– Итак, теперь вы считаете себя при деле? – говорил Эллис Уайэтт. – Нет, дайте мне только год, и я завалю вас работой. Два состава цистерн в день, как вам это нравится, Дагни? А потом их будет четыре или шесть… сколько захотите.
Он указал рукой в сторону огоньков на горах:
– Вы скажете, это? Нет, это ничто в сравнении с тем, к чему я приступаю.
Он указал рукой на запад.
– Перевал Буэна Эсперанса. В пяти милях отсюда. Все удивляются тому, что я вожусь там. Нефтяные сланцы. Сколько лет назад все расстались с желанием добывать нефть из сланцев, потому что это слишком дорого? Но подождите, увидите результаты разработанного мной процесса. Он даст нам самую дешевую нефть, неограниченные запасы ее, рядом с которыми самое крупное месторождение покажется жалкой лужицей. Я уже заказывал трубопровод? Хэнк, нам с вами придется построить отсюда трубопроводы во все стороны… Ох, простите. Я забыл представиться вам там, на станции. Я даже не назвал своего имени.
Риарден ухмыльнулся.
– Я его уже вычислил.
– Простите, я сам не люблю легкомыслия, но я был слишком взволнован.
– И что же вас так взволновало? – Дагни насмешливо прищурилась.
Уайэтт коротко посмотрел ей в глаза; торжественный тон его ответа странным образом сочетался с полным смеха голосом:
– Самая восхитительная пощечина, которую я получил в своей жизни, и притом заслуженно.
– Вы имеете в виду нашу первую встречу?
– Я имею в виду нашу первую встречу.
– Не надо. Вы были правы.
– Действительно. Но во всем, кроме вас. Дагни, найти в вашем лице такое исключение из общего правила после стольких лет… А, да к черту их всех! Может быть, вы хотите, чтобы я включил радио, и вы послушали, что говорят о вас двоих сегодня вечером?
– Нет.
– Хорошо. Мне их слушать не хочется. Пусть сами себя слушают. Теперь все они скопом лезут к нам в двери. И командуем мы.
Он посмотрел на Риардена:
– Чему вы улыбаетесь?
– Мне всегда хотелось увидеть вас таким, какой вы есть.
– У меня никогда не было возможности быть таким – до сегодняшнего вечера.
– И вы живете здесь в одиночестве, в стольких милях от всего на свете?
Уайэтт показал на окно:
– Я живу всего в паре шагов от всего на свете.
– А как же общение с людьми?
– У меня есть гостевые комнаты для тех, кто приезжает ко мне по делам. А что касается всех прочих, я предпочел бы, чтобы нас с ними всегда разделяло столько миль, сколько это вообще возможно, – наклонившись вперед, он заново наполнил бокалы. – Хэнк, почему вы не хотите перебраться в Колорадо? Пошлите к черту Нью-Йорк со всем Западным побережьем! Здесь находится столица Ренессанса. Второго Ренессанса – возрождения не живописи и кафедральных соборов, а нефтяных вышек, электростанций и двигателей, изготовленных из риарден-металла. У нас был каменный век, был век железный, а новое время назовут веком риарден-металла, потому что нет предела тому, что стало возможным благодаря вашему изобретению.
– Я намереваюсь приобрести несколько квадратных миль в Пенсильвании, – заметил Риарден. – Рядом с моим предприятием. Было бы дешевле поставить филиал здесь, как я и хотел раньше, однако вам известно, почему этот путь теперь закрыт для меня, и пусть они идут к черту! Верх все равно будет за мной. Я намереваюсь расширить завод, и, если Дагни предоставит мне три состава в день до Колорадо, мы еще посмотрим, где расположится столица Второго Ренессанса!
– Дайте мне год эксплуатации поездов «Линии Джона Голта», дайте мне время собрать воедино всю таггертовскую дорогу, и я предоставлю вам три поезда в день – на линии из риарден-металла, протянувшейся от океана до океана!
– Кто там говорил, что ему нужна точка опоры? – проговорил Эллис Уайэтт. – Дайте мне право беспрепятственного движения, и я покажу им, как перевернуть Землю!
