одна за другой промелькнули картинки "Пылающая Гюльчехра", "Полковник с проломанным черепом", "Баклажан с оторванным ухом" и так далее, невозможно было не залить вином, и я обратил свой взор на бутылку с солнечным напитком. Налив красного портвейна (18 оборотов, 18 сахара, прекрасный букет – самое то, что нужно для приведения памяти в благодушное состояние), выпил, наслаждаясь, глоток за глотком и, передав пустой стакан Кучкину, развалился на подушках. Не прошло и минуты, как сон совладал со мной.

* * *

Снилась мне рассечка, забранная тяжелой металлической дверью. Я стоял перед ней и слушал доносящиеся из-за нее звуки: шорохи, негромкое визжание, сопение, старческое кряхтение. "Младенцы Али-Бабая!" – догадался я, с ног до головы покрываясь холодным потом. Тут же дверь распахнулась, со звоном ударившись о стену, и на пороге восстало двухметрового роста обнаженное существо. Оно было отвратительным на вид, и глаза у него были красными. В тот момент, когда оно протянуло ко мне по-детски розовую руку, державшую за край исцарапанную алюминиевую миску, я проснулся и увидел, что лежу на полатях рядом со спящими Синичкиной и Веретенниковым. Затем услышал чавканье, раздававшееся снизу. Покрывшись холодным потом уже наяву, я перешел в положение "на четвереньках", перебрался через Валеру, приблизился к краю настила, схватил лампу стоявшую у стены, опустил ее на пол. Мне пришлось мобилизовать всю свою волю, чтобы поднять свисающий край ковра и заглянуть под полати.

Лучше бы я этого не делал, а просто запустил в темноту рыжим ботинком Веретенникова, лежавшим под рукой: под полатями сидело голокожее четырехрукое чудовище с красными глазами; лицо его было вымазано кровью, потому что оно увлеченно грызло ногу, посиневшую ногу Зухры… Я узнал ее по родимому пятну в форме небольшой бабочки.

Увидев меня, чудовище освободило две руки, те которые были ближе к ногам, вскочило на четвереньки и быстро, так быстро, как бегают поросята, унеслось по штреку вон.

Я закричал и проснулся. Лучше бы я этого не делал, а просто запустил в убегающий кошмар рыжим ботинком Веретенникова. А так надо мной смеялись полчаса.

– Ты-то спал всего минуту-две, – улыбнулась Синичкина, после того, как остроумие Кучкина, так же, как и таковое Веретенникова, иссякло. – Поспи еще. Может быть, на этот раз тебе приснится приятное.

И заговорщицки подмигнула.

Выпив еще полстакана (вино предложил довольный Кучкин), я заснул.

И очнулся в… гареме. Вам бы там очнуться, вы бы поняли мои чувства. Кругом шелка, золото, зеркала, подушки, ковры. Представили? А теперь представьте там меня, едва выспавшегося после нескольких стаканов сряду. Представили? Но это еще не все, представьте себе Синичкину в тонком красном кружевном белье, Синичкину, возлежащую на подушках голубого шелка…

Представили? Вряд ли… Она была богиней. Участвуй она в любом конкурсе красоты, места со второго по последнее просто не присуждались бы из-за необозримого разрыва с ее неоспоримым первым… Но и это еще не все – по обе стороны от Анастасии сидели призывно улыбающаяся Ниссо и трогательно грустная Камилла в полупрозрачных одеждах. Они, втроем и порознь, так божественно выглядели, что, скажу честно, мне стало неловко. Я, небритый, взлохмаченный, опухший, и их глаза, смотрящие на меня, как на Алена Делона в расцвете творческих сил.

"Подвох, это точно подвох, – подумал я. – Наверняка они что-то задумали. Расслабят, заласкают и потом чемодан с потолка спустят! Или отведут на съедение к младенцам.

Но женщины продолжали смотреть на меня, как на лакомый кусочек, и я решил, вернее не я, мое мужское естество, решило взять себя в руки с тем, чтобы выжать из ситуации максимум впечатлений. Заметив перемену в моем настроении, Синичкина, не оборачиваясь, шепнула что-то черноглазой Камилле, та голубкой бросилась в глубь гарема и через минуту вернулась ко мне с тазиком для умывания.

Через пять минут, я был раздет донага, умыт и обстоятельно обработан благовониями. Закончив с этими процедурами (не скрою, принятыми мною с глубоким удовлетворением), Камилла передала меня в руки Ниссо (о, господи, какие у нее были пальчики! Пухленькие, беленькие, очаровательных пропорций!), и та, не спеша и наслаждаясь моментом, переодела меня в восточные одежды – белый шелковый тюрбан, голубой газовый халат, такие же шаровары, переодела и удалилась к Синичкиной, по-прежнему томно возлежавшей на своем царственном ложе.

