
Полная версия:
Антон Куз Тень над перешейком
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт
Через полчаса напряжённого, выматывающего нервы преследования они снова увидели немцев. Те остановились на небольшой поляне, залитой тусклым светом, пробивавшимся сквозь плотный полог крон. Офицер со странным маятником в руках — высокий, сухой, с лицом аскета — медленно, словно совершая какой-то ритуал, обходил поляну по периметру. Он то замирал, поднимая прибор и внимательно наблюдая за дрожащей стрелкой, то делал шаг в сторону, будто следуя за невидимой нитью. Двое других егерей в это время сняли с плеч те самые продолговатые футляры. Открыли их, и Иван увидел не оружие, а устройства, отдалённо напоминавшие панели сложных измерительных приборов. Матовые циферблаты со стрелками, несколько стеклянных лампочек-индикаторов, которые то загорались тусклым, ядовито-зелёным светом, то гасли, словно мигая в такт чему-то невидимому.
— Что это? — не удержался Сашка, и его шёпот в давящей тишине прозвучал хрустально-громко, как щелчок взведённого курка. — Рация какая-то новая?
— Молчи, — шикнул на него Григорий, но сам не отрывал глаз от поляны. — Не похоже на связь.
Иван чувствовал, как внутри всё сжимается в тугой, холодный узел. Он видел артиллерийские буссоли, дальномеры, стереотрубы. Видел прибор ПУАЗО-32. Но это… было иным. Слишком хрупким, слишком тихим, слишком невоенным для поля боя и слишком сложным для простой разведки. В его конструкции читалась чуждая, непонятная логика.
Немцы что-то замеряли, переговариваясь скупыми, отрывистыми фразами. Потом офицер резко кивнул, аппаратуру упаковали с той же немой слаженностью, и группа, не оглядываясь, тронулась в путь, исчезнув в чаще с той же пугающей, неестественной скоростью.
Партизаны выждали несколько долгих, наполненных только стуком собственных сердец минут и лишь потом, по знаку Мирона, осторожно, как на заминированном поле, вышли на поляну.
— Осматриваем место, — скомандовал командир, и его голос прозвучал приглушённо, будто звук поглощал сам воздух. — Следы, мусор, всё. Быстро и тихо.
Люди рассыпались. Иван подошёл к тому месту, где стоял офицер с маятником. Земля была утоптана. И там, в самом центре, кто-то аккуратно, кончиком штыка или кинжала, вырезал на влажной, тёмной земле знак.
Это был не крест, не стрела. Это был странный, ломаный, угловатый узор, напоминавший то ли кристаллическую решётку, то ли схематичное, стилизованное изображение глаза с расходящимися во все стороны лучами-щупальцами. Линии были глубокими, точными, выведенными без единой дрожи.
— Мирон Степаныч, глянь-ка.
Командир подошёл, наклонился, и его лицо, обычно непроницаемое, на мгновение исказила гримаса глубочайшего недоумения. — Никаких тут наших меток не было. И немецких — тоже. Это… чертёж, что ли?
— Не чертёж, — вдруг прозвучал тихий, старческий, словно шорох сухих листьев, голос. Это был Ефим. Он стоял неподалёку, и его глаза, выцветшие от времени, но не утратившие зоркости, были прикованы к знаку. — Знак. Предостерегающий. Или… призывающий.
К ним бесшумно, как тень, подошёл «красный финн» Эрнест. Он заглянул через плечо, и его скуластое, обветренное лицо, обычно спокойное, будто вырезанное из кости, исказилось. Не страхом, а чем-то более глубоким — первобытным отвращением, какое испытывают к случайно найденной в лесу падали.
— Похоже на старые карельские руны… для охотников и рыбаков… но… испорченные. Искажённые. Не наши.
— Испорченные? — переспросил Иван. Он зарисовывал знак на последней странице своего блокнота и чувствовал, как по коже, под гимнастёркой, бегут ледяные мурашки.