Дагни попыталась понять, почему смех Уайэтта так нравится ей. В голосах обоих мужчин и даже в ее собственном звучала интонация, которой она никогда еще не слышала. Когда все трое встали из-за стола, Дагни с удивлением заметила, что в комнате горят только свечи: ей-то казалось, что они окружены ослепительным сиянием.
Взяв в руку бокал, Эллис Уайэтт посмотрел на своих гостей и сказал:
– За мир, за землю, ибо сейчас она кажется такой, какой должна быть!
И он единым движением опорожнил бокал.
Дагни услышала звон разбившегося о стену стекла. Это не был обычный жест – разбить бокал в честь праздника, – а резкое движение, полное гневного бунта и злости, больше похожей на безмолвный стон боли.
– Эллис, – прошептала она, – в чем дело?
Он повернулся к ней. С той же буйной внезапностью глаза его просветлели, лицо успокоилось, пугающая гримаса сменилась мягкой улыбкой.
– Простите, – сказал он, – не обращайте внимания. Постараемся думать, что это всерьез и надолго.
Землю внизу уже заливал лунный свет, когда Уайэтт повел их по внешней лестнице на второй этаж дома, к открытой галерее, на которую выходили комнаты гостей. Он пожелал им доброй ночи, шаги его прошелестели по ступеням. Лунный свет словно лишал силы звук, как заставлял он блекнуть краски. Шаги Уайэтта удалялись, и когда они, наконец, стихли, воцарившееся молчание было подобно долгому одиночеству, когда на всей земле не осталось ни одной живой души.
Дагни не пошла к своей комнате. Риарден не шевелился. Галерею ограждали только невысокие перила, за которыми начиналось пространство ночи. Угловатые уровни спускались вниз, тени повторяли очертания стальных сплетений буровых вышек, черными линями пролегая по светлому камню. Несколько огоньков, белых и красных, трепетало в чистом воздухе, подобно каплям дождя, застывшим на краях стальных балок. Вдалеке три небольших зеленых капельки выстроились в линию вдоль железной дороги Таггертов.
За огоньками, в конце пространства, у подножия белой дуги висел сетчатый прямоугольник моста.
Дагни ощущала ритм, не соответствующий ни звуку, ни движению; что-то пульсировало рядом, словно бы колеса тепловоза еще стучали по рельсам «Линии Джона Голта».
Неторопливо, хотя невысказанный призыв и требовал от нее большего, она повернулась к Риардену.
Выражение его лица впервые до конца объяснило ей, что она прекрасно знала заранее, каким именно будет конец путешествия. Он смотрел на нее вопреки всем представлениям о том, как это должен делать мужчина, в нем не было никакой расслабленности, вялости и бессмысленной алчности. Рот его был напряжен, чуть поджатые губы подчеркивали контуры рта. Только глаза затягивала дымка, под ними набухли мешки, а взгляд являл некую смесь ненависти и боли.
Потрясение превратилось в онемение, распространявшееся по всему телу – Дагни почувствовала, как стиснуло горло, – она не замечала ничего, кроме этой немой конвульсии, мешавшей ей дышать. Однако то, что ощущала она сейчас, значило только одно: «Да, Хэнк, да… потому что это тоже часть нашей битвы, хотя я и не могу сказать, почему так получается… ведь в этом наше бытие, противящееся их прозябанию… наши великие способности, за которые они мучат нас, наша способность быть счастливыми… А теперь, пусть это будет, без слов и вопросов, потому что мы оба хотим этого…»
Все свершилось подобно взрыву ненависти, подобно удару кнута, ожегшему ее тело: она ощутила на себе его руки, припала к нему животом, грудь ее прижалась к его груди, его губы впились в ее.