Пауза, последовавшая за омовением и переодеванием, была своевременной. В ее продолжение я успел сжиться со своим новым образом, а затем и полностью раствориться в глазах режиссера волшебства, происходящего в гареме. И как только я это сделал (растворился), Анастасия воспарила со своего ложа, подошла, божественно ступая, опустилась рядом, придвинулась, нет, вошла в меня сладчайшим облаком сказочного тела и прошептала нежнейшим голосом:

– Ты не возражаешь, милый?

* * *

О господи, что было потом! Я, прошедший все, я, испытавший все, чувствовал себя мальчишкой, оказавшимся в объятиях сказочных фей. Я чувствовал, что мои душа и тело стали другими, стали волшебными, стали прекрасными, я чувствовал, что стал другим человеком… И чувства, доселе неведомые моему прежнему существу, – грубому, невежественному, нечувствительному, – открылись мне во всей своей глубине и непосредственности… Это были неземные чувства, тела девушек было неземными и, о боже, кощунство – я был неземным!

Но блаженство продолжалось недолго. Как только я вполне освоился со своей неведомой ипостасью, тишину штольни разорвал жуткий протяжный крик, крик человека навсегда расстающегося с жизнью.

7. Опять эта лампа! – Садомазохизм на грани фантастики. – Сказки для слабонервных. – Сашка "дедучит". – Жен осталось мало. – Перистые облака под сводом камеры.

Мне показалось, что кричали из рассечки, в которой мы с Синичкиной провели свою первую "ночь".

Я бросился туда бегом. Бросился, в чем был. Добежал, расплескивая лужи, распахнул дверь, взглянул внутрь… и увидел серебряную лампу Али-Бабая. Она, напоминая о недавней трагедии, маячила под помостом. На ковре у стены стоял кальян, источавший тонкий запах курящегося опия, посередине постели на тигриной шкуре лежал на спине Веретенников. Голова его была приподнята, приподнята в страхе, потому что Валерий, оцепенев, смотрел на обнаженную Лейлу, сидевшую на нем верхом. Обращенное к нам лицо девушки потрясало застывшим на нем глубочайшим отпечатком испугавшего нас крика. А причина крика и последовавшей за ним смерти сидела в ее левой груди, прекрасной груди с игрушечным соском. Это была заточка…

Заточка сидела в груди Лейлы так, что не оставалось ни малейших сомнений, что всадил ее мой товарищ. Решив в этом убедиться, я осмотрел правую ладонь Веретенникова. На ней виднелись отчетливые отпечатки рельефа арматуры, из которой была сделана заточка, и не только отпечатки, но и кровоточащие ссадины от торцевых заусениц.

Меня передернуло, я отбросил руку. Валерий обернул лицо (зрачки – огромные), хотел что-то сказать, но не успел: повалилось тело Лейлы. Ему на грудь.

Вопль, изданный Веретенниковым, едва не погасил лампу.

– Ты чего? – отпрянул я.

– Мышцы у нее окоченели… Там… – ответил Валерий дрожащим голосом. Из глаз у него текли слезы.

Вошел Кучкин. Последние часы он забывал припадать на больную ногу. Вошел, потоптался у помоста, с интересом разглядывая острие заточки, торчавшее из спины Лейлы и придумывая реплику по существу.

– Садомазохизм на грани фантастики… – наконец, сказал он. – Но Али-Бабая с Зухрой они не переплюнули. У них позиция была похлестче.

– Она, кажется, пенис его прихватила, – поморщился я. – Ты знаешь, что в таких случаях делают?

– Отрезают! – рассмеялся Сашка.

– Шутишь!

Кучкин не ответил. Оглядев меня, он прищурился: – А халатик этот голубой тебе идет! Дашь поносить?

И, взглянув на Веретенникова, продолжавшего всхлипывать, засунул руки в карманы и ушел, посвистывая.

Я пошел за ним. Пошел к Синичкиной, потому что не было сил оставаться во власти смерти, оставаться и смотреть на перепуганного до слез друга, друга-убийцу, обкуренного опиумом, друга, на котором лежит убитая им девушка. Не было сил оставаться и разнимать живое и мертвое, не было сил лезть куда-то и что-то там откуда-то вынимать.

Выслушав меня, Анастасия заулыбалась и сказала, что зажим пениса – это чепуха, сказки для слабонервных, надо только взять себя в руки и пенис сам собой выскользнет из влагалища. И, накинув халатик, пошла разбираться в злополучную рассечку.

Веретенникова в ней не оказалось. Лейла, еще теплая, была на месте (острие заточки торчало из ее спины так откровенно, что смотреть было горько и страшно), а Веретенникова не было.