Эрнест помолчал, его взгляд буравил зловещий узор, будто пытаясь разгадать его скрытый смысл.
— Наши предки ставили знаки, чтобы отогнать злых духов леса… или чтобы попросить у них разрешения на охоту, на проход. Этот… — он ткнул пальцем в воздухе в сторону символа, не решаясь приблизиться, — он для призыва. Только дух тут изображён не наш, не здешний. Чужой. Из глубин, из-под камней. Голодный. Они его зовут.
Лёгкий, ледяной ветерок прошелестел по верхушкам сосен, и Ивану не почудилось — он ясно услышал, как в его шелесте, в скрипе стволов, проступил низкий, вибрирующий гул, тот самый, что слышали в лагере. Лес, всегда бывший для него просто территорией, местностью, тактической картой, вдруг обрёл зловещую, древнюю душу. И эти немцы, похоже, не просто знали её язык. Они знали, как составить договор. Или как вырвать у неё силу, заплатив чужой монетой.
— Сотрите это, — тихо, но властно сказал Мирон Степаныч. — Затопчите. И двигаемся. Аккуратно. По их следам. Мы — тень, а не охотники. Пока.
Сашка и ещё один партизан грубо, сапогами, разворошили землю, уничтожив знак. Но ощущение, что они стёрли лишь линии на земле, а само послание уже прочитано кем-то другим, осталось.
Они снова углубились в чащу, и теперь каждый шорох, каждый скрип ветки отдавался в их сердцах тяжёлым, зловещим эхом. Воздух сделался гуще, пахнущим озоном и холодным камнем. Свет мерк. Тропа вела вниз, в широкую лощину, дно которой тонуло в белесой пелене тумана. Следы терялись там. И оттуда, из глубины, поднималось дыхание — ледяное, от которого сжималось сердце.
Эрнест замер, втягивая воздух.
— Они идут в место, где мир тонок, — не глядя на него, сказал финн. — Где старая сила спит под камнями. Они хотят её разбудить. Мы уже близко. Слишком близко.
Мирон Степаныч обернулся к своим. В его глазах была тяжёлая, как карельский гранит, решимость.
— Значит, мы уже на пороге. Тишина — теперь наше оружие. Они где-то там, в тумане. У них есть цель. Наша — узнать её. И если сможем… — он не договорил, но все поняли.
Иван посмотрел в белесую пелену. Там, в холодном сумраке, скрывалось нечто, ради чего элита рейха забралась в самую глушь. И они, горстка партизан, шли за ними, чтобы посмотреть в глаза тому, чему, возможно, смотреть было совсем не нужно.
Глава 10. Ночь, впустившая тени
Последний солнечный луч исчез не постепенно, а резко, словно гигантская дверь в мир света захлопнулась навсегда. На лес опустилась не просто тьма, а нечто плотное, бархатистое, почти осязаемое. Воздух моментально остыл, наполнившись коктейлем запахов: влажного мха, гниющей столетней хвои, горьковатой брусники и чего-то ещё — солёного, металлического, как привкус крови на языке, тревожащего память на уровне доисторических инстинктов. Звёзды, пронзительно яркие в отсутствие малейшей городской засветки, казались не дружелюбными огоньками, а холодными, безразличными глазами, взирающими со своей непостижимой высоты на крошечный, дрожащий островок света и тепла — их костёр.
Костёр, который они развели с таким трудом, используя сухие палки и куски бересты, теперь казался островком спасения в бескрайнем океане мрака. Языки пламени жадно лизали сушняк, отбрасывая пляшущие тени на сосредоточенные лица бойцов. Тени эти жили своей жизнью — вытягивались, ломались о коряги, сплетались в причудливые фигуры, заставляя то и дело непроизвольно оглядываться через плечо.
— Борода, ты уверен, что шашлык здесь жарить безопасно? — Чиж, сидевший ближе всех к лесу, нервно постукивал пальцами по колену. — Ну, в смысле… запах?
— А что запах? — Борода, колдовавший над шампурами, даже не поднял головы. — Медведь сюда не сунется — нас много, шумно. А другой живности здесь отродясь не водилось, сам знаешь. Глухомань.
— Я не про живность, — тихо, но с нажимом сказал Чиж, покосившись в сторону чёрной стены леса.
— А помнишь, как мы в прошлом году на учениях под Лугой были? — вдруг спросил Чиж, глядя в костёр.
— О, Господи, — простонал Одуван. — Сейчас опять расскажет про медведя.
— А что медведь? — заинтересовался Борода, отрываясь от шампура.
— Он не медведь! — возмутился Чиж. — Он был… э-э… как крупный кабан!
— Ты сам сказал, что это медведь, когда он на тебя вышел! — заржал Одуван. — И побежал так, что я тебя два часа искал!
— Я не побежал! Я совершил тактическое отступление!
— От медведя?
— Я думал, это медведь! А оказалось — местный лесник на лыжах.
Все засмеялись, даже Пётр, который обычно был серьёзен. Смех был настоящим — но коротким. Когда он стих, в воздухе повисла та же тишина, что и раньше. И в этой тишине костёр казался уже не таким тёплым. Треск поленьев, шипение сока на шашлыке, бульканье похлёбки «Сытый кнехт» в котелке — эти звуки сейчас значили больше обычного. Они были якорем, удерживающим реальность на месте. Фляжка с выдержанным коньяком, припасённая «для сугреву», пошла по кругу. Первый глоток обжёг горло, второй разлил приятное тепло по груди, но прогнать липкий холодок между лопаток так и не смог.
То, что они увидели сегодня — заглохший средь бела дня УАЗ, сошедшие с ума компасы и приборы, старые окопы и абсолютно свежий, будто только что с конвейера, немецкий мотоцикл сороковых годов, стоящий посреди леса с работающим двигателем и следами крови — не просто не вписывалось в их страйкбольный опыт. Это было нарушением правил самой реальности. И это знание сидело в каждом под кожей, как заноза, которую невозможно вытащить.
— Мясо поспело, — объявил Борода, и это прозвучало как команда «Общий сбор». — Налетай, орлы, пока горячее.
Шашлык из свиной шеи, маринованный в луке и кефире, пах умопомрачительно. На какое-то время еда заняла все мысли. Ели молча, сосредоточенно, вытирая жирные пальцы о траву. Сергей, сидевший рядом с Алексеем, жевал медленно, глядя куда-то в одну точку. Он вообще сегодня был сам не свой — с того самого момента, как они наткнулись на мотоцикл.
— Серёг, ты чего застыл? — Ольга легонько толкнула его в плечо. — Бери ещё, пока Чиж всё не умял.
Чиж, услышав своё имя, возмущённо хрюкнул с набитым ртом, но скорость поглощения пищи не снизил. Сергей же вздрогнул, будто очнувшись.
— А? Да… не хочу больше. — Он перевёл взгляд на костёр. — Странное всё это. Место странное. Я сегодня… ну, когда мы тот мотоцикл нашли… У меня такое чувство было, что мы тут не одни.
— А кто ж тут может быть, кроме духов карельских болот? — нервно хохотнул Одуван, пододвигаясь ближе к огню. Парню только недавно исполнилось восемнадцать, и в его по-детски широко открытых глазах плескалась смесь любопытства и безотчётного страха. — Хотя… после такого дня я и в духов поверю.
— Ты главное, не паникуй раньше времени, — осадил его Виктор. Он сидел чуть поодаль, откинувшись на складном стуле, словно подчёркивая свою отдельную, наблюдательную позицию. — У страха глаза велики. Мотоцикл — ну мотоцикл. Реконструкторы какие-нибудь притащили, да бросили. Мало ли?
— Реконструкторы? Сюда? На ночь глядя? И движок у него — как у нового, я проверял, — подал голос Пётр, крупный мужчина со спокойными, немного усталыми глазами. Он вообще говорил мало, но когда говорил — слушали все. — Не, Вить. Тут другое. Тут всё другое.
— Психологический настрой решает, — отрезал Виктор. — Мы в нестандартной ситуации, психика ищет опору, а когда не находит — начинает дорисовывать. Всё просто.
— Всё просто, — негромко повторил Пётр, помешивая ложкой в котелке. Он сидел на корточках, широкоплечий, с лицом, изрезанным морщинами не столько возраста, сколько опыта. — Если бы не одно «но». — Он поднял глаза на Виктора. — Психика-то у всех разная. А чувство одно. И запах. Чем, по-твоему, пахнет от того мотоцикла?
— Бензином, маслом… чем ему ещё пахнуть? — пожал плечами Виктор, но в голосе его проскользнула неуверенность.
— Нет, Вить. Им пахнет войной. Порохом. Потом. И кровью. Я такой запах не спутаю.
Тишина после этих слов стала абсолютной. Даже костёр, казалось, притих. Алексей продолжил мешать похлёбку, но слова уже повисли в воздухе, тяжёлые и неопровержимые.
— Ну, знаешь… — Виктор поправил очки, — субъективные ощущения…
— Да какие, к чёрту, ощущения! — не выдержал Чиж. — У меня «субъективное ощущение», что за нами кто-то следил весь день из леса! Или вы думаете, я один это чувствовал?
— Я тоже чувствовала, — тихо сказала Ольга. Она сидела чуть в стороне от мужчин, но её присутствие ощущалось всегда. Высокая, подтянутая, с гладко забранными в хвост русыми волосами, она обладала той спокойной уверенностью, которая бывает у людей, привыкших часто и быстро принимать важные решения. — Взгляд в спину. Тяжёлый такой… изучающий.
— Ну вот, теперь у нас коллективная галлюцинация, — съязвил Виктор, но как-то без обычного напора.
— Вить, да хватит уже! — Борода, наконец, отвлёкся от шашлыка. — Люди говорят, как есть. Ты бы лучше рассказал, что сам думаешь, а не умничал. Ты ж у нас самый начитанный.
Виктор поморщился, будто от зубной боли, но промолчал. Он всегда предпочитал наблюдать и анализировать, а не выкладывать свои карты на стол. Особенно в такой обстановке.
— Ладно, мужики, — примирительно сказал Алексей, снимая котелок с огня. — Хватит нагнетать. Давайте-ка поедим горячего как следует. Похлёбка — вещь. Борода, кипяти чай.
Горячая, наваристая похлёбка «Сытый кнехт» с тушёнкой, фасолью и копчёностями немного разрядила обстановку. Начались обычные лагерные разговоры: кто сколько патронов расстрелял в прошлые выходные в тире, у кого берцы натирают, чья очередь за водой идти. Но налёт тревоги так и не исчез. Он словно затаился на периферии сознания, ожидая своего часа.
И когда с едой было покончено, когда кружки наполнились обжигающе-чёрным чаем с дымком, а взгляды вновь уткнулись в танцующее пламя, этот час настал.
— Слышь, командир, — голос Одувана прозвучал неожиданно громко в повисшей тишине. Парень сидел, обхватив колени руками, и смотрел на огонь немигающим взглядом. — А можно я спрошу? Ну, не по делу, а так… вообще?
— Спрашивай, — кивнул Алексей, методично помешивая похлёбку закопчённой ложкой,
— Вот смотришь на всё это, — Одуван неопределённо повёл рукой, охватывая и костёр, и лес, и тёмное небо с пронзительно-холодными звёздами. — День сегодня… такой. Жуткий. И думаешь: а для чего всё? Ну, вот лично ты, Командир… живёшь зачем?
Вопрос повис в воздухе, тягучий, как патока. Борода поперхнулся чаем, Чиж присвистнул сквозь зубы. Даже невозмутимый Пётр поднял бровь. Виктор же, напротив, подобрался весь, как охотничья собака, учуявшая дичь.
Алексей, отложил ложку, вытер ладони о брюки, улыбнулся уголкам губ, и стал доставать из кармана куртки немецкую егерскую трубочку тридцатых годов и табак. Он курил редко, может быть несколько раз за год, и только на выездах. Вопрос Одувана был детским, но бил в самую суть.
— Вопрос, Одуван, хороший. Взрослый. Ты бы лет десять назад мне его задал, я б тебе наговорил с три короба. Про справедливость, про правду, про то, что мир переделать надо. — Он усмехнулся, и в этой усмешке была не насмешка, а горечь. — А сейчас… сейчас я скажу проще. Живу, чтобы каждый день просыпаться и понимать: я на своём месте. Не чужую жизнь живу. Вот эти вот все, — он обвёл рукой сидящих, — ребята, лес, костёр, даже этот дурацкий мотоцикл с того света — это всё часть моей жизни. Я её выбрал сам. И каждый мой шаг, каждое решение — это мой шаг и моё решение. Даже если оно ошибочное. Лишь бы не чужое.
— И всё? — разочарованно протянул Одуван. — Так просто? А как же… ну… миссия какая-то? Предназначение?
— А это и есть моё предназначение, — спокойно ответил Алексей. — Быть хозяином своей судьбы. Помогать тем, кто рядом. Поступать по совести. Дом построить, дерево посадить, сына вырастить. Звучит, может, не пафосно, но по сути — это и есть счастье. Маленькими шагами делать мир вокруг себя чуточку лучше. Не весь сразу, а вот ровно настолько, насколько хватает рук.
— Мелко плаваешь, командир! — не выдержал Виктор. Он подался вперёд, и в свете костра его глаза блеснули азартным огнком. — Прости, конечно, но это же… обывательщина! Дом, дерево, сын… Это удел большинства. А человек с твоим потенциалом, с твоим опытом… Ты же мог! Мог в политику пойти, в бизнес, да куда угодно! Власть иметь, влиять на процессы! А ты — в страйкбол играешь, по лесам шастаешь.
— А что не так со страйкболом? — добродушно осведомился Борода.
— Да ничего, если как хобби. Но не как смысл жизни! Смысл — в большем! В идее, которая захватывает целиком! В служении чему-то великому! Государству, нации, будущему! Вот тогда твоя жизнь обретает настоящий масштаб. Тогда ты — часть истории, а не просто песчинка. Жить, чтобы просто жить? Как животное? Надо же ради чего-то большего! Ради Идеи, которая выше тебя! Ради светлого Будущего, которое ты сам не увидишь, но построишь! Вот это — достойно! За это можно и жизнь отдать, это окупается с лихвой! Это же бессмертие в памяти поколений, в истории!
— Ну, твоя-то жизнь, Витя, — это твоё решение и твоя воля, — спокойно, без вызова, парировал Алексей. — Делай с ней что хочешь. Хотя я считаю, что разменять свою единственную, неповторимую, данную тебе скорее всего один раз жизнь на абстрактную идею… это всё равно что променять золотой слиток на фантик с красивой картинкой. Фантик могут сжечь, перерисовать, выбросить. А ты уже пепел. Но, повторюсь, это твой выбор. И если ты действительно готов отдать свою жизнь ради своей великой идеи — я его уважаю. — Алексей сделал паузу, и его голос, ранее мягкий, приобрёл металлическую чёткость, как у штыка. — А вот другой вопрос… Ты готов отдать за свою идею жизнь других людей? Не свою — это легко и пафосно. Чужие. Если абстрактное Государство или чьи-то идеи потребуют ВОТ ИХ жизни? Конкретных вот этих людей? — Он медленно обвёл жестом замерший круг бойцов.
Тишина вокруг костра стала глубокой, звенящей, как воздух перед грозой. Даже треск поленьев будто стих, задавленный тяжестью вопроса. Виктор заметно смутился. Его уверенная поза сломалась, он отвёл взгляд в сторону чёрной стены леса, начал нервно теребить застёжку на рукаве.