Рука Дагни скользнула с плеча Риардена ему на спину, потом к ногам, повествуя о невысказанном желании каждой встречи с ним. Оторвавшись от его губ, Дагни беззвучно и победоносно смеялась, как бы заявляя: «Хэнк Риарден – строгий и неприступный Хэнк Риарден из подобного монашеской обители кабинета, человек деловых переговоров, жестких сделок – помнишь ли ты о них сейчас? А я помню и радуюсь тому, что довела тебя до этого…»
Он не улыбался, лицо его было лицом врага; подняв ее голову за подбородок, Риарден снова припал к ее губам, словно стремясь нанести рану.
Дагни почувствовала, как он дрожит, и подумала, что именно такой крик хотела бы сорвать с его губ – капитуляцию сквозь муки сопротивления. И все же она понимала, что победа принадлежит ему, что смехом своим она выражает только восхищение им, что имя ее сопротивлению – покорность, что всеми своими силами она лишь старается сделать его победу более впечатляющей. Он прижимал ее к себе, давая понять, что сейчас она не более чем инструмент для удовлетворения его желания, что его победа означает ее желание покориться. Чем бы ни являлась я, думала она, сколь ни гордилась бы своей отвагой, работой, интеллектом и способностями – все это я приношу тебе ради удовольствия твоего тела, я хочу послужить тебе этим, а ты хочешь удостоить меня высочайшей награды, которую можешь дать мне.
На галерее в двух комнатах был включен свет. Взяв Дагни за запястье, Риарден подтолкнул ее к своей комнате, жестом давая понять, что не нуждается ни в ее согласии, ни в ее протесте. He отводя глаз от ее лица, он запер дверь. Стоя, выдержав его взгляд, она протянула руку к лампе на столике и выключила свет. Подойдя к ней, Риарден вновь включил лампу небрежным, скупым движением руки.
Она впервые заметила на лице его улыбку – неторопливую, насмешливую, чувственную, словно подчеркивающую цель такого поступка.
Уложив Дагни на постель, он принялся срывать с нее одежду. Припав лицом к его телу, она прикоснулась губами к его шее, к плечу. Она понимала, что любое проявление ее желания будeт воспринято им как удар, что в душе его собирается немыслимый сейчас гнев – никакая ласка не удовлетворит его стремления насытиться проявлениями ее желания.
Поглядев на ее обнаженное тело, Риарден склонился над ней, и Дагни услышала его голос, в котором звучал триумф, но не вопрос:
– Ты хочешь этого?
Ответ ее скорее напоминал вздох, чем слово – это было произнесенное с закрытыми глазами «Да».
Она понимала, что мнет ткань его рубашки, знала, что губы, прикасающиеся к ее губам, принадлежат ему, но во всем остальном не было раздела между ее и его существом, как не было в этот миг разделения между душой и плотью. Все прожитые годы они шаг за шагом следовали по избранному пути. Их любовь к жизни выросла из осознания того, что ничего в ней не дается даром, что человек сам должен понять, в чем заключается его желание, и обязан сам добиваться его исполнения. Это были годы, отданные металлу, рельсам, двигателям, годы, когда они повиновались единственной мысли: ради собственного удовольствия следует переделать землю, ведь только человеческий дух придает смысл неодушевленной материи, заставляя ее служить намеченной цели. Путь этот привел их к мгновению, когда, отзываясь на высочайшее, возвышеннейшее мгновениe жизни, покоряясь восхищению, которого нельзя было выразить никаким другим образом, дух человека заставляет тело стать наслаждением, преобразуя его в доказательство, в поощрение, в награду, в столь могучую радость, что делает излишними все прочие радости бытия. И он услышал, как дыхание ее превратилось в стон, а она ощутила содрогание его тела.
Она посмотрела на подобные браслетам сияющие кольца, от плеч до запястья проступившие на ее руке. Свет пробивался сквозь жалюзи на окне в незнакомой ей комнате. Над локтем красовался синяк, покрытый темными бусинками засохшей крови. Рука лежала на прикрывавшем тело одеяле. Она чувствовала свои ноги и бедра, но все остальное тело охватила необъяснимая легкость, оно словно бы покоилось в воздухе, на некоем сотканном из солнечных лучей ложе.
