…Поезд тронулся.
Мы поместились трое в ряд на мягком вагонном диване: я у окна, мой приятель Незапяткин посредине, а по правую его руку – какой-то неизвестный нам человек, с быстрыми черными глазами, потонувшими в темно-синих впадинах.
Одет он был в черный сюртук, a на шее было намотано такой неимоверной длины кашне, что шея, голова и плечи напоминали гигантскую катушку ниток.
Едва поезд тронулся, как я вынул из кармана журнал и, примостившись поближе к окну, погрузился в чтение.
– Как мы мало заботимся о своем здоровье, – заметил вдруг незнакомец, обернувшись ко мне с самым приветливым видом.
– А что?
– Да вот, например, вы читаете… Знаете ли вы, что чтение в вагоне поезда, находящегося в движении, – гибель для глаз.
– Ну, уж и гибель!
– Вот, вот! Все вы, господа, так рассуждаете… Мне говорил один немецкий ученый профессор, что чтение в вагоне – это яд для человеческого глаза. Лучше, говорил он, сразу взять и выжечь свои глаза кислотой, чем губить их в несколько приемов. Ужас!
– Да в чем же тут вред?
– А как же. Как вам известно, хрусталик глаза состоит из светлой бесцветной жидкости, находящейся в особом резервуаре. И вот если вы напрягаете хрусталик, то находящаяся в нем жидкость в связи с колебательными движениями вагона начинает постепенно высыхать… А в связи с этим высыханием начинает съеживаться и коробиться резервуар; яблоко глаза делается не круглым, упругим и плотным, как теперь, a вялым и мягким, будто бурдюк, из которого вылили вино. И вот однажды утром вы просыпаетесь и – простите за дешевый каламбур – вдруг видите, что ничего не видите. Вот вы сейчас, например, ощущаете некоторую сухость в глазу?
– Да… Как будто… Немножко.
– Ну, вот!.. Начинается… Извольте видеть.
Он замолчал. Я быстро перелистал журнал, сразу увидел, что чтение там было неинтересное, и поэтому, свернув его в трубку, положил на верхнюю полочку.
– Разрешите мне посмотреть ваш журнал, – попросил незнакомец.
– Пожалуйста! Только почему вы-то будете портить себе глаза?
– Ах, я в этом отношении совершеннейший безумец. Так расстраивать себе здоровье, как я, может только самоубийца. Однажды мне дали кокаин, и что же! Я стал его глотать чуть не чайными ложками. В Самаре я купался прошлым летом в проруби, a в Петрограде мне случалось пользоваться папиросами, вынутыми из кармана умершего чумного.
Незапяткин всплеснул руками.
– Господи, какой ужас! Кровь холодеет.
– Еще бы. Конечно, есть опасности явные и есть тайные. Вот, например, вы сидите у окна. Знаете ли вы, что сквозь невидимые простым глазом щели в раме все время тянет тоненький, как комариное жало, сквозняк, который, как стальная иголочка, впивается в легкие. Легочные пузырьки, охлаждаясь, лопаются, появляются сгустки, кровохарканье и…
– Что ж делать, – с бледной неискусно сделанной улыбкой возразил я. – Кому-нибудь, все равно, приходится сидеть у окна.
– Да давайте я сяду, – простым тоном, каким вообще говорятся геройские вещи, – сказал незнакомец.
– Однако, ваши легкие…
– Э! Мне ли жалеть их… Однажды в Константинополе я два дня пробродил во время жестоких морозов в одном пиджачке. В Астрахани познакомился с одним заклинателем змей… Ну да чего там говорить! Идите на мое место.
Мы пересели.
– Ну, знаете, – покачивая головой в такт движению вагона и обращаясь к незнакомцу, заметил Незапяткин. – Он мой приятель, я знаю его с детства, люблю его, но и я бы не стал так рисковать своей шкурой за другого.
– Э! Стоит ли говорить об этом, – махнул рукой незнакомец.
Подсел поближе к окну, развернул мой журнал и погрузился в чтение.
Езда в вагоне без чтения – очень скучная штука. Незнакомец читал, a мы с Незапяткиным клевали носом, изредка перебрасываясь ленивыми отрывочными фразами.