– Теперь ты понял, кто нас гасил потихоньку? – сказал мне Кучкин сзади. – Я этого гада сразу по глазам раскусил. Шанокур он. Он ведь в семидесятые-восьмидесятые годы в Средней Азии работал, да?

– Да, в экспедициях ВСЕГЕИ, – пробормотал я механически. – По космическим снимкам выявлял, где что растет, а по тому, что растет, определял, на какой глубине подземные воды.

– Вот-вот, растет… Мак, конопля… Потом героинчик.

– Глупости.

– Конечно, глупости. Я же не спорю. Кстати о заточках. Знаешь, я часик назад рассечку исследовал, в которой Али-Бабая с супружницей задавило… Так просто, от делать нечего исследовал…

– И что? – повернулся я к Сашке.

– А то, что закольчик этот не сам по себе упал. Там, на кровле, странные какие то царапины. И совсем свежие.

– Ну и что? Трещины на кровле всегда ломиками простукивают…

– Там следы от клиньев металлических были… – не совсем уверенно проговорил Сашка.

– По твоему получается, – резюмировала Синичкина, – что кто-то, зная, где Али-Бабай частенько проводит свое свободное время, тайно подготовил закол к обрушению и дернул за веревочку после того, как Али-Бабай под него с женой улегся?

– Да ну вас к чертовой матери! – взорвался Кучкин и ушел прочь.

"В кают-компанию, – догадался я, – вино с расстройства пить. Что-то он нервный очень в последнее время…"

И повел Синичкину следом.

– Похоронить ее надо, – сказала она по дороге, взяв меня под руку. – Здесь тепло и сыро, запах дойдет до…

– До гарема? – не смог я не улыбнуться.

– Да…

– Хорошо. Я закопаю трупы, потом в алмазную рассечку схожу, посмотрю, что там с газом делается. А ты поесть что-нибудь приготовь, – сказал я и, решив пошутить, спросил:

– Помощниц-то по кухне хватит? Сколько у нас жен Али-Бабая на сегодняшний день осталось?

– Три-и, – зевнула Синичкина, не оценив шутки. – Ты осторожнее там. Переоденься и пистолет возьми.

Поменяв голубой халатик на обычную одежду, я вернулся в рассечку. И обнаружил, что трупа Лейлы в ней нет.

"Веретенников утащил! – пришло мне в голову. – Плачет сейчас над ней где-нибудь в рассечке! А может, сама уползла? Может, живая еще была, никто ведь ей пульса не щупал. Очнулась и уползла, вон, следы на почве штрека. А если это младенцы!?"

И пошел по следам, с трудом борясь со страхом, половина на половину смешавшимся с темнотой.

Следы привели в четвертый квершлаг, пробитый на север из шестого штрека. Не успел я в него войти, как передо мной возник Веретенников. Из выемки в стене, в которой когда-то стояли фидеры.

Не скрою, я растерялся, увидев его злобные глаза, полосующие меня из-под нахлобученного капюшона штормовки. Растерялся и дал себя столкнуть на землю, и не только столкнуть, но и взять за горло…

Как я выжил, будем знать только мы вдвоем. Или, точнее, втроем. Несколько минут я пытался вырваться, бил по ощерившемуся лицу Валеры, царапался, изорвал его фланелевую рубашку, но безуспешно… Поняв, что жизнь проиграна, я сдался и стал мысленно прощаться с мамой и детьми… Когда пришел черед Полины, черед хозяйки моей души, из штрека выскочило нечто маленькое и ужасное. Визжа, оно подковыляло к нам на костылях и, перехватив один из них, яростно замолотило моего душителя. Краем почти выскочившего глаза, я разглядел брызжущего слюной скособоченного карлика с детскими нежными ножками и непропорционально большими волосатыми руками; глубоко, очень глубоко посаженные его глаза были малиново-красными и светились звериной ненавистью. Получив дюжину ударов, Валерий обернулся; увидев, уродца, разжал смертельные пальцы, вскочил, схватил мою лампу и умчался прочь, как конь. За ним волочился карлик, успевший зацепиться за брючину объекта своей ненависти.

 

"Сынок Али-Бабая! – подумал я, оставшись в полной темноте. – И наверняка, от Лейлы, убитой Веретенниковым".

…На то, чтобы прийти в себя (унять дрожь в теле, стереть пот с лица и тому подобное), а также на изучение на ощупь обнаруженного под ногами костыля карлика, ушло минут десять. Следующие минуты я соображал, как в кромешной тьме добраться до кают-компании. Решив использовать костыль в качестве щупа, побрел шажок за шажком. И дошел, набив на лбу всего лишь пару шишек. Дошел, пропустил полстаканчика от боли в горле и объяснил товарищам, коим образом попал ко мне самодельный детский костыль. Товарищи не решились мне поверить; разозлившись, я нашел Камиллу с Ниссо. Однако, увидев, несомненно, знакомую им вещь, вдовы Али-Бабая лишь пожали плечами. Что мне оставалось делать? Я чмокнул Анастасию в щечку и, прихватив Сашку, направился в забой.