Повернувшись к Риардену, она подумала: от его былой сдержанности, от хрупкой, как стекло, официальности, от гордой готовности отказаться от любого чувства не осталось и следа. Этот новый Хэнк Риарден лежал возле нее в постели после бури, для которой у них обоих не было названия, не было слов, не было выражения, но она жила в их глазах, обращенных друг к другу, и они хотели дать ей имя, значение, поделиться ею друг с другом.
Риарден видел перед собой будто озаренное внутренним светом лицо юной девушки, на губах которой цвела улыбка; локон волос по щеке ниспадал на обнаженное плечо, глаза смотрели с таким выражением, словно она была готова принять любые его слова, примириться со всем, что ему заблагорассудится сделать.
Протянув руку, он отвел прядь с ее щеки, осторожно, как самый хрупкий предмет. Задержав волосы в пальцах, Риарден посмотрел в глаза Дагни, а потом вдруг поднес прядь к губам. В том, как он целовал ее волосы, сияла нежность, но в движении пальцев дрожало отчаяние.
Он откинулся назад на подушку и замер, закрыв глаза. Лицо его казалось юным и мирным. Увидев его на мгновение спокойным, Дагни вдруг постигла всю степень несчастий, обрушившихся на Риардена; теперь все прошло, решила она, закончилось.
Он поднялся, более не глядя на нее. Лицо его снова стало пустым и замкнутым.
Подобрав с пола одежду, он начал одеваться, стоя посреди комнаты, повернувшись к ней спиной. Он вел себя не так, словно ее не было рядом, но как если бы ему было безразлично, что она тоже здесь. Точными, привычными к экономии времени движениями он застегивал рубашку, затягивал ремень на брюках.
Откинувшись на подушку, она наблюдала за ним, любуясь ловкостью его рук. Дагни нравились серые брюки и рубашка – он казался ей опытным механиком «Линии Джона Голта», оказавшимся, как узник, в плену, за решеткой из солнечного света и теней. Только решетка обернулась трещинами в стене, проломленной веткой «Линии Джона Голта», заранее оповещавшими их о том, что ждет там, за стеной, за окнами этого дома. Она уже предвкушала поездку обратно, по новым рельсам, с первым же поездом от «Узла Уайэтта» до самого своего кабинета в офисе «Таггерт», ко всему, чего теперь была способна добиться… Впрочем, с этим можно и подождать; ей пока не хотелось ни о чем думать. Дагни вспоминала первое прикосновение его губ – она могла позволить себе насладиться воспоминанием, продлить мгновение, ведь все прочее теперь ничего не значило. Она вызывающе улыбнулась полоскам неба, проглядывавшим сквозь жалюзи.
– Я хочу, чтобы ты знала, – Риарден остановился у постели, глядя на нее сверху вниз. Он произнес это ровным, четким, бесстрастным голосом. Она покорно посмотрела на него. Риарден продолжил:
– Я презираю тебя. Но это презрение – пустяк по сравнению с тем, что я чувствую по отношению к себе. Я не люблю тебя. И никогда не любил. Но я хотел тебя с первого мгновения, с первой встречи. Я хотел тебя, как шлюху, с той же самой целью и по той же причине. Два года потратил я, проклиная себя, считая, что ты выше греха. Но это не так. Ты – столь же низменное животное, как и я сам. Я должен был бы возненавидеть тебя за такое открытие. Но не могу. Вчера я убил бы всякого, кто сказал бы мне, что ты способна делать то, что я заставлял тебя делать. Сегодня я отдал бы жизнь за то, чтобы ничего не изменилось, чтобы ты осталась такой же сукой, как ты есть. Все величие, которое я видел в тебе… я не променяю его на непристойность твоего дара получать животное наслаждение. Только что мы с тобой были великими, гордились своей силой, не так ли? И вот что стало с нами, вот что осталось от нас… и я не хочу обманываться в этом.
Он говорил неторопливо, словно бы хлестал себя словами. В голосе не было эмоций, в нем слышалось лишь усилие обреченности; интонация его выражала не стремление выговориться, а была полна мучительного – до пытки – чувства долга.
