bannerbannerbanner
Король смеха

Аркадий Аверченко
Король смеха

Полная версия

Я – как адвокат

I

– Поздравьте меня! – сказал мне один знакомый – жизнерадостный, улыбающийся юноша. – Я уже помощник присяжного поверенного… Адвокат!

– Да что вы говорите!

– Вот вам и да что! Настоящий адвокат!

Лицо его приняло серьезное, значительное выражение.

– Не шутите?

– Милый мой… Люди, стоящие на страже законов, не шутят. Защитники угнетенных, хранители священных заветов Александра Второго, судебные деятели не имеют права шутить. Нет ли дельца какого-нибудь?

– Как не быть дельцу! У литератора, у редактора журнала дела всегда есть. Вот, например, через неделю назначено мое дело. Привлекают к ответственности за то, что я перепечатал заметку о полицеймейстере, избившем еврея.

– Он что же?.. Не бил его, что ли?

– Он-то бил. А только говорят, что этого нельзя было разглашать в печати. Он бил его, так сказать, доверительно, не для печати.

– Хорошо, – сказал молодой адвокат. – Я беру это дело. Дело это трудное, запутанное дело, но я его беру.

– Берите. Какое вы хотите вознаграждение за ведение дела?

– Господи! Как обыкновенно.

– А как обыкновенно?

– Ребенок! (Он с покровительственным видом потрепал меня по плечу.) Неужели вы не знаете обычного адвокатского гонорара? Из десяти процентов! Понимаете?

– Понимаю. Значит, если я получу три месяца тюрьмы, то на вашу долю придется девять дней? Знаете, я согласен работать с вами даже на тридцати процентах.

Он немного смутился.

– Гм! Тут что-то не так… Действительно, из чего я должен получить десять процентов? У вас какой иск?

– Никакого иска нет.

– Значит, – воскликнул он с отчаянным выражением лица, – я буду вести дело и ничего за это с вас не получу?

– Не знаю, – пожал я плечами с невинным видом. – Как у вас там, у адвокатов полагается?

Облачко задумчивости слетело с его лица. Лицо это озарилось солнцем.

– Знаю! – воскликнул он. – Это дело ведь – политическое?

– Позвольте… Разберемся, из каких элементов оно состоит: из русского еврея, русского полицеймейстера и русского редактора! Да, дело, несомненно, политическое.

– Ну вот. А какой же уважающий себя адвокат возьмет деньги за политическое дело?!

Он сделал широкий жест.

– Отказываюсь! Кладу эти рубли на алтарь свободы!

Я горячо пожал ему руку.

II

– Систему защиты мы выберем такую: вы просто заявите, что вы этой заметки не печатали.

– Как так? – изумился я. – У них ведь есть номер журнала, в котором эта заметка напечатана.

– Да? Ах, какая неосторожность! Так вы вот что: вы просто заявите, что это не ваш журнал.

– Позвольте… Там стоит моя подпись.

– Скажите, что поддельная. Кто-то, мол, подделал. А? Идея?

– Что вы, милый мой! Да ведь весь Петербург знает, что я редактирую журнал.

– Вы, значит, думаете, что они вызовут свидетелей?

– Да, любой человек скажет им это!

– Ну, один человек, – это еще не беда. Можно оспорить. Testis unus testis nullus… Я-то эти закавыки знаю. Вот если много свидетелей – тогда плохо. А нельзя сказать, что вы спали, или уехали на дачу, а ваш помощник напился пьян и выпустил номер?

– Дача в декабре? Сон без просыпу неделю? Пьяный помощник? Нет, это не годится. Заметка об избиении полицеймейстером еврея помещена, а я за нее отвечаю как редактор.

– Есть! Знаете, что вы покажете? Что вы видели, как полицмейстер бил еврея.

– Да я не видел!!

– Послушайте… Я понимаю, что подсудимый должен быть откровенен со своим защитником. Но им-то вы можете сказать, чего и на свете не было.

– Да как же я это скажу?