* * *

Газа в алмазной рассечке оставалось немного, и мы решили, что я смогу добраться до восстающего и установить в нем мину. Я смогу, потому что Кучкин сказал, что у меня это получиться лучше и быстрее, так как я эту операцию уже совершал и имею сноровку.

А я на него и не рассчитывал, знал, что, в отличие от меня, он не способен на тяжкие деяния супротив своего организма. Отдышавшись на устье штрека, мы пошли за миной в кают-компанию. По дороге заглянули в шестую буровую камеру, в ту, в которой лишила себя жизни Гюльчехра, заглянули, потому что Сашке показалось, что в ней кто-то есть.

И в самом деле, камера была не пуста. В ней болтался Веретенников. Мы вошли, крадучись, а он, бедолага, висит. Высоко, метрах в трех от пола (до желтых его свиных ботинок Кучкин, мародер в душе, дотянуться не смог, как не пытался). Висит и покачивается еще, покручивается, рубашка фланелевая из штанов вылезла; видок, я вам скажу, у него был впечатляющий, я чуть слезу не пустил от жалости. Там, у самого купола стакан[34] был, так он подлез к нему по железной лестнице, вставил деревяшку, прикрепил к ней петлю из стального геофизического провода и повесился. Надо же было до такого додуматься. Я сурков ловил на удавки из этого провода, а он повесился. Вот дурак.

– Может, повесили его? – опасливо спросил Кучкин. – Мертвого уже? Смотри, капюшон на голову нахлобучили. Как мешок, чтобы не волновался перед смертью…

И зазевал во все горло. В последние часы, как я уже говорил, мы зевали все чаще и чаще.

– Да нет, кому на-а-а-а фиг нужно было так стараться, – усомнился я, также протяжно зевнув. – Провод найти, распутать, петлю замакерить, потом по лестнице вихляющей вверх тащить? Кому это нужно, если забурником можно просто и безошибочно успокоить? Да и кто это мог сделать? Лейла, что ли? С заточкой в груди? Или Али-Бабаевские младенцы? Нет… Тот, которого я видел, на ногах своих детских едва держался…

– А ты и в самом деле его видел? Говорят, что когда человека душат, ему черт те что в голову приходит…

– Конечно, видел… А что в этом невероятного?

– Да ничего. Просто я подумал, что если ты видел одного…

– То их могут быть много больше? И им всем вместе вполне по силам поднять к потолку любого из нас?

– Да…

– Кстати, ты меня разочаровал, как Шерлок Холмс. Имена все знаешь, а сколько уродцев в нашей квартире до сих пор не сосчитал…

Сашка смолчал, шею в задумчивости потирая (удавку на ней, небось, вообразил), а я, удовлетворенный тем, что мне, наконец, поверили, предложил:

– Давай снимать тело? Похороним рядом с Гюльчехрой?

И кивнул на холмик у стены, под которым покоилось тело старшей жены Али-Бабая.

– Да ну его на х… – сморщился Сашка, вспомнив обуглившуюся жертву феодально-байских пережитков. – Пошли отсюда. Мне эти покойники вот где стоят. – И резанул ребром ладони горло.

– А я похороню… Друг все-таки, – сказал я и пошел к лестнице, чтобы обнаружить прямо под ней записочку, аккуратно придавленную камешком. Взяв ее в руки, узнал почерк Веретенникова.

– Что там? – спросил Сашка, приблизившись ко мне.

– Читай…

– “Ты… Лейла… Индикационное дешифрирование Cirrus cumulus Каракалпакии… Али-Бабай… Я никогда...... See you later beside Gogol[35]", – прочитал Кучкин. – Никак крыша у него поехала? Какое на фиг индикационное дешифрирование Каракалпакии? Что такое Cirrus cumulus?

– Шизофрения это… А Cirrus cumulus – это, кажется, перисто-кучевые облака по-латыни, – проговорил я чуть не плача. – Сошел он с ума. Это я его убил, я… Двое детей у него, жена-красавица… Сволочь я, сволочь!

– Развел тут сопли, – сказал Сашка, довольный, что я расквасился, как маменькин сыночек. – Хорони, давай, я подожду. Вот тебе нож.

Смахнув слезы (они все-таки выступили), я взял финку Али-Бабая и полез по лестнице. В тот момент, когда нож уже приближался к проводу, на котором висел Веретенников, из глубины штольни раздался крик отчаяния.

Кричала Синичкина.

С заточкой в груди!?

34Стакан – донная часть шпура, сохраняющаяся после его подрыва.
35Увидимся у Гоголя (англ.).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26 
Рейтинг@Mail.ru