— Ну… это… смотря каких людей… и ради какой цели… — замялся он, и в его голосе впервые проскользнула неуверенность, фальшь. — Если речь идёт о стратегическом интересе государства… о его выживании и величии… о защите от реальной, смертельной угрозы… то да. Увы. Высшие интересы. Цель оправдывает средства. История не знает сантиментов. Да и вообще от водки больше людей умирает.
— Опа-на! — присвистнул кто-то из темноты за кругом света. Это был Чиж, его голос прозвучал сухо и без тени веселья.
— Подожди-ка, — тяжёлый голос Петра, обычно молчаливого, прорубил тишину. Он поднял голову, и в его глазах, отражавших пламя, горел не вопрос, а холодный, накопившийся гнев. — То есть, если некое «государство», его «высшие интересы», решат, что я, моя жена, мой сын — всего лишь разменная монета в их «великой игре», то так тому и быть? Нас — в расход? Без колебаний?
— Не ты лично, Петь! — попытался вывернуться Виктор, его лицо налилось тёмной, багровой краской от внутреннего жара. Он даже привстал, будто готовый ринуться в словесную атаку. — Речь о категориях! О масштабах истории! О судьбах народов! Ты не можешь мыслить такими мелкими категориями!
— А история, — тихо, но с какой-то безумной твёрдостью сказал Пётр, — она и состоит из этих «мелких категорий». Из Сергеев, Алёш, Ольг… Из моего прадеда, который пропал без вести под Ржевом в сорок первом. Он для твоей истории — строчка в сводке потерь. Статистика. А для моей бабушки, которая всю жизнь ждала отца, — это пустота, которая ноет до сих пор. Эта «строчка» так и не узнала, что у него родилась дочь. Не увидел, как его правнук, вот этот самый «мелкий» я, поступил в институт. Он отдал жизнь. За что? За абстракцию? Или за то, чтобы у его конкретной дочери было будущее?
— Вот именно, — голос Алексея накрыл все остальные, не повышая тона, но в нём зазвучала та самая сталь, что уничтожает любую софистику. Он смотрел прямо на Виктора, и его взгляд был тяжёлым, как гиря. — Давай разбираться по косточкам. Есть «государство» — это абстракция. Аппарат, чиновники, линии на карте, кусок ткани на флагштоке. А есть «страна» — это земля, реки, леса. И есть «народ» — это плоть и кровь. Конкретные люди. Которые смеются, плачут, рожают детей, пашут землю, жарят шашлык у костра в страшном лесу, потому что верят товарищам. Так вот, единственная законная цель, ради которой должно существовать государство — служить инструментом для улучшения жизни этих людей. Делать её безопаснее, справедливее, сытнее. Всё. А не использовать этих людей, как расходный материал, для раздувания своих мускулов и амбиций. Потому что любое «величие», любая «сила», построенные на костях и страданиях своих же граждан, — это не величие. Это патология. Это раковая опухоль. Любить Родину — значит любить её народ, её землю, её культуру. А вовсе не ненавидеть её врагов до самоуничтожения. И уж точно не готовить свой народ к закланию ради химер.
Виктор молчал. Он упрямо уставился в огонь, но было видно, как у него играют желваки на лице. Его идеи, такие стройные и пламенные в безопасной тишине его квартиры, здесь, в лесу, под безразличными звёздами, наткнулись на простую, грубую, человеческую правду и дали трещину. Но не рухнули. В его глазах читалась не капитуляция, а глухая, оскорблённая убеждённость, ушедшая вглубь, в самое нутро. Он не был побеждён.
— Ладно, мужики, — Борода хлопнул себя по коленям. — Философия философией, а спать пора. Завтра тяжёлый день. Давайте-ка по палаткам, а то у костра до утра просидим, всех демонов перебудим.
Разговоры стихли. Люди начали расходиться, забираться в спальники. Напряжение медленно спадало, сменяясь той особой, тягучей усталостью, которая бывает после серьёзного разговора. Но сон в эту ночь не принёс облегчения.
Алексей лежал на спине, глядя в брезентовый потолок палатки. Усталость от этого дня была смертельная, но сон не шёл. Мысли путались, возвращаясь к дневным событиям и вечернему спору. В какой-то момент он провалился в дремоту — не глубокую, а зыбкую, похожую на стояние в тёплой, мутной воде.
И тут же пришли видения. Не сон, а именно видения — слишком яркие, слишком реальные. Он стоял посреди леса, но лес этот горел. Огромные сосны полыхали, как факелы, земля под ногами была чёрной и маслянистой от копоти. Вокруг рвались снаряды, и свист осколков смешивался с криками на немецком языке. «Verflucht! Sie sind überall!» — орал кто-то в темноте, и автоматная очередь обрывала крик. Пахло горелой плотью, тротилом и железом.
Алексей хотел двинуться с места, но тело не слушалось. Он был здесь, но как будто не совсем — наблюдателем, призраком, вклеенным в чужой кошмар. И вдруг из дыма и огня прямо на него вышел человек. Высокий, в выгоревшей гимнастёрке, с автоматом ППШ на груди. Лицо его было в копоти и крови, но глаза — ясные, голубые, бесконечно уставшие и бесконечно живые — смотрели прямо сквозь Алексея.
Это был дед. Иван Волков. Алексей узнал его мгновенно, хотя никогда не видел живьём — только на пожелтевших фотографиях, которые бабушка хранила под стеклом в серванте.
Дед поднял руку и указал куда-то в сторону. Алексей проследил за его жестом и увидел в просвете между горящими деревьями очертания бетонных строений. Тех самых, которые они искали. Объект «Гранит».
— Там, — голос деда прозвучал отчётливо, хоть губ он не разжимал. — Они там. Не выпускай.
— Кого — их? — крикнул Алексей, но крик вышел беззвучным.
— Тех, кто не нашёл покоя. Но даже страшнее ИХ может быть то что ты найдёшь здесь. — ответил дед и указал пальцем себе на грудь, на сердце. — Сохрани человеческое здесь, и ты победишь. — И добавил, уже уходя, растворяясь в дыму: — Хоть ты не всех можешь спасти — но береги ребят. Особенно мальца. Ему труднее всех.
Алексей рванулся за ним, но провалился в пустоту, и через миг открыл глаза. В палатке было темно, рядом мирно посапывала Ольга. Только сердце колотилось, как бешеное, и запах гари, казалось, всё ещё стоял в ноздрях.
Одувану тоже не спалось. Он ворочался, в ушах стоял назойливый гул — отзвук дневных споров, треска костра, собственного страха. И сквозь этот гул, едва различимый на первых порах, начал просачиваться шёпот. Он исходил не извне, не из леса. Он рождался прямо в его черепе, обходя слух, обращаясь сразу к центру страха и тщеславия. Голос был сладким, бархатистым, убедительным, как лучший друг. «Они не понимают… Они старые, испуганные, цепляются за свои жалкие, обособленные жизни… Ты моложе. Ты видишь больше. Ты чувствуешь, как тесно в этой клетке… „Не выделяйся“, „живи как все“… Это удел слабых. Слабаки боятся силы… Боятся величия, потому что не способны на него… А ты способен. Ты можешь быть больше… Мы видим в тебе искру… Ты хочешь, чтобы твоё имя значило что-то? Чтобы тебя не забыли? Чтобы перед тобой преклонялись?… Мы дадим тебе силу. Силу, перед которой они все — командир, этот хвастун Виктор, все — опустят глаза… Она рядом. Иди. Ищи. Протяни руку… Она уже ждёт тебя…» Одуван зажмурился изо всех сил, закутал голову в спальник, пытаясь заглушить голос. Но тот лишь тихо засмеялся — звук, похожий на шелест ядовитых крыльев, — и умолк, оставив после себя не тишину, а жуткую, зияющую пустоту и жгучую, запретную мысль: «А что, если…»