– А так: поехал, мол, я по своим делам в город Витебск (сестру замуж выдавать или дочку хоронить), ну, иду, мол, по улице, вдруг смотрю: полицеймейстер еврея бьет. Какое, думаю, он имеет право?! Взял да и написал.

– Нельзя так. Бил-то он его в закрытом помещении. В гостинице.

– О господи! Да кто-нибудь же видел, как он его бил? Были же свидетели?

– Были. Швейцар видел.

Юный крючкотвор задумался.

– Ну хорошо, – поднял он голову очень решительно. – Будьте покойны, – я уже знаю, что делать. Выкрутимся!

III

Когда мы вошли в зал суда, мой адвокат так побледнел, что я взял его под руку и дружески шепнул:

– Мужайтесь.

Он обвел глазами скамьи для публики и, чтобы замаскировать свой ужас перед незнакомым ему местом, заметил:

– Странно, что публики так мало. Кажется, дело сенсационное, громкий политический процесс, а любопытных нет.

Действительно, на местах для публики сидели только два гимназиста, прочитавшие, очевидно, в газетах заметку о моем деле и пришедшие поглазеть на меня.

В глазах их читалось явно выраженное сочувствие по моему адресу, возмущение по адресу тяжелого русского режима, и сверкала в этих открытых чистых глазах явная решимость в случае моего осуждения отбить меня от конвойных (которых, к сожалению, не было), посадить на мустанга и ускакать в прерии, где я должен был прославиться под кличкой кровавого мстителя Железные Очки…

Я невнимательно прослушал чтение обвинительного акта, рассеянно ответил на заданные мне вопросы и вообще, все свое внимание сосредоточил на бедном адвокате, который сидел с видом героя повести Гюго «Последний день приговоренного к смерти».

Когда председатель сказал: «Слово принадлежит защитнику», – мой защитник притворился, что это его не касается. Со всем возможным вниманием он углубился в разложенные перед ним бумаги, поглядывая одним глазом на председателя.

– Слово принадлежит защитнику!

Я толкнул его в бок.

– Ну что же вы… начинайте!

– А? Да, да… Я скажу…

Он, шатаясь, поднялся.

– Прошу суд дело отложить до вызова новых свидетелей.

Председатель удивленно спросил:

– Каких свидетелей?

– Которые бы удостоверили, что мой обвиняемый…

– Подзащитный!

– Да… Что мой этот… подзащитный не был в городе в тот момент, когда вышел номер журнала.

– Это лишнее, – сказал председатель. – Обвиняемый – ответственный редактор и все равно отвечает за все, что помещено в журнале.

– Бросьте! – шепнул я. – Говорите просто вашу речь.

– А? Ну-ну. Господа судьи и вы, присяжные заседатели!..

Я снова дернул его за руку.

– Что вы! Где вы видите присяжных заседателей?

– А эти вот, – шепнул он мне. – Кто такие?

– Это ведь коронный суд. Без участия присяжных.

– Вот оно что! То-то я смотрю, что их так мало. Думал, заболели…

– Или спят, – сказал я. – Или на даче, да?

– Защитник, – заметил председатель, – раз вы начали речь, прошу с обвиняемым не перешептываться.

– В деле открылись новые обстоятельства, – заявил мой защитник, глядя на председателя взглядом утопающего.

– Говорите.

IV

– Господа судьи и вы… вот эти… коронные… тоже судьи. Мой обвиняемый вовсе даже не виноват. Я его знаю как высоконравственного человека, который на какие-нибудь подлости не способен…

Он жадно проглотил стакан воды.

– Ей-богу. Вспомните великого основателя судебных уставов… Мой защищаемый видел своими глазами, как полицеймейстер бил этого жалкого, бесправного еврея, положение которых в России…

– Опомнитесь! – шепнул я. – Ничего я не видел. Я перепечатал из газет. Там только один швейцар и был свидетелем избиения.