– Я ставил себе в заслугу то, что никогда и ни в ком не нуждался. Теперь я нуждаюсь в тебе. Я гордился тем, что всегда поступал согласно своим убеждениям. И сдался перед желанием, которое презирал. Это желание низвело мой ум, мою волю, мое существо, мою жизненную силу к презренной зависимости от тебя – не от Дагни Таггерт, которой я восхищался, но от твоей плоти, твоих ладоней, твоего рта и нескольких секунд сокращения мышц твоего тела. Я никогда не нарушал данного слова. Я никогда не нарушал принесенной мною клятвы. Я никогда не совершал поступков, которые следует скрывать. Теперь мне придется лгать, действовать украдкой, прятаться. Желая чего-то, я провозглашал свое желание во всеуслышанье и добивался своей цели на глазах у всех. И теперь мое единственное желание выражается словами, которые мне даже противно произносить. Но это мое единственное желание. Я хочу обладать тобой, и ради этого откажусь от всего, что мне принадлежит: от завода, от своего металла, от достижений всей своей жизни. Я хочу обладать тобой ценой, которая мне дороже собственной жизни: ценой уважения к себе – и хочу, чтобы ты знала это. Я не хочу никаких претензий, никаких сомнений, никаких иллюзий относительно природы нашего поступка. Я не хочу обманывать себя любовью, оценками, верностью или уважением. Я хочу, чтобы на нас не осталось и клочка чести, за которым можно было бы спрятаться. Я никогда не просил о милости к себе. Я сделал то, что я сделал, это мой выбор. Я принимаю на себя все последствия и всю ответственность. Это разврат – я принимаю его таковым, и нет такой высшей добродетели, от которой я не отказался бы ради него. А теперь, если хочешь дать мне пощечину, действуй. Мне бы этого даже хотелось.
Дагни слушала его, сев в постели, прижав к горлу край одеяла. Сперва и Риарден видел это, глаза ее потемнели от неверия и гнева. А потом ему внезапно показалось, что она стала слушать его более внимательно и видеть нечто большее, чем просто выражение его лица, хотя глаза ее неотступно следили за ним. Казалось, что она внимает некоему откровению, прежде от нее скрытому. И Риарден вдруг почувствовал, что его словно осеняет становящийся все ярче и ярче луч света; отражение его он уже видел на ее лице, с которого стиралось неверие, сменяясь удивлением, а потом странной ясностью, какой-то тихой и искрящейся.
Когда он умолк, Дагни залилась смехом.
Риарден был поражен, не услышав в нем гнева. Дагни смеялась весело, заливисто, радостно, свободно и вольно, как смеются, не ища решение проблемы, а поняв, что ее вовсе не существует.
Дагни решительно, даже немного картинно сбросила с себя одеяло.
Она встала, увидела на полу свою одежду и отшвырнула ее ногой.
