Филарет призадумался. Откуда ему известны такие подробности?.. Покосился на Отрепьева – и перехватил его усмешливый взгляд.
– Боже, Господи! – проронил, холодея. – Неужели?..
– А как ты думал? – сделал простодушное лицо гость. – Неужели ж я стану ждать, пока Шубник до той старинной истории докопается и с подлинных Отрепьевых пыль стряхнет? Или еще кто начнет про меня басни плести? Знаю, как легко сие делается: сам под именем Варлаама Яцкого такие словесные бусы нанизывал, что до сих пор вспомнить приятно. Не-ет, я предпочитаю опережать события. А для этого мне нужны только такие люди, кто во мне узнает меня истинного – царевича Димитрия, а не какого-то там сына дворянского безродного! Вот такие, как ты.
Несмотря на страх, Филарет не смог сдержать возмущения:
– Да в уме ли ты? Каков мне прок?..
И осекся. Но Гришка уже кривил рот в своей щербатой ухмылке:
– Люблю за прямоту, люблю! Какой прок, говоришь? Правильный вопрос! При Василии Ивановиче тебе так и прозябать в Ростовской митрополии до скончания веков, а вот при мне… патриархом всей России станешь, вторым после меня человеком. Коли детей мне Бог не даст, сына твоего наследником престола назову!
– Ты уж о детях мечтаешь? – хмыкнул Филарет. – И с кем заделать их намерился? С внучкой моего Матвеича, с этой, как ее там… с Манюней? Или женат на другой?
– Эва сказал, с Манюней! – пренебрежительно отмахнулся Гришка. – Хотя она, конечно, баба добрая и за меня в огонь и воду, да только какая с Манюни царица? Нет, она свое место знает. К тому ж разве тебе не ведомо, что царь Димитрий уже женат? На Марине Юрьевне женат и повенчан с ней по нашему православному обряду? И другой жены мне не надобно.
– Погоди, – всерьез озадачился Филарет. – Ты что же, и впрямь задумал на его место заступить? А я-то решил, ты все сызнова начать собираешься.
– Была такая дума, – признался Отрепьев. – Да хлопотное это дело. Все снова-здорово заводить, опять углицкую байку ворошить, опять инокиню Марфу к ответу призывать… А тут из Путивля уже весть прошла – жив-де я. Слышал небось?
Филарет испытующе поглядел на пугающего гостя. Да, он слышал от верных, совершенно надежных людей: князь-де Григорий Шаховской и Мишка Молчанов, друг и приятель царя Димитрия, вовсю распускают слухи, будто он жив, и находятся люди как в Польше, так и в России, которые им не только верят, но и готовы подтвердить измышление нового царя. Вот только еще неведомо, кого назовут именем Димитрия. Будет ли это Богданко, секретарь первого Димитрия для переписки на русском языке (польские дела царя вел Ян Бучинский)? Богданко после переворота бежал якобы в Могилев, там и отсиживается ныне в доме какого-то протопопа, между делом сожительствуя с протопопицей. Болтали также, что царем Димитрием назвался попович из Северской области Матюша Веревкин, или какой-то Алешка Рукин из Москвы (попович тож), или сын князя Андрея Курбского, великого политического противника Ивана Грозного. Упоминали какого-то учителя из маленького городка Сокола; чеха из Праги, служившего среди драбантов первого Димитрия; какого-то сына боярского из Стародуба, ну а также некоего еврея.
Конечно, рассуждал Филарет, «родиться» второй Димитрий мог бы и в Польше. Друзья и родичи воеводы сендомирского, который вместе с дочерью, развенчанной царицею Мариной, ждет сейчас решения своей участи в Москве, вполне способны отыскать какого-нибудь хитрого, продувного плута, который может бойко читать и говорить по-русски. Он может вызубрить с чужих слов все приключения, случившиеся с его предшественником в Польше и России, и… отдаться на волю своей судьбы и польских отрядов, которые, говорили, уже собирал некий полковник Меховецкий!