Адвокат – шепотом:

– Тссс! Не мешайте… Я нашел лазейку…

Вслух:

– Господа судьи и вы, коронные представители… Bcе мы знаем, каково живется руководителю русского прогрессивного издания. Штрафы, конфискации, аресты сыплются на него, как из ведра… изобилия! Свободных средств обыкновенно нет, а штрафы плати, а за все отдай! Что остается делать такому прогрессивному неудачнику? Он должен искать себе заработка на стороне, не стесняясь его сущностью и формой. Лишь бы честный заработок, господа судьи, и вы, присяжн… присяжные поверенные! Человек без предрассудков, мой защищаемый в свободное от редакционной работы время снискивал себе пропитание, чем мог. Конечно, мизерная должность швейцара второстепенной витебской гостиницы – это мало, слишком мало… Но нужно же жить и питаться, господа присяжные! И вот, мой защищаемый, находясь временно в должности такого швейцара в витебской гостинице, – сам, своими глазами, видел, как зарвавшийся представитель власти избивал бедного бесправного пасынка великой нашей матушки России, того пасынка, который, по выражению одного популярного писателя,

 
…создал песню, подобную стону,
И навеки духовно почил.
 

– Виноват, – заметил потрясенный председатель.

– Нет, уж вы позвольте мне кончить. И вот я спрашиваю: неужели правдивое, безыскусственное изложение виденного есть преступление?! Я должен указать на то, что юридическая природа всякого преступления должна иметь… исходить… выражать… наличность злой воли. Имела ли она место в этом случае? Нет! Положа сердце на руку – тысячу раз нет. Видел человек и написал. Но ведь и Тургенев, и Толстой, и Достоевский писали то, что видели. Посадите же и их рядом с моим подзащищаемым! Почему же я не вижу их рядом с ним?! И вот, господа судьи, и вы… тоже… другие судьи, – я прошу вас, основываясь на вышесказанном, вынести обвинительный приговор насильнику-полицеймейстеру, удовлетворив гражданский иск моего обвиняемого и за ведение дел издержки, потому что он не виноват, потому что правда да милость да царствуют в судах, потому что он продукт создавшихся условий, потому что он надежда молодой русской литературы!!!

Председатель, пряча в густых, нависших усах предательское дрожание уголков рта, шепнул что-то своему соседу и обратился к «надежде молодой русской литературы»:

– Обвиняемому предоставляется последнее слово.

Я встал и сказал, ясным взором глядя перед собою:

 

– Господа судьи! Позвольте мне сказать несколько слов в защиту моего адвоката. Вот перед вами сидит это молодое существо, только что сошедшее с университетской скамьи. Что оно видело, чему его там учили? Знает оно несколько юридических оборотов, пару-другую цитат, и с этим крохотным, микроскопическим багажом, который поместился бы в узелке, завязанном в углу носового платка, – вышло оно на широкий жизненный путь. Неужели ни на одну минуту жалость к несчастному и милосердие – этот дар нашего христианского учения – не тронули ваших сердец?! Не судите его строго, господа судьи, он еще молод, он еще исправится, перед ним вся жизнь. И это дает мне право просить не только о снисхождении, но и о полном его оправдании!

Судьи были, видимо, растроганы. Мой подзащитный адвокат плакал, тихонько сморкаясь в платок.

* * *

Когда судьи вышли из совещательной комнаты, председатель громко возгласил:

– Нет, не виновен!

Я, как человек обстоятельный, спросил:

– Кто?

– И вы признаны невиновным, и он. Можете идти.

Все окружили моего адвоката, жали ему руки, поздравляли…

– Боялся я за вас, – признался один из публики, пожимая руку моему адвокату. – Вдруг, думаю, закатают вас месяцев на шесть.

Выйдя из суда, зашли на телеграф, и мой адвокат дал телеграмму:

«Дорогая мама! Сегодня была моя первая защита. Поздравь – меня оправдали. Твой Ника».

Телеграфист Надькин

I

Солнце еще не припекало. Только грело. Его лучи еще не ласкали жгучими ласками, подобно жадным рукам любовницы; скорее нежная материнская ласка чувствовалась в теплых касаниях нагретого воздуха.