– Когда будем в Тифлисе?
– Э! Еще не скоро.
– Время-то как тянется.
– Да уж.
– Душно в вагоне.
– Да.
– Всюду зима, a тут весна.
– Это верно.
– Смотри, какие деревья.
– Да. Большие.
Дочитав журнал, незнакомец вернул его мне, зевнул и сладко потянулся.
– Эх, поспать бы теперь!..
Он посмотрел на Незапяткина и сказал:
– Это самая подлая дорога в России.
– Почему?
– Почти каждый день столкновения поездов.
– Что вы говорите! Почему же в газетах не пишут?
– Скрывают. Вы сами понимаете… Гм! Да. Сколько жертв!
– Жуткая вещь! – заметил Незапяткин, с тревогой поглядывая на меня.
– А еще бы!
– Самое скверное то, – сказал незнакомец, – что вагоны понастроены этакими закоулочками. Вот так, как мы сидим, – случись столкновение – пиши пропало!
– Почему?
– А как же! Смотрите: наши коленки почти упираются в стенку вагона. Представьте себе, на нас налетел поезд! Сейчас же стена соседнего вагона хлопает по нашей стене, a наша стена по нашим собственным коленям. Давление в несколько сот атмосфер.
– А что же… случится? – тихо спросил Незапяткин, поглядывая на стенку вагона широко открытыми глазами.
– Как что? Ноги ваши от удара моментально вонзаются в ваш живот, выдавливают оттуда печень, кишки, и вы складываетесь, как подзорная труба. Да-с, знаете… Неприятно почувствовать собственную берцовую кость в том месте, где определено природой быть только легким и сердцу.
Мы, подавленные, молчали.
– Таз, конечно, вдребезги. В куски. И самое ужасное, что с этого рода увечьями живут еще по три, четыре дня.
– Ну, a предположим, – спросил Незапяткин, – если пассажир в момент столкновения стоял в коридоре? Опасность для него такая же?
– Ничего подобного. Вы сами понимаете, что опасны не боковые стенки, a передняя и задняя. Я знал в Новоузенске одного человека, который, единственный из сотни, остался жив только потому, что бродил во время крушения по коридору вагона. Семенов его фамилия. Электротехник.
Мы с Незапяткиным молча поглядели друг другу в глаза и, без слов, поняли один другого.
Посидели для приличия еще минуты три, a потом я сказал:
– Совсем нога затекла. Пройтись, что ли.
– И я, – вскочил Незапяткин. – Пойдем покурим.
Когда мы вышли в коридор, Незапяткин сказал, подмигнув:
– А ловко я это насчет курения ввернул. Так-то просто – было неудобно выйти. Он мог бы подумать: трусы, мол. Испугались. Верно?
– Конечно.
– А у него, однако, дьявольские нервы. Действительно, сознавать, что каждую минуту тебя может исковеркать, зажать, как торговую книгу в копировальном прессе, – и в то же время хладнокровно рассуждать об этом.
– Посмотри-ка, что он делает?
Незапяткин пошел взглянуть на нашего сумасброда и, вернувшись, доложил:
– Лежит чивой-то на диване с закрытыми глазами.
– Давай станем тут. Ближе к средине.
– А симпатичный он. Верно?
– Да. Милый. Такой… предупредительный.
Чем дальше, тем душнее было в вагоне. Чувствовалось приближение юга.
– Что, если мы откроем окно? – прервал я. – В степи такая теплынь.
– Не открываются окна. Вагон еще на зимнем положении.
– Постой… А вот это окно! У него, кажется, эта задвижка еле держится. Ну-ка, потяни.
– Ножичком бы. Не увидит никто?
– Ничего. Потом скажем, что нечаянно.
Рама с легким стуком упала – и нам в лицо пахнула сладкая прохлада напоенной ранними весенними ароматами степи.
– Какой воздух! Чувствуешь? Вот что значит Кавказ!
– Бальзам!
Мощные горы рисовались вдали легкими туманно-голубыми призраками. Лаской веяло от теплого воздуха и жирной пахучей земли.
…Часа два простояли мы так, почти не разговаривая, разнеженные, задумчивые. Сзади нас раздался голос:
– Что это вы тут делаете?
Наш сосед по дивану стоял за моей спиной.
– Чувствуете, какой воздух? – спросил я.
– Да. Попробую-ка и я открыть другое окошечко.
– Нет, – возразил Незапяткин. – Все окна заделаны по зимнему положению. Это единственное.
– Вот он, Кавказ-то! – задумчиво заметил незнакомец. – Красивый, экзотический, как змея-пифон, но и ядовитый, как эта змея! Так же могущий ужалить.
– Почему?
– Кавказ-то? Ведь это разбойничья страна. Вот вы, например, стоите у окна, тихо беседуете, и вдруг из-за того камня – бац! Пуля в висок, и вы без крика валитесь на пол.
– Кто же это… может?
– Ясно, как день: туземцы. Да вот вчера в газетах… не читали газет?
– Нет.
– Ну, как же. Таким точно образом стоял еврей, настройщик роялей, у открытого окна. «Свежим воздухом дышал…» Бац! И не пикнул. Айзенштук фамилия.
– Да за что же, Господи!
– Абреки. Это у них молодечество. Кто больше пассажиров настреляет, тот большим уважением в ауле пользуется. Кто меньше десятка уложил, за того ни одна девушка замуж не пойдет.
– Черт знает что! Закроем окно, Незапяткин.
– А позвольте-ка, я рискну, – хладнокровно сказал незнакомец, облокачиваясь на узенький подоконник. – Послушайте… если меня тяпнет пуля… возьмите мои вещи и отошлите в Тифлис на Головинский проспект, 11 – Михайленко.
Никогда я до сих пор не видел, чтобы завещания составлялись с таким самообладанием и быстротой.
Для очистки совести мы попытались уговорить нашего сумасброда отойти от рокового окна, но он был непреклонен.
Выходя в Тифлисе из вагона, мы наткнулись на высокую красивую даму, встречавшую нашего сумасброда.
– Ну, как доехал? – спросила она, целуя его.
– Замечательно. Пока попадаются такие поразительные спутники, как эти двое (он указал на нас) – по русским железным дорогам еще можно ездить.
Усаживаясь на извозчика, Незапяткин сказал мне:
– Слышал? говорит: поразительные… Мы ему, наверное, тоже понравились? Как ты думаешь?
Я пожал плечами.
А чем же мы плохи?
Недавно я с ужасом прочел два анекдота об известных людях.
Первый был о покойном генерале Драгомирове.
Вот он – буквально:
«Как известно, Драгомиров отличался остроумием и находчивостью.
Один знакомый как-то спросил его:
– Что бы вы сделали, если бы завтра получили известие, что турки перешли границу и находятся уже под Киевом?
Ни слова не говоря, Драгомиров снял с пальца дорогое обручальное кольцо с великолепным бриллиантом и сказал знакомому:
– Наденьте это кольцо себе на ногу.
– Но это невозможно! – отвечал, вскрикнув, удивленный знакомый.
– Вот также невозможно, чтобы турки осмелились напасть на Россию, – хладнокровно ответил покойник.
Эта манера резко и прямолинейно, не стесняясь ничем, говорить то, что он думает, создала ему много врагов, чего нельзя сказать об окружающих».
Второй анекдот такой:
«Покойный поэт Минаев отличался замечательным искусством говорить экспромты.
Вот один из лучших его экспромтов, сказанных на похоронах известного в то время железнодорожного строителя М., отличавшегося всем известной слабостью к слабому полу, который имел несколько побочных семейств, кроме прямого.
Именно, увидев погребальную колесницу с трупом покойника, он сказал находившемуся тут же актеру Б., большому любителю кутнуть и приятелю начинавшего входить в моду Достоевского:
О, человече! Был ты глуп —
Теперь лежит пред нами труп.
Покойся, милый прах, до радостного утра,
Пока червяк не съел твое все нутро.
Остроумные экспромты известного поэта доставляли ему в свое время множество врагов».
Выше я сказал, что прочел эти два анекдота с ужасом.
Действительно – вдумайтесь в смысл всей этой полуграмотной чепухи: вплетает ли она новые лавры в чудесные венки, которыми увенчаны оба «известных покойника».
И прочтя эти бессмысленные строки, я, по ассоциации, призадумался над своей будущей судьбой. Действительно: вчера в одной из газет перед моим именем я впервые увидел пряное, щекочущее слово: «известный».
Странное слово… Странное ощущение…
Итак – я «известный».
Неужели?
Я человек по характеру очень скромный и никогда не думал о себе этого… Ну – пишу. Ну – читают.
Но чтобы все это было до такой степени – вот уж не представлял себе!
И тут же я понял, какую громадную ответственность налагает на меня это слово.
– Действительно – когда я был неизвестный – пиши как хочешь, о чем хочешь и когда хочешь, ешь, как все люди едят, ходи в толпе, толкаясь, как и другие толкаются, и если на твоем пути завязалась между двумя прохожими драка – ты можешь остановиться, полюбоваться на эту драку или даже, в зависимости от темперамента, принять в ней деятельное участие, защищая угнетенную, по твоему мнению, сторону.
А в новом положении с титулом «известный» – попробуй-ка!
Когда ешь – все смотрят тебе в рот. Вместо большого куска откусываешь маленький кусочек, мизинец отставляешь, стараясь держать руку изящнее, и косточки от цыпленка уже не выплевываешь беззаботно на край тарелки (скажут – некрасиво), а, давясь, жуешь и проглатываешь, как какой-нибудь оголодавший сеттер.
Съешь лишний кусок – все глазеющие скажут – обжора.
Покажешься под руку со знакомой барышней – развратник.
Заступишься в уличной драке за угнетенного – все закричат: буян, драчун! («Наверное, пьян был!.. Вот они, культурные писатели… А еще известный! Нет, Добролюбов, Белинский и Писарев в драку бы не полезли».)
И, благодаря этому, столько народа, заслуживающего быть битым, остается не битым, что нравы грубеют, и жизнь делается еще тяжелее.
Наибольшая же трагедия – это те анекдоты о моем уме, находчивости и сообразительности, которые будут рассказываться и приводиться в газетах (отделе «смесь») после моей смерти…
Воображаю:
«Известный (раз другие писали, могу же и я написать?) писатель Аркадий Аверченко отличался дьявольской сообразительностью и находчивостью.
Один знакомый спросил его:
– Кто, по-вашему, выше – Шекспир или Гете?
– Мой портной Кубакин, – отвечал остроумный писатель.
– Почему? – изумился ничего не подозревавший знакомый.
– Потому, – улыбнулся покойник, – что он чуть не трех аршин росту.
Такими язвительными ответами покойный юморист нажил массу врагов среди сильных мира сего».
Конечно, никто из нас не застрахован от таких «анекдотов», но я сделаю слабую попытку застраховаться от них.
Именно я решил записывать сам все те будущие анекдоты, которые должны печататься после моей смерти.
Для начала позволяю себе привести один анекдот-факт обо мне, имевший место не более месяца тому назад.
Как известно, покойный писатель любил в хорошую минуту весело подшутить над своим ближним, что доставляло ему много врагов и тайных недоброжелателей.
Приводим следующий случай, правдивость которого могут удостоверить многие, пережившие бедного, безвременно погибшего писателя…
Однажды, будучи застигнут в пути снежными заносами и отсиживаясь на какой-то глухой станции, покойный писатель горько жаловался соседям по вагону на то, что если пройдут еще сутки, то всем придется голодать.
Один актер, сидевший около, стал подтрунивать над Аверченко и, в конце концов, заявил:
– Ведь завтра нам всем уже придется бросать жребий – кому из нас быть съеденным… Что вы скажете, Аркадий Тимофеевич, если жребий падет на вас и мы вас съедим?..
– Что я скажу? – ответил, улыбаясь, симпатичный покойник. – Я скажу, что в таком случае рискую очутиться в дураках.
В тот момент никто не понял этого загадочного ответа, но в последние годы он детально разъяснен комментаторами писателя.
Вот, читатели, единственный пока анекдот обо мне. Нравится анекдот или нет – это другой вопрос.
Но что он правдив – за это ручаюсь. Приятно быть более предусмотрительным, чем такие умные люди, как генерал Драгомиров и поэт Минаев.
– Будете?
– Где?
– На вечеринке у Мыльникова.
– Ах, да. Я и забыл, что нынче суббота – день обычной вечеринки у Мыльникова.
– Ошибаетесь. Сегодня вечеринка у Мыльникова именно – не обычная.
– А какая?
– Необычная.
– Что же случится на этой вечеринке?
– Панасюк будет рассказывать, как он женился.
– Подумаешь – радость. Кому могут быть интересны матримониальные курбеты Панасюка?..
– С луны вы свалились, что ли? Неужели вы ничего не слышали о знаменитой женитьбе Панасюка?
– Не слышал. А в чем дело?
– Я, собственно, и сам не знаю. Слышал только, что история потрясающая. Вот сегодня и услышим.
– Что ж… Пожалуй, пойду.
– Конечно, приходите. Мыльников говорит, что это нечто грандиозное.
После этого разговора я все-таки немного сомневался, стоит ли идти на разглагольствования Панасюка.
Но утром в субботу мне встретился Передрягин, и между нами произошел такой разговор:
– Ну, что у вас нового? – спросил я.
– Да вот сегодня бенефис жены в театре. Новая пьеса идет.
– Значит, вы нынче в театре?
– Нет. У меня, видите ли, тесть именинник.
– Ага. У тестя, значит, будете?
– Нужно было бы, да не могу. Должен провожать нынче начальника. Он за границу едет.
– Чудак вы! Так вы бы и сказали просто, что провожаете начальника.
– Я его не провожаю. Я только сказал, что надо было бы. А, к сожалению, не смогу его проводить.
– Что же вы, наконец, будете делать?!
– Вот тебе раз! Будто вы не знаете!.. Да ведь нынче Панасюк у Мыльникова будет о своей женитьбе докладывать.
– Тьфу ты, господи! Решительно вы с ума сошли с этим Панасюком. Что особенного в его женитьбе?
– Это нечто гомеровское. Нечто этакое шекспировское.
– Что же именно?
– Не знаю. Сегодня вот и услышим.
Тут же я окончательно решил идти слушать Панасюка.
У Мыльникова собралось человек двадцать. Было душно, накурено. Панасюка, как редкого зверя, загнали в самый угол, откуда и выглядывала его острая лисья мордочка, щедро осыпанная крупными коричневыми веснушками.
Нетерпение росло, a Панасюк и Мыльников оттягивали начало представления, ссылаясь на то, что еще не все собрались.
Наконец, гул нетерпеливых голосов разрешился взрывом общего негодования, и Панасюк дал торжественное обещание начать рассказ о своем браке через десять минут, независимо от того, все ли в сборе или нет.
– Браво, Панасюк.
– Благослови тебя Бог, дуся.
– Не мучай нас долго, Панасюченочек.
Тут же разнеслась среди собравшихся другая сенсация: рассказ Панасюка будет исполнен в стихах. Панасюка засыпали вопросами:
– Как? Что такое? Разве ты поэт, милый Панасюк? Отчего же ты до сих пор молчал? Мы бы тебе памятник поставили! Поставили бы тебя на кусок гранита, облили бы тебя жидким чугуном – и стой себе на здоровье и родителям на радость.
– Я, господа, конечно, не поэт, – начал Панасюк с сознанием собственного достоинства, – но есть, господа, такие вещи, такие чудеса, которые прозой не передашь. И в данном случае, по-моему, человек, испытавший это, если даже он и не поэт – все-таки он обязан сухую скучную прозу переложить в звучные стихи!!!
– А стихи действительно звучные? – спросил осторожный Передрягин.
– Да, звучности в них немало, – неопределенно ответил Панасюк. – Вот вы сами услышите…
– Да уж пора, – раздался рев голосов. – Десять минут прошло.
– Рассказывайте, Панасюк!
– Декламируй, Панасище.
– Извольте, – согласился Панасюк. – Садитесь, господа, все – так удобнее. Только предупреждаю: если будете перебивать – перестану рассказывать!
– О, не томите нас, любезный Панасюк. Мы будем тихи, как трупы в анатомическом театре.
– И внимательны, как француз к хорошенькой женщине!
– Панасюк, не терзайте!
– Начинаю, господа. Тихо!
Панасюк дернул себя за угол воротника, пригладил жидкие белые волосы и начал глухим торжественным голосом:
Как я женился
Я, не будучи поэтом,
Расскажу, что прошлым летом
Жил на даче я в Терновке,
Повинуясь капризу судьбы-плутовки.
Как-то был там вечер темный,
И ошибся дачей я…
Совершил поступок нескромный
И попал в чужую дачу, друзья.
Вижу комнату я незнакомую…
Вдруг – издали шаги и голоса!!
И полез под кровать я, как насекомое,
Абсолютно провел там два часа.
Входит хозяин, a в руке у него двустволка…
Резкий звонок в передней перебил декламацию Панасюка на самом интересном месте.
Панасюк болезненно поморщился и недовольно сказал:
– Ну, вот, видите, и перебили. А говорили, что больше никого не будет…
Вошел запыхавшийся Сеня Магарычев.
– Не опоздал я? – крикнул он свежим с мороза, диссонирующим с общим настроением голосом.
– Носят тебя черти тут по ночам, – недовольно заметил Мыльников. – Не мог раньше прийти?! Панасюк уже давно начал.
– Очень извиняюсь, господин Панасюк, – расшаркался Магарычев. – Надеюсь, можно продолжать?
– Я так не могу, господа, – раскапризничался Панасюк. – Что же это такое: ходят тут, разговаривают, перебивают, мешают…
– Ну, больше не будем. Больше некому приходить. Ну, пожалуйста, милый Панасюк, ну, мы слушаем. Не огорчайте нас, дорогой Панасюк. Мы так заинтересованы… Это так удивительно, то, что вы начали.
– В таком случае, – кисло согласился Панасюк – я начну сначала. Я иначе не могу. – Конечно, сначала! Обязательно!
Как я женился
Я, не будучи поэтом,
Расскажу, что прошлым летом
Жил на даче я в Терновке,
Повинуясь капризу судьбы-плутовки.
Как-то был там вечер темный,
И ошибся дачей я…
Совершил поступок нескромный
И попал в чужую дачу друзья.
Вижу комнату я незнакомую,
Вдруг – издали шаги и голоса!!
И полез под кровать я, как насекомое,
Абсолютно провел там два часа.
Входит хозяин, a в руке у него двустволка…
Мы все затаили дыхание, заинтересованные развязкой этой странной истории, как вдруг мертвую паузу прорезал свистящий шепот экспансивного Вовы Туберкуленко:
– Вот в этом месте ты, глупый Магарычев, и перебил чтение!.. Видишь?
Панасюк нахмурил свои бледные брови и поднялся с места.
– Ну, господа, если вы каждую минуту будете перебивать меня, то тогда, конечно… я понимаю, что мне нужно сделать: я больше не произнесу ни слова!
– Черт тебя потянул за язык, Туберкуленко! – раздались возмущенные голоса. – Сидел бы и молчал!
– Да что же я, господа… Я только заметил Магарычеву, что он перебил нас на этом самом месте.
«Входит хозяин, a в руке у него двустволка…»
– Нет, больше я говорить не буду, – угрюмо проворчал Панасюк. – Что же это такое: мешают.
– Ну, Панасюк! Милый! Алмазный Панасюк. Даем тебе торжественное слово, что свиньи мы будем, базарные ослы будем, если скажем хоть словечко… Мертвецы! Склепы! Гробы!
– Так вот что я вам скажу, господа: если еще раздастся одно словечко или даже шепот – ну вас! Ни звука от меня больше не добьетесь.
– Читай, драгоценное дитя. Декламируйте, талантливый Панасюк. Мы умираем от нетерпения.
И снова начал Панасюк:
– Как я женился.
Он благополучно прочел первые десять строк… Когда начал одиннадцатую – нахмурил предостерегающе брови и подозрительно поглядел на Туберкуленку и Магарычева.