Вопрос удачи и Меховецкого, и Мнишков, и «озорника» Шаховского, и всех тех, кто в Москве осторожно шепчется о возможном воскресении Димитрия (нет, ну в самом деле, спасся же он единожды в Угличе – отчего бы не спастись вновь в Москве?), лишь в одном: насколько точно будет соответствовать новый самозванец своему образу. Насколько окажется правдоподобен, достоверен, похож… нет, даже не на прежнего Димитрия, сколько на царя вообще. Димитрий первый так легко вызывал к себе доверие именно потому, что был истинным сыном Грозного. Ему не надо было притворяться наследником трона – он был им!
Второму Димитрию в этом смысле придется гораздо сложнее. Тут мало просто сказать: «аз». Надо произнести также «буки», «веди», «глаголь», «добро»… дойти и до фиты.
А ведь очень просто можно дойти только до глаголя… на нем и повиснуть! [15]
Филарет оценивающе посмотрел на своего собеседника. По речи слышно, что человек сей не чужд грамоте, более того, знает и латынь. Держится с сознанием собственной правоты – ну еще бы, ведь четверть века прожил в полной уверенности, что час его еще пробьет!
Вот в этом и сила нежданного гостя. Димитрий первый был наследным государем, Димитрий второй уверен , что является им. Разница существенная… а так ли это? Говорят же, вера-де горами двигает.
И тут Филарет обнаружил, что уже с меньшей ненавистью смотрит на пугающего своего посетителя. Он, конечно, негодяй, однако… Федору Никитичу Романову приходилось читать труды древнеримского медика Галена, и он запомнил: одно и то же вещество может быть и целебным, и смертоносным – все дело лишь в том, как его применить. Может статься, Юшка Отрепьев сейчас – змея, уже выпустившая свой яд. Она способна укусить – довольно-таки болезненно, она может здорово напугать, однако она уже не смертельна. Но знает об этом только Филарет… Для Шуйского и его присных возникновение сего человека – внешне похожего на Димитрия, знающего его жизнь как свою, а главное – убежденного в своей стезе, в своей судьбе, – смертельно, жутко, кошмарно, это мука адова при жизни!
Все, чего не хватает Отрепьеву, чтобы ринуться в бой против Шубника, – это подпоры в виде денег, войск и верных людей, которые ничтоже сумняшеся начнут титуловать его государем и отвешивать ему поклоны. Да велика беда, шея не былинка, не перело-мится…
Стало быть, так. С одной стороны, Димитрию нужно то, что есть у Шаховского, Меховецкого, у самого Филарета: силы, средства, весомость имени. Им всем, в свою очередь, нужен человек, способный сковырнуть Шубника, предварительно крепко попортив ему кровушку.
Так почему бы не соединить усилия?!
– Крещается раб Божий Николай! – провозвестил батюшка, окуная младенца в купель и тотчас вынимая.
Капли звучно падали с голенького тельца в воду. Мальчонка хватал ротишком воздух, таращился по сторонам бессмысленно-испуганными глазенками, но не орал, ничего, вытерпел обряд. Не заплакал даже, когда крестная мать, Матрена Ильинична, не очень ловко с отвычки (минуло уж двадцать с лишком годков, как нянчила она своих дочек, а внуков Господь покуда не дал) приняла младенца на руки. Правда, сморщился досадливо, выпятил губы, но стоило Ефросинье, высунувшись из-за плеча кумы, тихонько шепнуть:
– Тише, миленок, тише, негоже в Божьем доме шуметь, – как малый тотчас растянул губешки в беззубую улыбку и начал водить своими черными глазками, выискивая Ефросинью. Нашел, улыбнулся еще шире, но тотчас закрыл глаза. Улыбка медленно сползла с его щекастого личика, губки сложились смешным кувшинчиком – малыш уснул.
– Ах ты, мамкин сын! – умилилась Матрена Ильинична. – Ангел Божий! Хорошее имя для него выбрали. По нраву мне, когда имена в честь угодников даются, а не в честь мучеников. Волоки потом всю жизнь на себе все его мучения!
– Воля мужнина была, – тихо ответила Ефросинья, перенимая младенца. – Что отписал мне, то я и исполнила.
– Ну да, ну да, Никита ведь у нас по батюшке Николаевич, да и нынче у нас Никола-холодный, февральский. Ненароком совпало, или нарочно подгадали?