На опушке чахлого леса, раскинувшись под кустом на пригорке, благодушествовали двое: бывший телеграфист Надькин и Неизвестный человек, профессия которого заключалась в продаже горожанам колоссальных миллионных лесных участков в Ленкорани на границе Персии. Так как для реализации этого дела требовались сразу сотни тысяч, а у горожан были в карманах, банках и чулках лишь десятки и сотни рублей, то ни одна сделка до сих пор еще не была заключена, кроме взятых Неизвестным человеком двугривенных и полтинников заимообразно от лиц, ослепленных ленкоранскими миллионами.

Поэтому Неизвестный человек всегда ходил в сапогах, подметки которых отваливались у носка, как челюсти старых развратников, а конец пояса, которым он перетягивал свой стан, облаченный в фантастический бешмет, – этот конец делался все длиннее и длиннее, хлюпая даже по коленям подвижного Неизвестного человека.

В противовес своему энергичному приятелю бывший телеграфист Надькин выказывал себя человеком ленивым, малоподвижным, с определенной склонностью к философским размышлениям.

Может быть, если бы он учился, из него вышел бы приличный приват-доцент.

А теперь, хотя он и любил поговорить, но слов у него вообще не хватало, и он этот недостаток восполнял такой страшной жестикуляцией, что его жилистые, грязные кулаки, кое-как прикрепленные к двум вялым рукам-плетям, во время движения издавали даже свист, как камни, выпущенные из пращи.

Грязная форменная тужурка, обтрепанные, с громадными вздутиями на тощих коленях брюки и фуражка с полуоторванным козырьком – все это, как пожар – Москве, служило украшением Надькину.

II

Сегодня, в ясный пасхальный день, друзья наслаждались в полном объеме: солнце грело, бока нежила светлая весенняя, немного примятая травка, а на разостланной газете были разложены и расставлены, не без уклона в сторону буржуазности, полдюжины крашеных яиц, жареная курица, с пол-аршина свернутой бубликом «малороссийской» колбасы, покривившийся от рахита кулич, увенчанный сахарным розаном, и бутылка водки.

Ели и пили истово, как мастера этого дела. Спешить было некуда; отдаленный перезвон колоколов навевал на душу тихую задумчивость, и, кроме того, оба чувствовали себя по-праздничному, так как голову Неизвестного человека украшала новая барашковая шапка, выменянная у ошалевшего горожанина чуть ли не на сто десятин ленкоранского леса, а телеграфист Надькин украсил грудь букетом подснежников и, кроме того, еще с утра вымыл руки и лицо.

Поэтому оба и были так умилительно-спокойны и неторопливы.

Прекрасное должно быть величаво…

Поели…

Телеграфист Надькин перевернулся на спину, подставил солнечным лучам сразу сбежавшуюся в мелкие складки прищуренную физиономию и с негой в голосе простонал:

– Хо-ро-шо!

– Это что, – мотнул головой Неизвестный человек, шлепая ради забавы отклеившейся подметкой. – Разве так бывает хорошо? Вот когда я свои ленкоранские леса сплавлю, – вот жизнь пойдет. Оба, брат, из фрака не вылезем… На шампанское чихать будем. Впрочем, продавать не все нужно: я тебе оставлю весь участок, который на море, а себе возьму на большой дороге, которая на Тавриз. Ба-альшие дела накрутим.

– Спасибо, брат, – разнеженно поблагодарил Надькин. – Я тебе тоже… Гм!.. Хочешь папироску?

– Дело. Але! Гоп!

Неизвестный поймал брошенную ему папироску, лег около Надькина, и синий дымок поплыл, сливаясь с синим небом…

III

– Хо-ррро-шо! Верно?

– Да.

– А я, брат, так вот лежу и думаю: что будет, если я помру?

– Что будет? – хладнокровно усмехнулся Неизвестный человек. – Землетрясение будет!.. Потоп! Скандал!.. Ничего не будет!!

– Я тоже думаю, что ничего, – подтвердил Надькин. – Все тоже сейчас же должно исчезнуть – солнце, земной шар, пароходы разные – ничего не останется!

Неизвестный человек поднялся на одном локте и тревожно спросил:

– То есть… Как же это?

– Да так. Пока я жив, все это для меня и нужно, а раз помру, – на кой оно тогда черт!

– Постой, брат, постой… Что это ты за такая важная птица, что раз помрешь, так ничего и не нужно?

Со всем простодушием настоящего эгоиста Надькин повернул голову к другу и спросил:

– А на что же оно тогда?

– Да ведь другие-то останутся?!

– Кто другие?

– Ну, люди разные… Там, скажем, чиновники, женщины, министры, лошади… Ведь им жить надо?

– А на что?

– «На что, на что»! Плевать им на тебя, что ты умер. Будут себе жить, да и все.

– Чудак! – усмехнулся телеграфист Надькин, нисколько не обидясь. – Да на что же им жить, раз меня уже нет?

– Да что ж они, для тебя только и живут, что ли? – с горечью и обидой в голосе вскричал продавец ленкоранских лесов.

– А то как же? Вот чудак – больше им жить для чего же?

– Ты это… Серьезно?

Злоба, досада на наглость и развязность Надькина закипели в душе Неизвестного. Он даже не мог подобрать слов, чтобы выразить свое возмущение, кроме короткой мрачной фразы:

– Вот сволочь!

Надькин молчал.

Сознание своей правоты ясно виднелось на лице его.

IV

– Вот нахал! Да что ж ты, значит, скажешь: что вот сейчас там в Петербурге или в Москве – генералы разные, сенаторы, писатели, театры – все это для тебя?

– Для меня. Только их там сейчас никого нет. Ни генералов, ни театров. Не требуется.

– А где же они?! Где?!!

– Где? Нигде.

– ?!! ?!!

– А вот если я, скажем, собрался, в Петербург приехал, – все бы они сразу и появились на своих местах. Приехал, значит, Надькин, и все сразу оживилось: дома выскочили из земли, извозчики забегали, дамочки, генералы, театры заиграли… А как уеду – опять ничего не будет. Все исчезнет.

– Ах, подлец!.. Ну и подлец же… Бить тебя за такие слова – мало. Станут ради тебя генералов, министров затруднять. Что ты за цаца такая?

Тень задумчивости легла на лицо Надькина.

– Я уже с детства об этом думаю: что ни до меня ничего не было, ни после меня ничего не будет… Зачем? Жил Надькин – все было для Надькина. Нет Надькина – ничего не надо.

– Так почему же ты, если ты такая важная персона, – не король какой-нибудь или князь?!

– А зачем? Должен быть порядок. И король нужен для меня, и князь. Это, брат, все предусмотрено.

Тысяча мыслей терзала немного охмелевшую голову Неизвестного человека.

– Что ж, по-твоему, – сказал он срывающимся от гнева голосом, – сейчас и города нашего нет, если ты из него вышел?

– Конечно, нет.

– А посмотри, вон колокольня… Откуда она взялась?

– Ну, раз я на нее смотрю, – она, конечно, и появляется. А раз отвернусь – зачем ей быть? Для чего?

– Вот свинья! А вот ты отвернись, а я буду смотреть – посмотрим, исчезнет она или нет?

– Незачем это, – холодно отвечал Надькин. – Разве мне не все равно – будет тебе казаться эта колокольня или нет?

Оба замолчали.

V

– Постой, постой, – вдруг горячо замахал руками Неизвестный человек. – А я, что ж, по-твоему, если умру… Если раньше тебя – тоже все тогда исчезнет?

– Зачем же ему исчезать, – удивился Надькин, – раз я останусь жить?! Если ты помрешь – значит, помер, просто чтобы я это чувствовал и чтоб я поплакал над тобой.

И, встав с земли и стоя на коленях, спросил ленкоранский лесоторговец сурово:

– Значит, выходит, что и я только для тебя существую, значит, и меня нет, ежели ты на меня не смотришь?

– Ты? – нерешительно промямлил Надькин.

В душе его боролись два чувства: нежелание обидеть друга и стремление продолжить до конца, сохранить всю стройность своей философской системы.

Философская сторона победила.

– Да! – твердо сказал Надькин. – Ты тоже. Может, ты и появился на свет для того, чтобы для меня достать кулич, курицу и водку и составить мне компанию.

Вскочил на ноги ленкоранский продавец… Глаза его метали молнии. Хрипло вскричал:

– Подлец ты, подлец, Надькин! Знать я тебя больше не хочу! Извольте видеть – мать меня на что рожала, мучилась, грудью кормила, а потом беспокоилась и страдала за меня?! Зачем? Для чего? С какой радости?.. Да для того, видите ли, чтобы я компанию составил безработному телеграфистишке Надькину! А? Для него я рос, учился, с ленкоранскими лесами дело придумал, у Гигикина курицу и водку на счет лесов скомбинировал. Для тебя? Провались ты! Не товарищ я тебе больше, чтобы тебе лопнуть!

Нахлобучив шапку на самые брови и цепляясь полуоторванной подметкой о кочки, стал спускаться Неизвестный человек с пригорка, направляясь к городу.

А Надькин печально глядел ему вслед и, сдвинув упрямо брови, думал по-прежнему, как всегда он думал:

«Спустится с пригорка, зайдет за перелесок и исчезнет… Потому, раз он от меня ушел – зачем ему существовать? Какая цель? Хо!»

И сатанинская гордость расширила болезненное, хилое сердце Надькина и освещала лицо его адским светом.

Сорные травы

Жвачка

Однажды на обеде в память Чехова несколько критиков говорили речи. Один сказал:

– Чехов был поэтом сумерек, изобразителем безвольной интеллигенции…

– Браво! – зааплодировали присутствующие.

Другой критик заявил, что и он тоже хочет сказать речь…

Подумав немного, он сказал:

– Изобразитель российских сумерек, Чехов в то же время был певцом интеллигентского безволия.

Третий критик объявил, что если присутствующие ничего не имеют против, то и он готов возложить скромный словесный венок на могилу «певца сумерек».

– Браво!

Критик поклонился и начал:

– В дополнение к прекрасным характеристикам Чехова, сделанным моими коллегами, я скажу, что талант Чехова расцветал в сумерках русской жизни, в которых текла и жизнь безвольной интеллигенции… Да, господа! Чехов, если так можно выразиться, поэт сумерек…

И встал четвертый критик.

– Говоря о Чехове, многие забывают указать на ту внешнюю обстановку, в которой жил великий писатель. Время тогда было серенькое, и это отражалось на героях его произведений. Все они были серенькие, сумеречные, ибо то время было время сумерек, и Чехов был его поэтом. Безвольная, рыхлая интеллигенция того времени нашла в нем своего бытописателя; и, подводя итоги деятельности Чехова, о нем можно выразиться в заключительных словах: «Чехов был настоящим поэтом сумерек, изобразителем безвольной интеллигенции…»

* * *

Я отозвал этого четвертого критика в сторону и спросил:

– Откуда вы узнали, что Чехов был поэтом сумерек?

Он тупо посмотрел на меня.

– Я знаю это из достоверных источников.

– Изумительно! Так-таки – поэт сумерек?

– Ей-богу. И еще – певец безвольной интеллигенции.

– Да?!

Я потихоньку подводил его к открытому по случаю духоты окну и в то же время с интересом говорил:

– Как вы все это ловко и оригинально подмечаете!..

Опершись на подоконник, он сказал:

– Интеллигентское безволие, расцветшее в сумерках чеховск…

Кивая сочувственно головой, я неожиданно схватил его за ноги и выбросил в окно.

 

Оно находилось на высоте четвертого этажа.

Одним глупым критиком сделалось меньше.

* * *

Это была моя жертва на алтарь прекрасного, чуткого писателя…

Певца сумерек…

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50 
Рейтинг@Mail.ru