Нижеследующее предприятие было затеяно с единственной внешней целью: открыть для наших молодых сочинителей достигнутые на Западе возможности, далеко превосходящие всё известное в России. Работа длилась пять лет. Переложению подверглись около сорока страниц из имеющихся шестисот с лишним. Чувствительную помощь можно было получить из «Аннотаций к Финнеганову Уэйку» (Roland McHugh. Annotations to Finnegans Wake. The John Hopkins University Press, 1991). В этих Аннотациях имеются ссылки на примерно шестьдесят языков и жаргонов, которые употреблял Джойс. Встал вопрос о путях передачи, и он был решен не одинаково в разных частях. Именно поэтому пришлось отказаться от обычного термина «перевод» и заменить его более широким «переложением». Об остальном пусть судит читатель.
бег реки мимо Евы с Адамом, от берой излучины до изгиба залива просторным пространством возратных течений приносит нас вспять к замку Хаут и его окрестностям.
Сэр Тристрам с виолой д’аморе из-за ближнего моря прибыл назад пассажиром транспорта Северной Арморики на эту сторону изрезанного перешейка в Европу Малую, дабы самолично вести пенисолированную войну на полуострове: не то чтобы возмышенные горы у потока Окони раздувались до прожорливых горджиев графства Лоренс, а те всё время в тисме дублинировали вдвое: не то чтобы глас огня вздувал миш миш для поперечного виски: пока еще нет, но вспоре потом малый промел старого слипкого исаака: пока нет, хоть всё путем среди сует ванесс, когда у сестер пусть соси сок во гневе на двойного натанджо. Хрена ежевичного из папашина солода варил бы Чхем или Шен при свете радуги, и пылающий конец ея отражался кольцом на поверхности вод.
Падение (бабабадалгарагтакамминарроннконнброннтоннер-роннтуоннтаннтроварроунаунскаунтухухурденентернак!) прежде прямого как столб сморчка пересказывается поутру в постели, а затем всё время бытия в течение истории христианского трубадурства. Великое падение со столь кратким упоминанием руха Финнегана (впрочем, выражаясь по-гэльски, мужчины плотного), что егого круглоглавие скоро отсылает вопрошателя к заду, к западу в отношении иго толстословия: и их попереворопотное место расположено на исходе из парка, где уложили оранжи зреть на зелени со времен любви дублинейра первого к своей лиффее.
Какие тут стычки вил и пил, устроготов против рыбоглотов! Бре́ккек Ке́ккек Ке́ккек Ке́ккек! Ко́акс Ко́акс Ко́акс Ко́акс! Уалу Уалу Уалу! Кваоуау! Сторонники Баделлариев всё еще проигрывают Малахии Микгреню, а Зеленые вышвыривают людоведов, этих Белых Ребят, что на Худи-хеде. Буря ассегаек и бумеренгов. Держитесь, братья! Санглориане, спасайтесь! Звон влез оружия, потоки слез. Убитубитубит: рокрок. Какие возможности для ничтожеств, какие просторы продуты насквозь! Какие искушения для шлюх со сторон исповедников! Сколь истинно ощущение сеновласых с подобным соломе гласом по поводу ложного пойла! Тут, тут ушел в пыль подогретый предок блудилищ, но (О мои сияющие звезды и гнезда!) сколь величественно осветилось знамением высшее небо! Что же это было? Изолт? Ер уер сюерз? Лежат во прахе древние дубы, но восстают вопросом вязы. Палл, если уфалл, однако доллджон подъяться: и ничто столь скоро, как фарс для сестарс придет к светскому финиксейскому завершению.
Грузмайстер Финнеган, из Кистей Заики, фривольный подкаменщик, бытовал самым широким путем, который едва можно вообразить в его убожественно забываемом прошлом, еще до того, как навиновы судьи сообщили нам эти данные и Гельвиций исполнил второзаконие (он единожды всерьез сунул глаз во дно трубы, дабы узреть грядущее своей судьбы, но скоро вынул обратно моисеевой силой, так что самая вода испарилась и гиннес совершил исход, как бы показывая, что за пентатоечный то́ был малый!) и в те дикие годы сей муж с кирпичами, известкой и планами вилл в Пьяной Деревне воздвигал дом над домом по бережку для жителей Таксказати. Он тух слегка ради фифи Анни, лейкокрылой творанни. Отдельности своей ищи в ней засучить, коль у тебя в кудельках кольца. Часто, наклонившись через пузырь к переду, с красивым мастерком в руке, с закатанными рукавами комбинезона, который имел обычай носить, словно Урун Пильдерик Негберт, вытеснял он через множители широту и сироту, пока не достигал в полужидком чертеже месторождения двоен, так что его пуританские произрастания прошедших дней вздымались в несколько иных профессиональных признаках, веселые и стоячие, как травка на небоскриптах, исходящая почти из ничего, но восходящая до востока небес, и всё это иерархитектиктактуктурно, горящим кустом с погремушкой на макушке, с наемными подъемными и вольно приспущенными на спуске.
Из первых он имел доспех, и звали его Вассайли Буслаев фон Ризенгеборг. Его герб в зеленом поле, с клейнодами, серый, серебряный, за двух дев козловый, борзовый, ужасный, рогоносный. Трепалкум перекладиной, с лучниками, натягивающими тетиву, и солнце, это во-вторых. Надпись: Хлебороб, Хлебай Хамогон. Хре-хо-хо, г-н Хвинн, опять быть тебе Финнопятым, Финновейном быть придется! Придешь наутро – ты там вино, а в воскресенье к вечеру – вино горелое, горелка, ты уже уксус! Хрю-ха-ха, пан Фанн, петь тебе поопятнанным!
Что же донесло до нас, словно гром в полдень, столь трагедийное извещение? Наш дом родной по-прежнему сотрясается под грохот горы арафат, но сквозь минувший ряд веков мы слышим также пьяное распевание непросыхающей музикальности, которая призвана бранно изоблегчить все выворачивающиеся из сфер небес высокие феномены. Поддержи нас в исканиях истины, о Держатель, когда мы подымаемся, и когда беремся за зубочистку, и прежде чем грохнемся опять на дорогостоящее ложе, и ночью при закате звезд. Ибо лучше мигать курам, чем кивать шкурам. Только чтобы не получилось как у того настоятеля, который их вечно путал, плутая бедуином меж кучкой джебель и джписи си. Пусть судят о том те, у кого есть что. Об урожае мельник. Тогда мы и узнаем насчет веселья в пьяницу. У нее просто дар высматривать на стороне, и она всегда тому будет содействовать, кто ей споспешествует, о двугорбая голубая мечта! Смотри! Смотри! Это мог быть недообожженный кирпич – говорят иные – или – как судят другие – это произошло из-за нарушений в минувшей части. (В наше время известны тысяча и одна версия, и все они о том же). Но описать ли ту горечь, с которою аписьяна элла аллыэ аплоки сплюща (а как насчет чудес уоллхолла – вращеправ, простидвижек, скаломахов, чмокогонов, трамодрев, вопледалей, кинавт, гиппобродов, флотоулов, турнеятий, мегасмога, с кругами и крепостными рвами, с базиликирхами и аэропагодами, с судами и посудинами, с констеблем в мундире, отмеченным укусом за ухом мекленбурым сукам и ямкам для линьки соколов, с пенькою от пеньков, чем пеньше, тем встаньше, и троетрюками по двенадцати пинков за дюжину штук, с бусами, скользящими по проспекту Безопаспортных, с дерижаблями, висящими над углом Без Портных, и дымы и надежды, и мягкий холмик его владений прирожденных природою домовладельцев, дымоглазельцев, в-даму-продевальцев, шурум-бурум, бор-бормотание с крыш, обормоты из крыс, крыши для, как для крыс тря, но лишь под мышь сгодилась бы), а кто пьет со сна, тот и спит спьяна. Акушерка на сносях, вот-вот снесет, вот его и трясет. (Была там и воздвигаемая, конечно, стена). Димб! Он пал с этой последней. Демб! И был мертв. Дамб! Мастабадам, мастабатом, когда луна играет в лютню – и всё исчезло. Чтобы мир знал о том.