Встав обнаженной перед Риарденом, она сказала:
– Я хочу тебя, Хэнк. И во мне куда больше животного, чем ты думаешь. Я хотела тебя с самого первого мгновения нашего знакомства и стыжусь только того, что не поняла этого сразу. Не знаю почему, но уже два года моей жизни самые радостные мгновения я испытывала в твоем кабинете, когда могла видеть тебя. Я не берусь судить о природе того, что ощущала в твоем присутствии и почему. Теперь я просто понимаю это. И не хочу ничего другого, Хэнк. Я хочу, чтобы ты делил со мной постель, все остальное – твое и только твое. Тебе ничего не придется изображать – не надо думать обо мне, не надо заботиться, я не собираюсь посягать на твой разум, на твою волю, на твою сущность или на твою душу, пока ты ко мне будешь приходить за удовлетворением самого низменного из твоих желаний. Я всего лишь животное, которое не ищет ничего другого, кроме столь презираемого тобой удовольствия, но я хочу получать его от тебя. Ты готов отдать за него любую высшую добродетель, а я… у меня их нет, и потому мне нечего отдавать. Я не ищу их, зачем они мне? Я настолько низменна по природе своей, что готова отдать наивысшую добродетель этого мира, лишь бы увидеть тебя в кабине локомотива. Но, увидев тебя, я не останусь безразличной. Не надо бояться того, что ты вдруг стал от меня зависеть. Это я теперь буду зависеть от тебя и твоих прихотей. Ты сможешь иметь меня, когда пожелаешь, в любом месте, по любому твоему капризу. Ты назвал этот мой дар непристойным? Но именно он позволяет тебе привязать меня к себе надежнее, чем любую твою недвижимость. Ты можешь располагать мной в любом качестве, и я не боюсь признать это, мне нечего защищать от тебя и нечего оберегать. Ты считаешь, что наши отношения могут представить угрозу твоим достижениям, но здесь ты ошибаешься. Я буду сидеть за своим столом и работать, a когда жизнь вдруг станет невыносимой, буду мечтать о той награде, которую получу, оказавшись в твоей постели. Ты назвал это распутством? Я много порочнее тебя: ты видишь в этом свою вину, a я горжусь нашей связью. Я ставлю ее выше всего, что сделала, выше построенной мной дороги. Если меня попросят назвать высшее достижение в моей жизни, я отвечу: «Я спала с Хэнком Риарденом». Потому что заслужила это.
Когда он бросил ее на постель, тела их встретились, как два столкнувшихся звука: полный мучения стон Риардена и смех Дагни.
Невидимый дождь поливал темную улицу, струи его искрящейся бахромой стекали с колпака фонаря на углу улицы. Покопавшись в карманах, Джеймс Таггерт обнаружил, что потерял носовой платок.
Он негромко, но весьма раздраженно выругался, словно дождь, потеря платка и промокшая голова были результатом чьих-то происков.
Мостовую покрывал слой грязи; липкая гадость чавкала под каблуками, а холод усиленно старался забраться ему за воротник. Джеймсу Таггерту не хотелось куда-то идти, но не хотелось и останавливаться. Впрочем, идти ему было некуда.
Покинув кабинет после собрания правления, он вдруг понял, что больше у него нет никаких дел, впереди долгий, тягостный вечер, и никто не поможет ему скоротать его. Передовицы газет провозглашали триумф «Линии Джона Голта», об этом весь вчерашний вечер вопило радио. Заголовки растянули название «Таггерт Трансконтинентал» на целый разворот, и он с улыбкой принимал поздравления. Он улыбался, сидя во главе длинного стола на заседании правления, пока директора рассказывали о головокружительном взлете акций компании «Таггерт» на бирже и осторожно упрашивали показать письменное соглашение между ним и его сестрой – просто так, на всякий случай, – a потом говорили, что документ вполне законен и является весьма убедительным доказательством того, что теперь Дагни придется немедленно покинуть «Таггерт Трансконтинентал»; затем они обсуждали перспективы, сулящие блестящее будущее, и признавали, что компания в неоплатном долгу перед Джеймсом Таггертом.
Все совещание Джеймс просидел, мечтая лишь о том, чтобы оно поскорее закончилось, и он мог бы пойти домой. Только оказавшись на улице, он понял, что именно домой-то его и не тянет. Одиночество пугало его, однако идти было просто некуда.
Джим не хотел никого видеть. Он внимательно следил за глазами членов правления, повествовавших о его величии: лукавыми, маслеными глазами, в которых легко читалось презрение к нему и, что самое страшное, – к самим себе.
Он брел, повесив голову, и иглы дождя то и дело кололи ему шею. Всякий раз, проходя мимо газетного киоска, он отворачивался. Газеты настойчиво трубили о триумфе «Линии Джона Голта» и упорно повторяли имя, которое он не желал слышать: Рагнар Даннескьолд. Направлявшийся в Народную Республику Норвегия корабль с экстренным грузом инструментов прошлой ночью был захвачен Даннескьолдом. Сообщение это, непонятно почему, воспринималось Джеймсом как личное оскорбление. И в чувстве этом крылось нечто общее с тем, что он испытывал к «Линии Джона Голта».