Наконец, дошел до потрясающего места:
И полез под кровать я, как насекомое,
Абсолютно провел там два часа.
Входить хозяин, a в руке у него дву… ствол…
Туберкуленко повел бровями и погрозил украдкой Магарычеву пальцем: тот смешливо дернул уголком рта и сделал серьезное лицо.
– Не буду больше читать, – сказал Панасюк, вставая с побледневшим лицом и прыгающей нижней челюстью. – Что же это такое? Издевательство это над человеком?! Инквизиция?!
Все были искренно возмущены Туберкуленкой и Магарычевым.
– Свиньи! Не хотите слушать – уходите!
– Господа, – вертелся сконфуженный Туберкуленко. – Да ведь я же ничего и не сказал. Только когда он дошел до хозяина с двустволкой…
– Ну?!
– Я и вспомнил, что он уже два раза доходил до этого места. И дальше ни на шаг?!
– Ну?!
– Так вот я и испугался, чтобы и в третий раз кто-нибудь не перебил его на «хозяине с двустволкой».
Почти полчаса пришлось умолять Панасюка снова начать свою захватывающую повесть о том, как он женился. Клялись все, били себя в грудь, гарантировали Панасюку полное спокойствие и тщательное наблюдение за неспокойным элементом.
И снова загудел глухой измученный голос Панасюка:
Как я женился
Я, не будучи поэтом,
Расскажу, что прошлым летом…
Все слушатели скроили зверские лица и свирепо поглядывали друг на друга, показывая всем своим видом, что готовы задушить всякого, который осмелился бы хоть вздохом помешать Панасюку.
По мере приближения к знаменитому месту с залезанием под кровать, лица всех делались напряженнее и напряженнее, глаза сверлили друг друга с самым тревожным видом, некоторых охватила даже страшная нервная дрожь… А когда бледный Панасюк бросил в толпу свистящим тоном свое потрясающее: «…Входит хозяин, a в руке у него двустволка…» – грянул такой взрыв неожиданного хохота, что дымный воздух заколебался, как студень, a одна электрическая лампочка мигнула, смертельно испуганная, и погасла. Панасюк вскочил и рванулся к дверям…
Десятки рук протянулись к нему; удержали; вернули; стояли все на коленях и, униженно ползая во прахе, молили Панасюка начать свою поэму еще один раз: «самый последний разок; больше не будем даже и просить»…
– Господа! – кричал Передрягин. – Дети мы, что ли, или идиоты какие-нибудь? Неужели мы на десять минут не можем быть серьезными? Ведь это даже смешно. Как дикари какие-то!! Все мы смертельно хотим дослушать эту удивительную историю – и что же? Дальше 12-й строки не можем двинуться.
– Если бы ему перевалить только через хозяина с двустволкой, – соболезнующе сказал кто-то, – дальше бы уже пошло как по маслу.
Долго уговаривали Панасюка; долго ломался Панасюк. Наконец, начал с торжественной клятвой, что «это в самый, самый последний раз»:
Как я женился
Я, не будучи поэтом,
Расскажу…
Каменные лица были у слушателей; мертвым покоем веяло от них.
…Вижу комнату я незнакомую,
Вдруг – издали шаги и голоса!
И полез под кровать я, как насекомое…
Сжатые губы, полузакрытые глаза ясно говорили, что обладатели их решили лопнуть, но выдержать то страшное давление, то ужасное желание, которое распирало каждого.
Это были не люди, – это были мраморные статуи!
– …Входит хозяин… a в руке у него… двустволка…
Статуи заколебались, часть их обрушилась на пол, катаясь в судорогах леденящего кровь смеха, часть бросилась к Панасюку, но он оттолкнул протянутые руки и, замкнувшись сам в себя, закусив губу, молча вышел.
Эта история на другой день разнеслась по всему городу.
И с тех пор никому, никогда и нигде бедный Панасюк не мог рассказать «историю о том, как он женился» – дальше знаменитой фразы:
…Входит хозяин, a в руке у него двуствол… ха, ха!
Ха-ха-ха-ха-ха!