– Нарочно. Никита писал, чтобы в деревне дитя не крестили, велел в Москву как раз на Николу воротиться, чтоб по отцу своему наименовать. Мы и поспешили с младенчиком, – обстоятельно отвечала Ефросинья, то вскидывая глаза на разморенную духотой куму (во храме, по зимнему времени, было необычайно жарко натоплено), то опуская взгляд к лицу спящего ребенка. – Думали, войско к сей поре воротится, ан нет – пришлось без Никиты сына крестить. И то, сколько же можно нехристем годовать, чай, скоро месяц минует, а все Богдашка да Богдашка [16]!
– Верно, верно, пора, куда долее годить, нехристей-то Господь куда как охотно прибирает, – закивала кума. – А пропой когда ладить намерена?
– Ну это уж когда муж воротится, – отвела взор Ефросинья. – Без мужика попойку в доме устраивать негоже. Вот опростаем с вами по малой чарочке – и довольно.
Матрена Ильинична добродушно кивнула в сторону кума:
– А старому нальешь ли? Небось он уже с утра столько принял, что вот-вот упадет.
Правда была ее – и нынче с утра, и все дни, предшествующие крестинам, Ефросинья не жалела для старика водки, вина, браги, пива, благо во хмелю он не буйствовал, а напротив – с каждым глотком становился все тише, все молчаливей.
Звали его Кузьма, и это был Никитин дед, да не родной, а двоюродный. У него в Тушине прожила Ефросинья все лето, в его избе родился Николушка. Дед Кузьма был глух как пень, подслеповат и малость придурковат. Добиться от него хоть каких-то рассказок, как жилось им в Тушине, оказалось не по силам даже неутомимой говорунье Матрене Ильиничне.
Оно конечно, разумнее было позвать в кумы какую-нибудь соседку, теперь бабы небось все на Ефросинью разобиделись, однако у Матрены Ильиничны имелось одно неоценимое качество: она уже завтра покидала Москву. Это была старинная подруга Ефросиньиной матери, жена тверского гостя, который на несколько дней приехал в Москву да и прихватил супругу с собой. Муж был целыми днями занят, Матрена побегала по родне да и, соскучившись, решила наудачу заглянуть в Стрелецкую слободу, разыскать Ефросинью, дочку своей покойной подруги Глашеньки. Встреча вышла радостная, Матрена Ильинична была безмерно польщена тем, что сделается крестной матерью Ефросиньина первенца, и без конца молола языком, выражая свой восторг. Поудивлявшись тому, как жизнь сводит и разводит людей, Матрена Ильинична перепорхнула к единственному предмету, который ее интересовал: к собственной жизни. Она сама, ее муж, ее дочери, удачно пристроенные за добрых, работящих, удачливых людей, но еще не подарившие старикам внуков, даром что были замужем одна год, другая два, а старшая – три года…
– Но ведь ты, Ефросиньюшка, в замужестве четыре с лишком года жила, а все не рожала никак? – без конца спрашивала Матрена Ильинична, снова и снова черпая надежду в ответах Ефросиньи:
– Не рожала, верно, а потом смилостивился Господь, даровал мне дитятю.
– Молилась ты небось денно и нощно? – не унималась гостья, и Ефросинья терпеливо кивала:
– А как же без молитвы? Без нее никак и никуда. Молитесь и вы с дочками – все по-вашему и сбудется.
Наконец они вышли из церкви и, поблуждав по кривым улочкам Стрелецкой слободы, оказались у дома Воронихиных. Окошко мерцало ярким огоньком, и Матрена Ильинична показала на него хозяйке:
– Кто-то дома. Может, Никита приехал?
– Да нет, небось Стешка оправилась да за прялку села, время коротать.
Матрена Ильинична поджала губы… Сказать правду, эта белобрысая девка оказалась единственной ложкой дегтя, которая подпортила медовую, сладкую встречу с Ефросиньюшкой. По словам хозяйки, это была польская рабыня, подаренная стрельцу Воронихину за его самоотверженное участие в побиении шляхтичей. Однако для рабыни девка оказалась слишком угрюма и неочестлива. На все расспросы Матрены Ильиничны Стешка больше отмалчивалась, отделываясь лишь двумя-тремя словечками:
– Не могу по-русски говорить.