Все это потому, что я простужен, думал он; ему не было бы так худо, если бы не эта чертова простуда; нечего и думать быть на высоте, когда ты болен (он-то тут причем?). «И чего они сегодня ждали от него, чтобы он сплясал им и спел?» – гневно бросил он в лицо воображаемым хулителям своего нынешнего невнятного состояния. Вновь потянувшись за отсутствующим платком, Джеймс ругнулся и решил купить где-нибудь бумажные салфетки.
На противоположной стороне некогда оживленной площади он увидел освещенные окна грошовой лавчонки, все еще открытой в этот поздний час. Вот и еще один кандидат на скорый вылет из дела, подумал Джеймс, пересекая площадь; мысль эта принесла ему удовлетворение.
Внутри магазинчика горели все огни, несколько усталых продавщиц дежурили за безлюдными прилавками, патефон скрипел ради засевшего в углу одинокого апатичного покупателя. Музыка приглушила раздражение в голосе Таггерта: он попросил принести бумажные салфетки таким тоном, словно продавщица-то и была виновна в его простуде. Девушка потянулась к находившемуся позади нее прилавку, но тут же обернулась и бросила быстрый взгляд на его лицо. Взяв было, упаковку, она остановилась и принялась уже с откровенным любопытством разглядывать покупателя.
– A вы, случайно, не Джеймс Таггерт? – спросила она.
– Да! – рявкнул он. – А вам-то что?
– Ой! – охнула она, как дитя при виде фейерверка, и поглядела на Таггерта так, как, по его мнению, можно смотреть только на кинозвезд.
– Сегодня утром я видела ваш портрет в газете, мистер Таггерт, – быстро залопотала она, слабый румянец мелькнул на лице и погас. – Там было сказано, какое это великое достижение и что именно вы сделали всё, только не захотели, чтобы про вас стало известно.
– Ну… да, – проговорил Таггерт. Он уже улыбался.
– А вы совсем такой же, как на снимке, – проговорила она с глупым удивлением, a потом добавила: – Надо же, подумать только… вы вошли сюда, собственной персоной!..
– Разве это так уж невероятно? – осведомился он, вдруг почувствовав себя несколько неловко.
– Ну, я хотела сказать, что все говорят об этом, вся страна, и вы это сделали – и вот вы здесь! Мне еще ни разу не приходилось встречать такого человека. И я никогда не оказывалась рядом с чем-то важным, ну, то есть так, как будто сама попала в газетные новости.
Джеймсу еще не доводилось чувствовать, чтобы его присутствие буквально озаряло место, где он появился: усталость разом оставила девушку, как если бы магазинчик вдруг превратился в сцену свершения чудес и высокой драмы.
– Мистер Таггерт, а это правда – то, что о вас написали в газетах?
– И что же они там написали?
– О вашем секрете.
– Каком секрете?
– Ну, там говорили, что когда все протестовали против вашего моста, не знали, выстоит он или нет, вы не стали спорить с ними, просто продолжили строительство, потому что не сомневались в том, что он выстоит, хотя никто-никто этого не думал. Так что линия была проектом Таггертов, и вы были ее тайным вдохновителем, но хранили свой секрет, потому что вам было безразлично, кого будут за это хвалить.
Джеймс уже видел копию пресс-релиза своего отдела по связям с общественностью.
– Да, – промолвил он, – в самом деле.
Девушка смотрела на него так, что он и сам чуть не поверил в свои слова.
– Какой удивительный поступок, мистер Таггерт.
– А вы всегда помните то, что читаете в газетах… так подробно, в таких деталях?
– А что, да, наверно так… все интересное. Важное. Мне нравится читать об этом. Со мной-то ничего значительного не происходит.
Она сказала это бодро, даже весело, без жалости к себе. В голосе и движениях ее сквозила бесцеремонность юности. Голова ее была вся в каштановых кудряшках, на курносом носу, между широко расставленных глаз, цвело несколько веснушек. Таггерт подумал, что такое лицо вполне можно назвать привлекательным, если только заметишь его, однако причин замечать его не усматривалось. Казалось бы, вполне заурядное девичье личико, если не считать бойкого, полного интереса взгляда, способного обнаружить нечто волнующее и неожиданное буквально за каждым углом.