Шайзе? Ай шут шии! Макуль, Макуль, зачем скончался ты? Ах, тем в четверг печальным утром? На мрачных поминках Филуяновых все народные хуливане стонали, простершись в оцепенении и презбыточно отчаянном улюлюлении. Собрались там печники и дворники, глухари, бухари, будочники, конюшие и киношники тоже. И все они остишно ароли. Агог, магог, а кругом сплошной аргог. Для празднования продолжения до Ханандиганова изничтожения. Иные даже подскакивали и под канкан его оплакивали. Кто вверх вздувал, кто внутрь его отжимал. Тверденький он, плотный. Приам прием придам. Это он был, тот веселый вселенский юноша, молодой человек. Взвейте его изголовье в пивную с пивом. И кде и када вы такое апять услышите? Со своими срединными ссредствами и пыльными препозициями. И положили его преть на кровать. Со стаканаливами финской фодки у ступней. И пенным пеньем за ступенью. Покуда жидкость не стекла из узости стекла под вязкостью. О!
Ура, разве лишь глыбы раннего дарования виднеются сквозь те зрелые пейзажи глобуса, которые суть, рассуждая тавтологически, одно и то же, гладкое место. Вот когда Он, существо громоздкое, спотыкается, словно переросший младенец, давайте смотреть, как Ом на тарелку лег. Ум! От еженедельника до бездельника и от мошенника до ошейника всё-то он мирно расстилается. И в течение пути изгиба от фьорда до фьельда дуновения попутного ветра ведут по нему, обобоируя через рифы (хоахоахоах!), плауплывания в долгую лифейную ночь, блудобледную ночь, колокольную ночь, чтоб ее хитрые флейтующие трохеи (О карина! О карина!) заставили его проснуться. Она со своим фартовым фартуком, со сдобным съедобным, а вокруг всё строения да настроения. Возделывая дело его падения в отделе с водоразделом. Сначала молимся, потом моемся. Но что же мы сами из себя представляем, поверьте, это так. Аминь. Со сай ас. Грампапаша пал, но зелень проростает в пали. Что там, на скрещении путей? Фуфырь финфофамов. Где ж его бедная головушка? Там, где нет кеннедиева хлебушка. А что у него на хвосте, на самом кончике? Дублинского эля добрый стаканчик. Но если начнешь проверять его на подлинность и погружать зуб сквозь лебяжьебелое тело, смотри на него, как на бегемота, ибо он – ничто. Финиш. Всего лишь фотокопия теней вчерашней сцены. Примерно как рубиконский Салмосалар (Форелосось), древний, агапемонидова века, он втоптан в нашу туманную пыль, обкатан и запечатан. Итак, продовольстие это для внешних мертво – в общем, поштучно и навалом.
И всё же, разве не видим мы очертаний формы того бронтоихта, сонно оживляемых даже в нашу ночь осокой извилистого потока, который Бронто любил и в который он, Брутто, упирался. Хик кубат едилис. Апуд либертинам парвулам. Здесь он лежит. Сущая мелочь. (Лат.) Что если б она махала или порхала, в носках или обносках, иль клянчила б по полушке да на подушке. Арра, конечно, все мы любим малютку Анни Райни, то есть, хотел сказать, любим крошку Энни Рэйни, когда под зонтиком в клочках да в пустячках порнхает она порхабненькою бабочкой. Йох! Бронтодед спит, йох он сопит. Над Бен Хитр, а также в Сипл Изоут. Вот его череп головы, в коем он варил помыслы, вглядывался в туманное иное. Чье оно? Его глиняные конечности, поросшие зеленотравой, охладело торчат на месте его падедения, у Стеклянной Стены, где стоят и кланяются наши сыны, на стыке лета, зимы, осени и весны. А позади, напротив, за Илл Сиксти – зады форта, бом, табором, с топором жди засады, ищи рассады. И пока одаль плотно оборачиваются облака, можно насладиться горделивым видом сбоку нашего вздыбленного жилого холмища, а ныне Валунстенского национального музея с находящейся на некоторой зеленоватой дистанции очаровательной водырьлейской областью и двумя беловатыми вилайетами, которые внемлют обзору о самих себе с этаким подхихикиваньем по поводу глупопадшей листвы, прелезть! Нарушители свободно допускаются на территорию музея. Вали- и пади-подкинцы за один шилиног! Обратно же обесчлененные инвалиды старой гвардии найдут тут возочки в меру необходимости хода. За ключом от входной двери обращайтесь к сторожилихе тете Кате. Подкиньте. Типа.
Вот путь в музейные помещения. Входя, побеспокойтесь о шляпах. Итак, мы находимся в помещениях Музея Герцога Волейданского. Вот прусацкая пушка. Вот франсуцкая. Подкиньте. Типа. Вот флаг прусацкий. Вот каска с кокадрой. Вот этой пулей был сбит флаг прусацкий. Вот орудие, из которого било против того обла, что сбил флаг прусацкий. Ну и пушища! Попробуйте с вашими вилами и рогатинами! Подкиньте. Типа. (Воловий ступ! Отлично!). Вот треугольная шляпа, принадлежавшая Линолеуму. Ну, поддайте же. Типа. Треуголеум. Вот Волейдан на своей той самой белой жлопшади, на Пейдухе. Вот великий мудрый Волейдан, красивый и притягательный, обутый во златооловянные шпоры, и его передняя часть вся в железе, и его полубронзовые ходовые ботфорты, и его колесничные бутсы, и его лучшие бангкокские боты, и его пулопонезианские боевые невыразимые. Вот его большая бледная жлопшадь. Давайте. Типа. Вот трое линолеоновских ребят в оживленной перепалке. Вот убийственный инглиз, вот скоттствующий драгун, вот смиренный деви. Вот бог линолеум, который убивает бега линолеума. Галлагурская посылка. Вот маленький мальчик липолеум, с ним не вышло бы ни бегло, ни благо. Асса, асса! Туш Фиц-Тамыш. Грязный Мак-Разз. Волосатый О’Волосан. Все они колупай-шалопаи. Вот делосские Альпы. Вот гора Тивель, вот гора Типси, вот великая гора Инджун. Вот крымская цепь этих альп, которая окружает прибежище трех липолеонов. Вот джиннихи со своими легагорнами, притворствуя, читают в страгически самодеятельной книжонке о неверной войне с Волейданом. Эти дженнихи как редька в ручке, эти джоннихи как хрен между пальцев, а сладкий Волейдан бласловляет всю их лейку. Вот большая достопамятная Волейданова телеступа, похабно размолоченная по джинниховым бокам. Половой размер, с преувеличениями. Секскалибур. Подкиньте. Типа. Вот я, Бельчем, крадущий свое мрачное обличение из Ужасной Омерзительной Закатно-веснущатой Кромвелианы. Разграблена. Вот впопыхах нарисованная джинниховская программа подведения вод от Водыльо к Волейдану. Программа обозначена тонкими красными линиями против схематичного изображения меня, Бельчема. Йо, йо, йо! Прыгаем! Спасайтесь! Смотри в оба за мелким малюткой! С захватом. Нап. Такой был тиктак у джинниховий для обливания Волейдана. Ши, ши, ши! Джиннихи противоподжениваются из-подо всех липолеонов. А липолеоны нападают на единого Волейдана. Волейдан же бласловляет их вытерловую лейку. Вот вестник-Бельчем в шляпе с кивером, обменивающийся тайным словом со смущенным Волейданом. Вот задняя сторона Волейданова вестника. Она направлена туда, откуда я, Бельчем, уже исчез. Саламантра! Айи, айи, айи! Сладкие джиннихи. Офигостволим вас! Клянусь вашим. Волейдан. Такова была первая Волейданова хитрость: тик на так. Хи, хи, хи! Вот я, Бельчем, в семиверстных каущуковых, чирикая и щебеща, шагаю вокруг джиннихового стана. Пить так пий, петь так пей, поть так пой. Он скорей выпьет джиннеха, чем даст выдохнуться портеру. Вот русацкие ятра. Вот трансшея. Вот кустистые ограждения. Вот военнослужащий с носом после стадневной поплашки. Вот счастлифчик. Др-рака! Вот джиннихи во дворе на задворках вдвоем. Вот липолеумы в дамских домиках. Вот Волейдан рядом с осколками Корка открывает огонь. Тоннере! (Бычье ухо! Играй!) Вот верблюжья конница, вот метание пехотой, вот разные красочные краски, вот как они красят, вот забава! Альмейдагад! Артюз Тулуз! Вот вопль Волейданов. Липа! Липа! Прилипла! Вот визг джинниховий. Под ветер! Козлам раздеть финнских ягнят! Вот джиннихи убегают по тропкам лишений, шелушась в убежищах. По рюмке, по рюмочке, по рюмашище да шагом, шажком, шажищем так этак воздушно. Ибо сердца их там. Подкиньте же. Типа. Вот – спасидо и спасипо – моя, Бельчема, серебристая плитка тушить кости в прохладе противогаза. Бедные платят. Вот след бисмарка, который джиннихи, простудившись, оставили, пробегая в марафонском забеге. Вот Волейдан машет своей той самой помятной телестопкой Софи-Ки-По для царственных разводов в направлении смывающихся джиннихов. Гамбаристе делла порка! Далаверас фимьерас! Вот желчайший из липолеумов, Лакомпер, наблюдает за Волейданом на той самой большой белой жлопшади, на Бейтухе. Стеновалунный Волейдан – старинное изопражение. А липолеумы – это миленькие подвешенные женишки. Вот гиена-гиеннеси громко хохочет над Волейданом. Вот двусмысленные носилки-дули, на которых уносится дым от хиннеси. Вот хиндуля Шимар Шин между дулей и хиннеси. Подкидайте. Типа. Вот сварливый старый Волейдан стоит на страже у липолеоновой половины треуголеума с навороченной гадостью. Вот хиндуля натирает ранджимад к запуску. Вот Волейдан вешает полшляпы липолеума на свисающий с зада хвост своей большой белой жлопшади. Подкиньте. Типа. То была последняя Волейданова хитрость. Попал, попал, попал! Вот та самая белая Волейданова жлопшадь, Дуйгрех, которая машет своим телехво́стом с липолеонской полушляпой, чтобы задеть хиндуйского сипай-мальчика. Хней, хней, хней! (Турий лох! Хлам!) Вот сипай-мальчик, мадрашаттарас, он скачет и кричит Волейдану: Ап Пуккару! Пукка Юфропа! Вот Волейдан, прирожденный притворный, предлагает свой спирочный кочебок царескво́рцу Шимар Шину. Сам ты жерло хорошее! Вот служивый сипай-мальчик сбивает целиком липолеоновы полшляпы с кончика хвоста от спины его большой бледной жлопшади. Подкиньте. Типа. (Глаз бугайский! Кончено!) Так кончился Копенгаген. Вот музейное помещение. Выходя, побеспокойтесь об обуви.
Тьпхью-у!
Ах, какое тепло стояло внутри, и сколь жесткохладно на вольном воздухе. Мы знагде она прожива, но нико не гово о лампе-хлопушке! Там милый малый дом с окнами числом месяц с деньком ветров. Вниз на спуске по строчке в верхней точке. Нумерованная ванна. А какая погодка! Ветер играет меж вершин холмов, коих если насчитать полсотни, то найдется еще пара. Так вот на них прыгает шишковатая птичка. Всё чего-то она берет-таскает, собирает чуть-спеша, чутьтуша, чутьерша, чутьшебурша, чутьпоевши, чутьпоспевши, чутьпопавши, чутьпомолодевши, чутьслыша, чутьглуше, чутьтуши, чутьчуши – такая шишка-птишка. На широкой равнине, в узкой долине. Там, под семью вротшильдами, лежит самый из них болван. А рядом рукавица. И герб. Парочка голубков упорхнула на скалы севера. Триада вранов, оглашая карканьем углы небес, переместилась к югу, откуда трибы ответствуют воя: нам как бы вдвое. Она не выходит, если Тон принимает душ, или Тон возится со своими сиренами девичьего пола, или же Тон выдувает бурные тоны. Никогда. Ни разу в жизни. Это ее так пугает. Всё будет зря. Фи фо фом! Она просто надеется. Ведь жизнь – это жизнь. Но вот, сейчас это произойдет, она появляется, мирная фогель-птаха, пародийная птычка, пери в перьях, клювопрыгалка косая носится по кочкам, пью-по-па да пау-вау, в брюшке под хвостом, бегги-багги, бикки-бекки флик фласк флекфлингинг поганкин пух, клюй тут клей там, кс-кс-кс, вороватая кис. Сейчас пирамирье, милитопукос, а завтра мы желаем, чтобы эти липкие поцелуевы по мелочам творили новый договор для счастливых детишек. Приди, о небо, меня сусо, и воспой этот праздничный день. Она позаимствовала у кучера передний фонарь ради разузнавания (как оно идет безбедно и на дно и как оно кругом видно) и все вещички следуют к ней под клюв в сачок: дребезжащие пуговицы, застежки, пряжки и отмычки, карты, ключи и складни, душевно целованные и волшебно обнимованные, бостонские ночные подвязки и носки из-под завязки, кружочки из никеля для старого михеля, вон тут еще луживая пеерсона в кхотиках и у бвотиках, как карлик и на пар ли как, многоилльная, малобелльная, с бренди с денди колокольная около укольная, игольная, а также последний вздох из груди испущенный (напомаженный на этот случай) и откровенный грех под солнцем (смех!). С Кисс. Кисс Крысс. Крысс Косс. Кисс Кросс. Не то. Перечеркнуто.
Жмут: Тпрут!
Мнут: Съеден жрут.
Жмут: А сам-то ты? Съедобен? Подобен?
Мнут: Так, кой-как.
Жмут: Но ты ж не нем?
Мнут: Нет, как не ем.
Жмут: Так что с тобой такой?
Мнут: И глох я, и плох я.
Жмут: Что за удидидидивительная шту послужила тому причи?
Мнут: Пудыль, сер.
Жмут: Чей мутыль? Откыль?
Мнут: Из отыль «Прямой Костыль», где ей и быть.
Жмут: Да я ж тебя едва не слышу. Ты вставь меня к себе на место.
Мнут: Просто не съест-то. То тут как тут, то тут, то там. Невесть что.
Жмут: Единственный айгонбрык. Парапотомки суть пара потом и только. Дозволь же при всём шатании утешить тебя колыханием с выпивкой на дубовую серобровую деньгу. Скажем, пиво ведь вещь неплоха.
Мнут: Ха-ха! Не ведаю, насколь древесное оно, то пойло серое из сорго Седрика Шелкобрадатого Педрика. На вкус оно как бы седое с риса или с проса, что дают на дублиновой перекладине. Словом, блин без тмина. Прел на этом самом естественном тесте. Где стоит Мономонарх. Коль манекен удал, то ль джентльмену только удалица.
Жмут: Просто, как предсказывал еще Тащит, излажавший историю пошлого, ему удалось набрать полные кулаки, дабы сеять.
Мнут: Ровно по ливеральной траектории пуль млеять.
Жмут: Далдон Всебалдущий! Где же они сойдущий?
Мнут: Как вол на дерне. Рукс рорум, рекс рум! Я б храпел ему из пенного рога, каб налили мне туда хоть немнога.
Жмут: Полей мя кипящим медом, если распираю хоть сливу во всех хрычах твоих от сурепки до финика. Словно в роттердам. Одну или нескольких. Это без маслица. Всего добраго. Еще удавимся.
Мнут: Со плесень. Но обомни биноточку. Мить ежери ты погрядишь упокойным вздором по груду, то не марое ужрешь, а имедно стир моих фредких лух – вумфри и выньфри, штоп добриться по ослову на восторг его и на жабад, где бредкие маши вознугали страхоения мех горда по убажемию ремень брых, от мочальной дочки до их огончатеменного фунта. Пусть же он румурмур. Лишть сопери двух трас: сладкое и мокрое. К сиперу. Но спорее к восторгу оми в сограсии: и вод храдно и ебадно, оми дрибиряюца. Без числа жизейскиг издомий паро на сдраницу зию, флекейски словно флофлейзги, понои из паранои, бутта волхв волохад. А зичаз взе оми погреблемы в род, изог с изгом, ерд от ерды. Гордыня, о гордыня, где твоя хартыня!
Жмут: Бсденчь!
Мнут: Фиа-фьюи! Индое песопрасие. Влик с барым в зизменях ежемощных туже осторононенимия, вавилона великолонагленодворсостоялогго с титтит тительдомиком, вроде алп на алпушке, уховертушке, равной неравному обычно пиянству в сфукофой симмиллимедрии, где згрыда люпая люпофь.
Жмут: Змердь!
Мнут: Мельдундлиза! Зверепой волною похофтон. Беспрудовая беснь. И смердоносая паздь всех их вздянура. Этот токлет бриборожен гирбиджной былью и, груженый гнильем, как воз вращается. Слагающий руны может читать хоть на читуереньках. О замок, у самок, и сдамок чтоб сдать! Продадай же от мня суб из яркой марки для Хумблина! Для Хумбледской ярмарки. Но реки о томб белижабо, о сосердатель! И девствуй по воле!
Жмут: Поболе?
Мнут: Жиган Форфикулес с волшемнитсею Э-мни словно.
Жмут: Словнако?
Мнут: Там богребен был вицекинг, однако.
Жмут: Хваад!
Мнут: Ды изумрен, о Жмуд?
Жмут: Я гаг бы на оздрие, где мнут.
Да, там и в ниллохах диебос и ни от какой скверной бумаги нет остатков, и огромная гора пера пыхтит, чтоб мышам было без недостатков. Всё это в тревности. Ты дал мне пинка (за подписью), а я глодаю ветры с росписью. Я жвал тебя за жвачкой, а ты жапрякся в тачку. Но мир – это я говорю – был, есть и будет вовек излагать свои собственные вруны по всем – так сказать – прямоблемам, попавшим под санкцию наших инфракрасных чувств при последнем вельблуде млечном, чей сердца пламенный сосуд бьется меж карих глаз на якоре перед могилой братца-председателя, там, где его финик исследует пальму, которая принадлежит ей. Но день рога, день кости, день бивня пока не настал. Кость, голыш, балдыш; суши их, кроши их и всегда разделывай; пусть они терракокнутся в муттеррингпоте: и Гутенморг со своей кромагнионственной хартией, скорокрася и первопечатая, должен от мыли и до фиг встать на красной строчке всемирной бочки, а то в ал-когоране смысла уже не будет. Ибо на это (нас предостерегают) тратят мумагу: пропски, ощипки и обе чатки. До тех пор пока вы в конце концов (хотя и не в окончательном духе) сведете знакомство с Господином Типом, Госпожей Топой и всеми их маленькими типтопами. Топоточка. Так что вряд ли следует вам мне указывать, каким образом соединять слова, чтобы они получили по три главных и с десяток топтипических чтений по всей книге «О Джине Дублендском» (да покроется тиной выступ отступника!), покуда Далет, махомахума, открытая, сама же и захлопнется Д. Верь.
Но ты пока не плачь. Можешь даже улыбнуться, о мой повелитель, ввиду тех огороженных древами дев, а в саду так темно при свете свеч. Но взгляни, что это у тебя там прикрыто? Лица словно на кинотейпе шагают прочь биениями пульса, чеканя истории ториев из подвигов вигов для всех деловитых айриланий. Во первых это было во вторых за их совокупаньем по порядку и в третьих на клубникиных грядках. И цыпы ссыпались с птицыпочек, только бы не наслоиться на ослицу. Справься у своего осла, достойно ли ему было достоять при этом справа. О ослуша, послушай, если уж вскачь, так только на карачках. Словно жена с огрехами напоказ. Ибо наступает век возвышенных юбок. Как-то ноековч и ковчина, благородная женщина. Ведь гроб полн пометов во добрую славу полетов; и золотая молодежь, юнцы, мечтают еще раз охолостить у ней концы; и до чего только не доведут неудачника на даче. Скоромаша, он раскосомашивал облузги ее игривых ласк и приятного пиррихияка. Оброслая, придорослая, да она же просто фидарослая, эта змеющаяся озоба! От трех пиеров в зоосаду в засаде. Вейся, вуаль, в веках влюбленных! Она, она всех превзохла! Тук в нос, тэк в хвос. Хохобря! Конечно, то была она, а не мы! Но спокойней, господа, спокойней, мы следуем задами за норвигом. Так что вынь-фень-кинь-пинь. Явись и поглядись. Хет уис ив ее тритон. Уши! Уши! Иду. Уон он! Убогие лепечут.
Это было во мгле давным-давно минувших времен, в древнекаменном веке, когда Адам еще нырял с мотыгой к своей мадамьеве, а та вертела веретено в илистых струях, и всюду пахло пахотой, когда первозданный неподдельный распойный разбойник пил и лип так, что глаза его истекали от страсти, а не от старости, когда все подряд с первого взгляда один другого любили, и Ярл ван Хутор гордо держал в светильне горелую голову, хладные руки на себя налагая. И два его маленьких еюшки Тристопер и Иларий нянючили куклу на засаленном полу того глиняного дома, жилища и замка. И кто же – не будь я дермот – приходил туда смотреть за помещеньем? – одна его золовка-ослушница. И ослушница набралась розовым и разумно в дверь зашла. И зажгла и зажглось всё в том огненном месте. И говорила она к дверям на своем местном перузийском: Дай глотну разок, Марк д’Иван! Зачем это мне несчастье луковое – смотреться как горсть гороха с-под пива? И так начались у них стычки. А дверь двернула милости ее на голландско-носонассауском: Шут! (и задворилась). И тогда милость ее наклонности умыкнула еюшку Тристопера и в песчаную пустошь она текла, текла, текла. И Ярл ван Хутор следами за нею шагал, мягко увещепеневая: Стоп ротная стоп вернись в мой ирин стоп. Но она ему сварливо: Никакнемож. И в ту самую сабаотную ночь где-то в Эрио сыпались ангелы и слышались бранные вопли. И ослушница ушла на сорок лет в Турлемонд и неким особым мылом смыла подтеки любви благоговенной со своего еюшки и было у нее четверо загранитных пидагога учить его щекотке ума и взрастила она его ко всегдашню состоянию и вышел он лудиран. И тогда опять она текла и текла назад, пока не вернулась к Ярл ван Хутору в те же объятья с еюшкой в кружевном переднике когда-то там ночью. И пришла не куда-нибудь, а прямо к перекладине его подгрудной в пивную. И Ярл фон Хутор сидел в том погребе, топя в ячменном солоде голобитые пятки, и теплыми рукопосжатиями сам с собою обменивался, а еюшка Иларий и болвания их раннего возраста валялись на салфетке, корчась и кашляя словно брот и сиздра. И ослушница глотнула белого и опять зажгла и красные питухи взмыли порхая на гребнях холмов. И она выдала на грош груш для грешных душ, говоря: Дай хлебнуть раз-другой, Марк ти Твей! Что это я тут как две горсти гороха с-под пива? И: Шут! говорят ей грешные, той каролдевне (и заперлились). И каролдевна-ослушница усадила еюшку, взяла еюшку на руки и по всей лилейной дороге в Страну Странниц она текла, текла, текла. И Ярл фон Хутор летел следом и выл как штормовой вихрь: Стоп слышь стоп вернись вырин стоп! Но ослушница ему сварливо: Мнейтак понра. И дикие раздирающие стоны слышались в ту душную ночь где-то в Эрио, и падали многие звезды. И ослушница скрылась на сорок лет в Турнлемиме и вталкивала кромвеличавые хулы ногтем с длинным пальцем в еюшку и было у ней четыре иносраных перподавателей чтоб он слезами изошел и довела она его до самонеопределенной небесшкуртрясти и стал он тристьян. Тогда вновь принялась она и текла, текла, покуда с парой перемен бу ты про не явилась к Ярл фон Хутору и с нею Ларрихилл под ее аброметтой. И стоило ли ей вообще останавливаться, ежели не близ крыльца торца его дворца для третьего заклятья? И урагановы ноги Ярла фон Хутора достигали ящика с продовольствием, меж тем как сам он всё двигал жвачку через четыре свои желудка (Смелей! И смелее!), а еюшница Топертрис и то идолище поганое предавались любви на половой тряпке: пилились и трахались и снизу и спереди – как последний наемный с простодушной невестой во втором детстве. И ослушница хлебнула прозрачного и засветила и замерцали долины. И она свидетельствовала перед аркой триумфов, так вопрошая: Дай выпить по-третьему, Марк ты Трись, что это я словно три пригоршни горошин с-под пива? Но на этом их трения и кончились. Ибо, словно стога колоколов окаймленные вилами вспышек, древняя гроза всех дам Ярл фон Хутор Боанергес громолниеносно и самоперсоновластно явился сквозь трое запорных врат под аркадами приотворенных замков в своем широкорыжем головном цилиндре и цивильном вороту вокруг шеи – хип, хоп, хандихап – и края подрублены и носоперчевая дутохвальная и мужерваные штаны и газыри резного эбонита и отороченные мехом панункулярные пимы – словно крясный жолтой дсиньзоленый оранжист в виолетовом индигобалдении во всю мощь и ширь до крыш его бедр бердыш. И он вознес бравую руку до плотного упора и выступил повелевая и рчь држл к ней чтб затворница закрылась кляча от его клича. И та на три ключа зпрлсь. (Перкодхаскурун барггруауйагокгорлайоргромгреммитгхундхертруматхуна радидиллифайтитиллибумуллунуккунун!) И все пили вволю. Ведь в подобных доспехах муж для девиц под рубахами был, конечно, жирная наживка. И то был первый образец иллитеративной портерезии в нашем влажном и плоском мире с лоском. Зри же и слышь о том, как крыс-охранник приоткрыл сладостную щель в Нарвелианский крмль. Ослушница одолела свою липу, еюшки качались по мирным волнам, а ван Хутор прервал ветер. Так благоуслышание бюргера разнесло фелицитатис на весь полис.