Или:
– Не понимаю, сударыня.
Матрене Ильиничне очень хотелось отвесить строптивице пару оплеух, но, первое, не суйся со своим уставом в чужой монастырь, а второе, ее обезоруживало слово «сударыня». Вдобавок Стешка отчего-то хворала, и по большей части Ефросинья управлялась с хозяйством сама.
– Больно уж ты жалостлива, мать моя, – ворчала Матрена Ильинична. – Ведь недавно после родин, тебе лежать бы да лежать, а чугуны на стол пускай эта ленивица ворочает да пироги печет.
– Ничего, что мне сделается, – отмахивалась Ефросинья, хлопоча. – Бабу, сама знаешь, тетенька, в ступе не утолчешь!
Вот и сейчас, придя из храма и положив мальца в зыбку, она сразу принялась накрывать на стол. Стешка сиднем сидела у прялки, а когда Матрена Ильинична попыталась ее турнуть, Ефросинья глянула умоляюще:
– Оставь хворую, тетенька, я сама все слажу.
Оно конечно, выглядела Стешка – краше в гроб кладут, тощая, еще тощее худущей Ефросиньи, вот только на диво полногрудая. Да что проку! Глаза окружены темными тенями, нос заострился… Хворая, как есть хворая! Однако Господь терпел и нам велел, оттого Матрена Ильинична на доброе слово для рабыни не расщедрилась, только и пробормотала, укоризненно поглядев на Ефросинью:
– Больно жалостливая ты, девонька моя. С таким сердцем недолго проживешь. Эх, беда, муженек твой в походе, а то, гляжу, все у вас не как у людей.
Правда что, странностей в жизни Воронихиных обнаружилось немало. Жалостливая к ленивой Стешке хозяйка – это еще ничего! Чего стоил полусумасшедший Никитин дедок, который напился до того, что лыка не вязал. Когда мирно сопевший Николушка пробудился и заорал, требуя, чтобы его покормили, дед Кузьма выхватил его из колыбели и, вместо того чтобы подать матери, сунул в руки Стешке, которая так и коротала вечер за прялкою!
Бедная девка до дрожи испугалась младенчика, Матрене Ильиничне даже померещилось, что она выронит дитя на пол, но подоспела Ефросинья, схватила сына на руки и сунула ему в рот тряпицу, подвязанную к глиняному сосудику с молоком. Матрена Ильинична уже знала, что молока у Ефросиньи нет, свернулось на третий день после родов, она кормила малого козьим да коровьим молочком, разводя водичкою. По всему судя, к животному молоку младенец еще не привык, тряпицу сосал неохотно, скоро выкинул ее изо рта и задремал, недовольно покряхтывая. Повалился спать на лавку и дедка Кузьма, вскоре ушла в боковушку Стешка, ну а Матрена Ильинична еще долго занимала хозяйку разговорами, пока не спохватилась, что время позднее, надо успеть воротиться до первой стражи, не то муж с ума сойдет от тревоги за пропавшую бабу.
Ефросинья пошла проводить гостью, но на окраине слободы Матрена встретилась с мужем, который уже отправился отыскивать загулявшую женку. Распростились, облобызались – да и расстались, пожелав друг дружке неисчислимых благ и крепкого здоровья.
Ефросинья опрометью кинулась домой. Конечно, Стрелецкая слобода – место строгое, в отличие от прочей Москвы, где по ночам не таясь пошаливают, в слободе можно себя чувствовать спокойно, как на собственном подворье, а все-таки она бежала со всех ног. Чувствовать бы облегчение, что Николушка, светик ненаглядный, окрещен, что свалила с плеч докучливую Матрену Ильиничну (дай ей Бог здоровья, вот кому голову задурить удалось запросто, ни с одной из соседок-стрельчих не удалось бы избежать пристальных расспросов!), что завтра чуть свет отправится восвояси в свое Тушино и дед Кузьма, и тогда они со Стешкой и младенчиком останутся наконец одни. Никита еще невесть когда из похода воротится, хотя, по слухам, Болотников уже сдался царскому войску. Ну что ж, хоть малое время, а пока им можно дышать спокойно.
А что будет потом? Неужто не смягчится, неужто не растает недоброе, холодное Никитино сердце при виде ангела Божия Николашеньки?
Ефросинья невольно разулыбалась, вспоминая черные, круто загнутые реснички, окружавшие яркие, черные глаза младенчика, легкий белесый пушок на его головушке. Счастливые слезы против воли навернулись на глаза, так, с просветленной улыбкою, она и вбежала в избу.
Стефка, сидевшая с ребенком на коленях, привскочила было, запахивая раскрытую пазуху, но тотчас успокоенно улыбнулась:
– А, то ты…
– Я, кто другой, – кивнула Ефросинья. – А что, проснулся младенчик наш?
– Проснулся и так заревел, я испугалась, не только деда Кузьму, но и всех соседей разбудит. Ну и вот, дала ему грудь, – ответила Стефка, и кабы слышала ее ответ Матрена Ильинична, то была бы немало изумлена: молодая женщина говорила по-русски вполне чисто, чужеземщиной от ее речи веяло едва-едва, словно легким ветерком.
– Ой, беда, я уж думала, тетенька Матрена никогда не уйдет, боялась, ночевать останется, и тогда поплачет наш малой с голодухи! – засмеялась Ефросинья. – Ишь ты, как чмокает, радость!
– Начмокался уж, – спокойно ответила Стефка, выпрастывая из сонного ротика набухший, покрытый молочными пленками сосок тугой, пышной груди. – Вон, гляди, засыпает… спит уже. Прими-ка его.
Ефросинья подлетела как на крыльях, бережно подхватила младенчика и жадно, ненасытно осыпала его взопревший лобик поцелуями.
– Дитятко… дитятко мое ненаглядное! Сыночек пресветлый! – бормотала она, задыхаясь от любви – такой любви, какой не ощущала никогда в жизни. Слезы снова подкатили к глазам, она всхлипнула – и тут же услышала ответный всхлип.
Подняла взгляд – Стефка сидела, согнувшись в три погибели, спрятав лицо в ладони, плечи ее тряслись.
Ефросинья осторожно опустила ребенка в зыбку, подошла к девушке и погладила ее по плечу. Стефка вскинула залитое слезами лицо. Черные глаза, черные ресницы были мокры. Горестно стиснутые губы разомкнулись:
– Ефросинья, сестра! Зачем я не умерла в родах? Зачем ты выхаживала меня? Как же мы теперь жить будем?!
Ефросинья со вздохом опустилась на пол, обняла Стефку, принялась поглаживать по плечам.
А что она еще могла сделать? Ответить-то было нечего!
Напрасно лгала инокиня Марфа! Ее отречению от Димитрия никто не поверил. И даже то, что писанные ею грамоты развозил по западным городам брат бывшей царицы, Михаил Нагой, не прибавило им убедительности. Однако Марфу и ее братьев не упрекали в отступничестве – их всех жалели.
– А что ж ей, государыне-матери, еще говорить, когда она в руках Шуйского? – пожимали плечами все, слышавшие, как Нагой надсаживается, снова и снова зачитывая грамоты сестры. – Поневоле сие писано! А про мощи – про мощи много чего болтают. Дескать, подмененные они. Мошенничество, и больше ничего. Шуйскому у нас веры нет, у него семь пятниц на неделе. Небось обучил его Бориска-царь лгать, вот он никак остановиться и не может. Сам же некогда клялся-божился, что подлинный у нас государь Димитрий. А теперь что бает? Нет уж, первое слово, по пословице, правда, второе – ложь! Стало быть, теперь он лжет, Шубник-то.
Шубник меж тем, сидя в Москве, не ведал ни единой спокойной минуты. Слухами о воскресении Димитрия переполнялась земля. Да слухи – это еще полбеды, они не стреляют и не разят копьями. Хуже другое: вся Северская земля уже начала вооружаться именем воскресшего государя! Поднялись Моравск, Новгород-Северский, Стародуб, Ливны, Кромы, Белгород, Оскол, Елец… Войско Ивана Михайловича Воротникова, полководца еще времен Грозного, было очень рассеяно силами Истомы Пашкова, князей Григория Шаховского и Андрея Телятевского. Да и сами москвичи не больно-то рвались в бой: ведь Шуйский, отправляя их в поход, уверял, что сражаться придется против тридцатитысячной силы крымских татар, подступивших к Ельцу. Обнаружив, что убивать придется своих, ратники приуныли. Пашков легко обратил в бегство рать Шуйского. Вслед бегущим неслись крики:
– Вы думали, блядины дети, со своим Шубником убить государя, крови его напиться? Возвращайтесь по домам да устройте сами себе поминки, хорошенько поешьте блинов да напейтесь водки! Вот царь Димитрий придет – проучит вас, кровопивцев!
В Москве то и дело появлялись подметные письма, уверявшие народ, что Димитрий жив и скоро придет, уговаривавшие москвичей заранее низвергнуть Шуйского, не то злобный царь исказнит всю столицу. Среди бояр тоже начались разговоры… Даже те, кто был совершенно уверен, что 17 мая убили Димитрия, а не какого-то подменыша, заколебались. К изумлению Шуйского, среди таких колеблющихся оказался митрополит Ростовский. К Филарету Романову начали прислушиваться остальные. Теперь они начали требовать пересмотреть отношение к полякам, запертым в Москве, настаивать, чтобы тем позволили воротиться на родину. Что до Шуйского, он, напротив, втихомолку был за то, чтобы всех оставшихся в живых ляхов перебить. Одно его останавливало: возможность в таком случае войны с Польшей, которая неведомо как для России закончится. Довольно того, что к этому новому (а может, все-таки прежнему?!) Димитрию уже примкнули немалые польские силы!
Конечно, это была не королевская армия, а сборище удальцов, которым некуда обратить воинскую отвагу. А тут замаячила впереди воинская слава, богатство, взятое с бою, и заодно возможность исполнить святой долг: свершить месть за братьев, убитых в Москве. Это весьма прельщало людей, для которых во всем мире существует весьма точное наименование: авантюристы, иначе говоря – искатели приключений.
На сей раз приключений на свою голову искали проигравшиеся и пропившиеся шляхтичи, которым ради насущного хлеба приходилось пристать к какому-нибудь делу, достойному шляхетского звания и польского гонора, а такое дело могло быть только военное. Были тут неоплатные должники, которые, легко увертываясь от заимодавцев, пользуясь неприкосновенностью шляхетского человека в его собственном доме, просиживали по целым дням взаперти, дожидаясь солнечного захода, после которого нельзя, по старинным обычаям, задерживать должников. Скучно было такое положение: ведь заимодавец имел право, поймав должника на улице, засадить его в тюрьму. Оставалось идти либо в монахи, либо в разбойники, а тут в Московской земле открылся случай и от заимодавцев улизнуть, и весело пожить, и чести шляхетской не уронить! Были в войске и прямые преступники, осужденные за разные своевольства и опасавшиеся в отечестве казни. Были и такие молодцы, которым было все равно, где удаль показать, в ту или другую страну отправиться, лишь бы весело пожить, не глядя в завтрашний день…
По сведениям, полученным Шуйским, вел сие войско (четыре тысячи человек!) князь Роман Рожинский – некогда богатый владелец многочисленных имений в Южной Руси, теперь запутавшийся в долгах и порешивший все их поправить одним махом.
Удальство и отвага шляхетские были Шуйскому хорошо известны; он не скрывая тревожился – вот как нагрянет эта свора на Москву… Нет уж, лучше от греха подальше поляков удалить из столицы!
Сказано – сделано. В августе князя Константина Вишневецкого и одного из сыновей Юрия Мнишка с их слугами увезли в Кострому; Станислав Тарло с Ядвигою посланы были в Тверь; Стадницкие, Немоевские и некоторые другие паны отправились в Ростов. Сам Мнишек с братом, племянником и сыном Станиславом должны были ехать в Ярославль. Туда же отправили бывшую царицу Марину и то, что осталось от ее двора.
Ну и какой прок? Мятеж во имя второго Димитрия разгорался неостановимо. Теперь Путивль, Комарницкую волость, а потом и Тулу поднимал Иван Болотников, бывший холоп князя Телятевского. Он возвещал всем, что видел Димитрия и тот назначил его своим главным воеводой.
Шуйскому начинало казаться, что он повторяет судьбу Бориса… А ведь и в самом деле! Князь Василий Иванович мечтал, чтобы его уговаривали взойти на трон, – уговаривали-таки. Правда, не столь истово, как Годунова – несколько дней, с участием всего народа и духовенства, – но было дело. И вот теперь у него появился свой Димитрий – совершенно как был он у царя Бориса!
Шуйский доподлинно знал, что сын Грозного убит 17 мая 1606 года. Он боялся слухов о некоем призраке, однако не переставал уповать на то, что всякие слухи рано или поздно рассеиваются. Но время шло, а сведений о Димитрии собиралось все больше. Призрак постепенно обретал зримые черты. В описаниях его внешности перестали проявляться черты то Мишки Молчанова, то крещеного иудея Богданко, то еще бог весть какого явного самозванца, не способного справиться с возложенной на него ролью. Нет, этот новый Димитрий описывался видевшими его как очень схожий с первым. Ну, может быть, о родинке на его щеке не вспоминали да частенько говорили о щербатой ухмылке, однако ростом, статью, цветом волос и глаз он был очень схож с первым Димитрием!
Теперь именем воскресшего царя чинился на Русской земле всякий разбой. Боярских людей возмущали против владельцев, крестьян против помещиков, безродных против родовитых, мелких против больших, бедных против богатых. В городах заволновались посадские люди, в уездах – крестьяне; поднялись стрельцы и казаки. Пошла вольница и словом, и делом: воевод и дьяков убивали холопы, дома их разоряли, женщин насиловали. Однако для Шуйского хуже было другое: ему отказывались служить ратные и дворяне!
Так, братья Захар и Прокопий Ляпуновы – те самые, что некогда поклонились первому Димитрию под Кромами, – теперь возмутили против Шуйского Рязанскую землю. Восстал и Владимир, и Нижний Новгород с Арзамасом и Алатырем.
К изумлению Шуйского, ненавидевший его Богдан Бельский не пристал к измене. Видно, хорошо знал, что истинного сына Грозного на свете уже не было, а поддерживать самозванца вельможа старого времени нипочем не желал. Однако в Астрахани во имя Димитрия призывал ополчаться воевода Иван Хворостинин… Тут уж Шуйский просто руками разводил: ему, как человеку, близкому ко двору, небезызвестны были постыдные домогательства Хворостинина, которые напрочь отвергались Димитрием. Чтобы уберечься и от приставаний, и от грязных слухов, царь сослал Хворостинина на дальний низовой город Астрахань. И вот поди ж ты – не угомонился молодой князюшка, рвется к идолу своего сердца, нипочем не желает верить в его смерть!
Конечно, над Хворостининым можно было похохатывать. А поди посмейся над Пермью, где не хотели давать ратных людей Шуйскому и пили за здоровье воскресшего Димитрия, над Великим Новгородом, где также не могли собрать ратной силы против мятежника, над Псковом, где царили разброд и шатания, даром что там сидел на воеводстве приверженный Шуйскому Шереметев… Поди посмейся над всеми теми городами, которые покорились Болотникову!
Шуйский порою ощущал себя подобным какой-то пушинке, которую чудом занесло на трон – но вот-вот сдует. Ему хотелось как-то укрепить это летучее положение, сделать свою власть более весомой. Шаг с водворением в Москву мощей Димитрия Углицкого был хорошим шагом, но, увы, не дал тех результатов, на которые рассчитывал Василий Иванович. Другой Димитрий – живой, деятельный, любимый народом, зверски убитый боярами – все еще оставался в памяти людей, а во гробе лежал трупик какого-то неведомого мальчишки… быть может, и в самом деле безжалостно убиенного ради тронных замыслов Шуйского? Ох, знал, знал Василий Иванович, что говорят об этих мощах и их чудотворении, доходили слухи! И уж кто-кто, а он прекрасно знал, где тут правда, где ложь… Водворение в Архангельский собор гроба с мощами не укрепило его прежде всего внутренне! Он по-прежнему оставался на троне существом случайным, не чувствовал в себе глубинной уверенности. Хотелось узаконить свое положение, связать свою персону с предшествующими государями, свое царствование – с предшествующими.
Ну, с Димитрием уж точно не свяжешь, а вот с Борисом Годуновым… он ближайший по времени государь. Если забыть краткий период царствования Димитрия – а месячное владычество царя Федора Борисовича и вовсе не в счет, – то Шуйский, можно сказать, преемник Годунова. Надо примирить народ с памятью Бориса!
Сказано – сделано. Царь Василий Иванович приказал вырыть тела Годунова, его жены и сына из жалких могилок в Варсонофьевском монастыре. Двадцать монахов понесли по Москве тело Годунова, посвященного перед смертью в иноческий чин, как это издавна велось на Руси. Двадцать бояр и думных лиц знатного звания несли гроб царицы Марьи Федоровны. Шествие двигалось к Троицким воротам. Множество монахов и священников в черных ризах провожали их с надгробным пением. За ними следовала Ксения – инокиня Ольга…
Василий Иванович не видел бывшей царевны около двух лет и откровенно поразился произошедшей в ней перемене. В декабре 1605-го Димитрий отправил со своего ложа в Белозерский монастырь румяную, белотелую, пышную двадцатидвухлетнюю красавицу с огненным взором необыкновенно ярких темно-серых очей. Теперь в надгробных санях ехала немолодая, исхудалая, измученная женщина с погасшими, мутными глазами, из которых безостановочно лились слезы. Она плакала горько – но молча.
Димитрий Шуйский, стоявший на возвышении рядом с братом, весь извертелся, исшипелся, изматерился, проклинаючи эту инокиню Ольгу. Ведь было ей говорено русским языком, что следует вопить голосом истошным, проклиная расстригу, который истребил всю ее родню, а саму царевну сперва обесчестил, затем же вовсе изломал ее жизнь, заточив в монастырь. И даже слова были для этого плача измыслены самые что ни на есть жалостные. Зря, что ли, Димитрий Иванович Шуйский напрягал умишко?!
«Горько мне, безродной сироте! – вспомнилось старшему Шуйскому. – Злодей вор, что назывался ложно Димитрием, погубил моего батюшку, мою сердечную матушку, моего милого братца – весь мой род заел! И сам пропал, и при животе своем наделал беды всей земле нашей Русской. Господи, осуди его судом праведным!»
Такие слова у кого угодно слезу вышибут. Нет же, Ольга молчала, словно проглотила язык… Право, жаль собственной выдумки. Хоть самому криком кричи, воплем вопи, воем вой!
И вдруг Димитрий Иванович заметил, что брат-государь поглядывает на него с некоторым испугом и исподтишка прикладывает палец к губам. Боже святый, Боже крепкий! Да ведь и в самом деле: Димитрий Иванович, забывшись, сам начал выговаривать слова придуманного для бывшей царевны Ксении плача!..
Старший Шуйский засунул в рот клок бороды и впредь стоял недвижимо. А инокиня Ольга разразилась-таки воплями – но уже потом, когда тела ее родных опускали в могилу в притворе у Троицы, близ Успенской церкви. Но она никого не проклинала – она только выкрикнула:
– Господи, за что наказуешь? Господи, за что?! Помилуй меня, Господи! – и рухнула наземь, обеспамятев.
Стоявший среди отцов церкви митрополит Ростовский низко опустил голову, храня печальное выражение лица. На самом же деле он понурился, пытаясь скрыть усмешку. Конечно, не стенания безвинной страдалицы Ксении повеселили его. Предметом ухмылки Филарета был все тот же Шуйский. Словно про царя-государя Василия Ивановича сказано: «Столь хитер-мудер, что сам себя обдурил!» Ведь в России нет человека, который не знал бы, что Димитрия-царевича в Угличе убили (или намеревались убить!) по приказу Бориса Годунова. Мыслимо ли дело – оказать равные почести и убийце, и жертве? Шуйский запутал сам себя и народ запутал. Да уж, это он умеет – обвести вокруг пальца, только надолго ли? Один Димитрий убит – однако на смену ему восстал из праха второй…