– Мистер Таггерт, а как это – чувствовать себя великим человеком?
– А как это – чувствовать себя юной девицей?
Она рассмеялась.
– По-моему, чудесно.
– Ну, тогда вам живется лучше, чем мне.
– Ну как можно говорить такие…
– Думаю, вам даже повезло в том, что не приходится соприкасаться с важными событиями, о которых пишут в газетах. Кстати, что вы называете важным событием?
– Ну… важное.
– А что бывает важным?
– А это уже вы должны объяснить мне, мистер Таггерт.
– Ничего важного на свете не существует.
Девушка недоверчиво посмотрела на него:
– И это именно вы говорите такие слова в такой вечер!
– У меня вовсе не празднично на душе, если вам хочется это знать. Никогда в жизни у меня не было более скверного настроения.
К огромному удивлению Таггерта, девушка взглянула на него с такой озабоченностью, какой он еще не встречал.
– Вы утомлены, мистер Таггерт, – искренним тоном проговорила она. – Пошлите их всех к черту.
– Кого?
– Тех, кто заставляет вас унывать. Это несправедливо.
– Что несправедливо?
– Что вам приходится чувствовать себя таким вот образом. Вы пережили нелегкие времена, но победа осталась за вами, и вы можете сегодня наслаждаться ею. Вы заслужили это.
– И как, по-вашему, я должен это делать?
– Ох, этого я не знаю. Но, по-моему, у вас сегодня должен быть праздник, прием, чтобы к вам заявились всякие знаменитости с шампанским, чтобы вам подносили всякие вещи… ну, вроде ключей от города – настоящая шикарная вечеринка, – а не так вот, когда вы, один, бродите по городу и покупаете всякие дурацкие бумажные носовые платки!
– Кстати, дайте мне их, пока вы еще помните, – проговорил Таггерт, подавая ей монету. – A что касается шикарной вечеринки… вам не приходило в голову, что сегодня я могу не хотеть никого видеть?
Искренне задумавшись, девушка сказала:
– Действительно. Я не подумала об этом. Но теперь я понимаю, почему так получилось.
– Почему же? – На этот вопрос у него самого ответа не было.
– Потому что все вокруг хуже вас, мистер Таггерт, – ответила она совсем просто, не пытаясь польстить, просто констатируя факт.
– Вы действительно так думаете?
– Я не слишком люблю людей, мистер Таггерт. По большей части.
– И я тоже. Я не люблю их совсем.
– Я думаю, что такому человеку, как вы, не может быть известно, насколько подлыми они могут быть, как они пытаются растоптать тебя или проехаться на твоей спине, если ты им это позволишь. Я думала, что большие люди всегда могут избавиться от них, а не терпеть все время блошиные укусы, но, может быть, это не так.
– А что вы имеете в виду под «блошиными укусами»?
– Ну, я просто всегда говорю себе, когда мне приходится туго: тебе надо пробиться туда, где не придется терпеть разные там булавочные уколы и гадости, – но, наверно, так обстоит повсюду, только вот блохи крупнее.
– Куда крупнее.
Девушка умолкла, о чем-то задумавшись.
– Забавно, – проговорила она в ответ на какую-то свою мысль.
– Что забавно?
– Когда-то я читала книжку, где было сказано, что большие люди всегда несчастны, и чем они больше, тем несчастнее. Мне это показалось непонятным. Но, наверно, так оно и есть.
– Сказано много точнее, чем вы думаете.
Девушка отвернулась, на лице ее проступило волнение.
– Но почему вас так волнуют великие люди? – спросил Джеймс. – Или вы просто привыкли почитать героев?
Девушка повернулась к Таггерту, и он заметил на ее все еще серьезном лице отсвет улыбки – настолько красноречивого, обращенного лично к нему взгляда ему еще не приходилось видеть, но ответила она тихим, почти обреченным тоном: