Новое литературное обозрение
Москва
2024
УДК 821.161.1
ББК 84(2Рос=Рус)
В68
Составление, предисловие и примечания Ильи Кукуя
Анри Волохонский
Собрание произведений в 3-х т. – 2-е изд. – Т. III: Переводы и комментарии / Анри Волохонский. – М.: Новое литературное обозрение, 2024.
Настоящее издание впервые в фактически полном объеме представляет творчество Анри Волохонского (1936–2017) – поэта, переводчика, прозаика, одной из наиболее значительных фигур неофициальной литературы 1960–1970-х годов. Творчество Волохонского отличают «язык, аристократический изыск, немыслимый в наше время, ирония, переходящая в мистификацию, пародийные литературные реминисценции… и метафизическая глубина» (К. Кузьминский). Произведения в Собрании распределены по жанровому принципу: в первый том входят поэтические и драматические произведения, во второй – проза и статьи, в третий – переводы.
ISBN 978-5-4448-2418-4
© А. Волохонский, наследники, 2024
© И. Кукуй, составление, предисловие, примечания, 2012, 2024
© С. Есаян, рисунок на контртитуле, 2012
© OOO «Новое литературное обозрение», 2012, 2024
О воробьюшенька моей печали! —
С кем она ку-ку, меж грудей нежа
Да клевать давая страсть как пылко
А ему бы только вертеть шеей.
Ты куда, куда спешишь, глупый,
На жаровне разве избежать жара? —
Видно моя радость (не скажу боле)
Хочет да хохочет да вовсе не может…
Лишь с воробьюшею ей осталось
Попусту тешить скорбную душу.
О рыдай, Венера, и с нею Аморы,
Плачьте все благовоспитанные люди,
У моей подруги воробей скончался —
Помер у моей девицы воробьюша,
Коего она нежно обожала,
Как зеницу ока. Как девочку мама
Знал и воробеюшка мою девицу:
Только на владычицу весело пищал он,
Прозрачного меда пчелиного слаще
Скакал он по нежной по ее утробе.
А ныне ушел он в то мрачное место,
Откуда никто никогда не вернется.
То мрачное место зовется пастью
Ада, что воробьюшеньку милого слопал,
Бедного нашего съел воробьюшу.
О злобный рок! О воробьюнишка-пташка!
Из-за горькой судьбы твоей печальной
У красотки веки алые раздуло.
Вераний вернулся – танцуйте, братья!
Вернулся друг мой – так пляши, мамаша!
К родному дому и с окном и с дверью
Он возвратился из Испании дальней.
С нами он снова, о милый Вераний,
С тобой мы сядем обнявшись, друг мой,
Посидим, поболтаем о народах, о нравах
И о дороге да и о погоде…
Он все мне, право, он все мне расскажет,
Вераний верный, – что может быть лучше
Обнять ему шею и чмокнуть в щечку.
Вар меня познакомил со своею девицей.
Я как-то зашел к ним из любопытства —
Поблядушка, конечно, но мне показалось,
Собой недурна и не без воспитанья,
Городская девушка. Мы поболтали,
Я рассказал, как в Вифинию съездил,
Да без толку – пустое времяпрепровожденье.
Спрашивает: «А что руководство?»
«Да не руководство, – я в ответ, – а рукоблудство,
Претор – ему только чтоб теребили, а свита
Немногим лучше. Все говорит: У нас важное дело.
А какое дело? Чем оно важное? Мы ж свои люди.
Ну как так можно!» Снова спрашивает:
«А бурлаков-то, носильщиков этих хотя бы вывез?
Знаешь, говорят, они в Вифинии в моде».
Тут мне присвистнуть, пыль в глаза пустить захотелось:
«Мужиков-бурлаков? Да уж конечно,
Этих-то вывез, рослые парни,
Сильные руки, крепкие ноги,
Как на подбор, все – говорю – восемь,
Хоть и бедна провинция, но обзавелся».
И тут она, не сходя с места: «Слушай, Катулл,
Одолжи бурлаков. Видишь ли, мне к Серапису надо
На пару дней, хочу, чтоб к храму с комфортом
Они меня поднесли на носилках».
Ну что тут скажешь? «Слушай, красавица,
Эти ребята, собственно говоря, не мои,
Гай Кинна купил их, дружок мой старинный,
Так что они-то, хоть не мои, однако же как бы
Вроде того что мои, но все же не очень».
Вот такими словами я еле-еле отговорился,
Сгладил неловкость, попрощался и к дому
Двинул. Ну до чего же бесстыжая баба!
На минуту расслабиться не позволит.
О Азиний, Ослуша Маррукинский,
Что нечестно поигрываешь левой?
Ты тряпье у товарищей таскаешь
И салфетки хозяйские уносишь.
Это даже вовсе неприлично,
Если ты меня не хочешь слушать,
Так спроси у брата-Поллиона:
Он бы рад уплатить, чтобы не слышать,
Как ворует вороватый братец,
Хоть талант – вот то-то суета-то…
Деньги – что? И разве дело в деньгах?
И не думай – дело вовсе не в деньгах тут.
Отдавай платочек сетабийский,
Отдавай испанскую тряпицу —
Дар Верания и дар Фабулла:
Носом дунешь – сразу вспоминаешь
Вераньолу моего с Фабуллом.
Не был, Кальв, бы ты мне дороже ока,
То за эти бесценные подарки
Я б воздал тебе Ватиньевым взвизгом.
О поэты! О, из какой помойки
Вас достал-добыл добрый мой приятель?
Где искали вас? Брали вас откуда?
Может, книжки обрел ты в рыбной лавке,
А листы тошнотворных стихотворцев
Взял ты в дар ты от буквоеда Суллы?
То ведь всем же известный зависала —
Может, сам же их выкопал он где-то,
Перебрал, а потом сложил их стопкой
И тебе передал для издевательств.
Вот такой, говорю, пришел подарок
В Сатурналии, в славные денечки.
Ты подарка и от меня дождешься:
Я обследую книжные развалы,
Изучу все запасы у торговцев,
Я Суффена пришлю тебе, Аквина,
Вместе с ними и Кезия впридачу.
Скажешь: гнусность! А сам-то ты что шлешь мне?
Просто срам, поэтическая низость!
Что же, право, за мерзкая эпоха…
Кто смеет устами, сумеет и задом,
Премерзкий Аврелий и Фурий прескверный!
Вы из-за строчечек малопристойных
Хотите считать меня нежным повесой?
Да будет высокое имя поэта
Чисто. Иное – веселые строки
Стишков, в которых и пряность и прелесть.
Они так нежны, так малопристойны,
Что не юнца – волосатого дядьку,
Коего круп шевелиться не в силах,
Скорее всего, доведут до чесотки.
А вам, ошалевшим от целований
И возлежаний, меня ли хулить-то?
Кто смеет устами, сумеет и задом!
Что ты ходишь блудно,
Бедный мой Аврелий?
Чувствуешь ли голод?
Или, может, жажду?
Вижу, хочешь слиться
Ты с моим любимым —
Слиться и ссосаться,
Просто присосаться.
Оттого и голод,
Оттого и жажда,
Оттого я вижу:
Видно, будет тоже
Мальчик голодать мой.
Мы с тобой, мой Вар, да Суффен – старинных три друга.
Одаренный человек: вкус, талант, сама тонкость
Наш Суффен. Есть и страсть у него: издает книги.
И не как мы, грешные, на дрянной вторичной
Богомерзкой бумаге. Нет, на той – для нужд царских,
Да по сгибам чтоб шито было особой ниткой,
Чтобы срез был с лоском, чтобы шрифт бил в пурпур,
Небывалой техникой: павлиньим тисненьем,
С переплетом в ризах, в хризолитовых тканях.
А раскроешь книгу – и кто же оттуда смотрит?
Где тот красочный муж? Где колоритная личность?
Да это же не Суффен, а полярный геолог,
Словно лебедь бьющийся о немой айсберг,
Злой товарищ безмолвных линялых медведей,
Заиндевелой хризантемой бродящий по тундре.
Такова, мой Вар, видно, в книгах тайная сила —
Обратит в мел яхонт, киноварь обесцветит.
Нет у тебя, Фурий, ни ларя, ни лара,
Нет блохи, нет клопа, ни огня нет, ни дыма.
Правда, есть тятя с половиною, коих
Зубы кремень глодать и дробить могут.
Как привольно жить с этаким папой
И с колодой, влюбленной в такого вот папу!
Не чудо ведь – все вы на диво здравы,
И варит брюхо, чтоб жить без страха
Поджога, подкопа иль, скажем, обвала
Да дел коварных: угрозы отравы
И прочих тягостных испытаний.
Теперь тела ваши копыта крепче,
Тверже рога от засухи вечной,
Бескормицы-глада и жара и хлада,
Так в чем же дело и чем тебе плохо?
У вас во рту все высохли слюни,
Слезы в глазах и в ноздрях возгри,
Слизи нет в легких и мокроты мокрой,
Очко твое чище столовой солонки,
Гадишь ты в год раз десять, не чаще,
Окостенелым сухим горохом,
В руку бери – следа не увидишь,
Три о ладонь – не испачкаешь пальца.
Так что все, Фурий, с тобою в порядке,
Все процветают и это не мало!
Только ты мелочь прекрати клянчить,
Брось, перестань, и так тебе хватит.
О цветик милый, прелестный и юный,
Нежный, каких не бывало прежде
И ныне нет, и потом не будет,
И вот – мидийских взыскует таинств!
Сам ни кола, ни двора не имея,
Богам золотым изливает горечь.
А собою красив! – говорят, – и правда,
Хорош! – хоть кола и двора и нету:
Ныряя в бездны, взмывая в выси,
Век не увидишь двора и ко́ла.
Педрила Талл, пухлый как пух крольчачий,
Как сеть паучья провислый, висячий
Как старца елдак, как мозг гуся щуплый,
И ты же, Талл, алчней свирепого шквала,
Чуть зазевается кто по пьянке, —
Отдай халат мой, который спер ты,
Да шарф, да шлепанцы – расписное диво
Из дальних стран, где дед не бывал твой.
А не вернешь, так я разрисую
Бока твои дряблые – берегись и бойся —
Кнутом, и наглую харю расквашу,
И станешь сам ты, словно в шторм судно,
Что носит в волнах неистовый ветер.
Не под зюйд-вестом и не под норд-остом,
Не под Фавонием, не под Бореем,
Нет, под-заложен мой сельский домишко,
Фурий, за тысяч за двести пятнадцать:
Просто страх, как пагубно дует.
Пизонова свита – двое несчастных,
Плотно набиты порожние сумки,
Вераний родной, Фабулл родовитый —
Что же ваш претор так плохо считает?
Может быть, принял он прибыль за убыль?
Может, расчеты подделал бездельник?
Что говорить тут… А мой-то меня-то
Меммий, ласкал уж он так-то премного:
Что ни день, утром устраивал взъебку,
А вечерами бывало и хуже.
Так ни хуя вот и не заработал.
У всех у нас – да, единая доля.
Бедные вы мои благородные,
Други мои! Так пусть будут навеки
И Ромул и Рем покрыты позором.
Милая ты моя Ипситилла,
Моя нежнейшая, моя прелестная,
Хочешь, зайду к тебе пополудни?
Только смотри, чтоб дверь кто не запер,
Да и сама сиди себе дома,
Никуда не ходи, а смотри в окошко.
Мы с тобой трахнемся девятикратно,
Об этом тебя умоляю всем сердцем
Трепетным и прошу душою,
А не то – понаделаю дыр я
Как в плаще, так и в поддевке.
Есть у Вибенниев славная банька.
С папашей в деле сынок-педрила
(Справа зайдешь – трут седого паскуду,
А отпрыска рядом на пару парят).
Народу грязь, а им деньги в шайку,
Давно бы надо обоих в шею!
Нельзя терпеть такую парилку,
Плевать, что гладкая у сына жопа.
Поэту нежному, верному другу
Моему Кекилию вели, папирус:
Скорее в Верону, Новой Комы
Покинув стены и Лария берег.
И ежели впрямь он хочет услышать
Высокую речь о моих мыслях,
И если он мудр, скорее в дорогу!
И пусть, сгорая тысячекратно, подруга
Говорит: вернись! – и шею руками
Сжимая, в объятьях молит: помедли!
Она ведь ныне, как нам известно,
Невозможной страстью вечно исходит:
Едва извлечет он зачатую им же
«Богиню Диндима», так у несчастной
Огнем изнутри пламенеет лоно.
Готов понять, о новая Сафо,
Наставница Музы – тем и прелестна
Великая – Кекилием зачатая – Матерь.
Волузия анналы, сраные страницы
Рук летописания, перепись витая
В пламени витают в честь святой богини
Сына Купидона матери – Венеры.
Милая клялась мне: «Только б ты кончил
Топотать стопою мстительного ямба,
Тут же колченогому дымному Вулкану —
Пылкому супругу в миг любви и мира,
Поганейшей поэзии всех отборных метров
Справлю на растопку я в печь под наковальню!»
Ты, о рожденная лазоревым понтом,
Чтимая Идалием при попутном ветре,
Анконой и Книдским, в камышовых палках
Брегом, ты, которую Аматунт и Голги
Славят, и кабак Адрии Диррахий,
Улыбнись, богиня, изысканной жертве,
Удивительной клятве, изящному обету —
Да сверкнут чистейшим огненным пеплом
Сраные страницы рук летописания,
Перепись витая, Волузия анналы.
В похабной пивной вашей грязной компании,
За номером девять от околпаченной двойни,
С блядьми, с блядями (не вам одним ли?),
Где вся ваша кодла трясет мудями,
Смердит козлом да не оттуда ль?
Сидят рядами – две сотни иль сотня,
Но сотне или хотя бы двумстам вам —
Всем вам отсосать разве не дам я?
Да двери пивной размалюю херами,
Так, чтоб даже своих не узнать бы,
А все из-за милой, которая смылась
И там теперь с вами, о любви забывая,
Проводит время поочередно,
А то и разом. Ну что ж, тем хуже
Пусть будет ей же. А вы гнусь, мерзавцы,
Гнилая мелочь, все вы подонки,
И ты, волосан кельтиберийский,
Из самого кроличьего выскочил края,
Егнатий, козел с густой бородищей,
Который мочой трет испанскую челюсть.
Тяжко бедному Катуллу, Корнификий,
Ей, Геракл, тяжко-тяжело мне,
Ей, скажу, как плохо мне, о боги!
Даже ты меня не утешаешь,
А к кому тогда и обратиться?
Даже ты ни слова не напишешь,
Я сержусь, но, может быть, утешишь
Ты меня слезливым Симонидом?
Амеана, томно изнывая,
Говорит: «Вот дашь мне тысяч десять,
Может, дам». Да в размах такого носа
Пусть формийский твой мот дает и тратит!
Это ж чистый медицинский случай,
Нужно доктора звать, родных и близких,
Чтоб одна не сидела без присмотра,
Вся во власти болезненных фантазий.
Эй, гласные! По одиннадцать стройся
в фалангу! Все как один встать в шеренгу!
Писчие плашки в каракулях наших
доски уносит гулящая шлюха,
на себе их прячет, отдать не хочет,
итак, в погоню, о эндекасиллабы!
Приметы такие (смотрите в оба!):
улыбка как в самом дешевом театре,
кошачий смех и петушиный хохот.
Догнать, окружить, голосить всем хором:
Шлюха, отдай нам наши каракули,
наши каракули, о потаскуха!
И ухом не ведет? Бардак ходячий,
худший из мыслимых, сквернейший из мерзких!
Но где там рассуждать, куда тут мыслить,
если тупая бронзовая сука
непоколебима и не краснеет?
Снова голосите громче и громче:
Шлюха, отдай нам наши каракули,
наши каракули, о потаскуха!
И снова она само равнодушие…
Так не возьмем ли новой стратегией?
Спойте шопотом: Чистая, честная
девушка, отдай нам наши каракули.
Привет тебе, девушка с носом немалым,
С нестройной ножкой, с неясным взором,
С неловкими пальцами, с невнятной речью,
И неосмысленной и неизящной.
Ну что, подруга формийского мота,
Тебя красавицей славит округа?
Ты даже нашей Лесбии краше?
Ах, как неумно и неуместно!
Приникнув к лону влюбленной Акмы,
Говорит Септимий: «О моя Акма!
Если не люблю тебя отчаянной любовью
Вечно, как никто никого не может,
Пусть передо мною лев неумолимый
В Ливии и Индии под звездами Рака
В жаркой пустыне встанет, блуждая».
И под эту речь Амор им машет,
От души чихая слева направо.
Пурпурными губами, как при поцелуе,
К пьяным глазам дорогого друга,
Чуть приникая, говорит Акма:
«О милый Септимий! Седьмой ты мой, милый,
Семитысячный ты мой, о Септимиллий!
Видишь, я сгораю – сильнее и жарче
В нежном лоне моем твоего пламени пламень».
И под эту речь Амор им машет,
От души чихая слева направо.
И вот, воедино сливая дыхание,
С благими знаменьями вновь отплывают:
Единственная Акма дороже Септимию
Мира – от Сирии до Британнии,
Одному Септимию милому Акма
Творит усладу сладостной страстью…
Видел ли кто дорогу вернее,
Чем та, которой водит Венера?
Поркий, Сократион – левая пара,
Всё при Пизоне, при старом Приапе.
Вас-то моим Вераньоле с Фабуллом
Смел предпочесть этот самый, моржовый!
То-то ведь вам носят блюдо за блюдом,
Чашу, конечно, за чашей. Однако
Вечно друзей моих мучает жажда.
Внуков Ромула нынешних и древних,
Всю родню и даже нерожденных
Превзошедший речами, о Марк Туллий!
Вот привет тебе и от Катулла,
От меня, от прескверного поэта,
Столь же, право, прескверного поэта,
Сколь в речах ты превосходней лучших.
Богу равен, если не выше богов
и не блаженней тот, кто лицом к твоему
лику, о дивная, обращенный вечно,
видит и внемлет.
А меня, бедного, самых чувств смех твой
лишает сладостный, и взорам твоим,
увы, Лесбия, нечем ответить мне,
кроме стенанья.
Нем язык, стынет, вспыхнув по суставам,
легкий огнь; колыхая, оглушает
воздух чуждый звон и меркнут двойные
факелы мрака.
Свобода, о Катулл, сковала тебя,
свободного, страстью разнузданной,
свобода праздная города губит
и царей гордых.
Смех да и только! Ну и веселье!
Право, Катон, откровеннейший хохот,
Сплошные улыбки Катону с Катуллом.
Слушай, такой вот случай забавный:
Иду и вижу – юнец с девицей
Пилятся – тут я (хихикнет богиня)
Крепкий стимул всадил заодно к ним.
Вот милая пара никчемных засранцев:
Гениталис один, а другой из них Пенис,
И право, не диво, что на берег купно
Их вынесло грязное Рижское взморье.
Паскуден второй, но он пакостник первый
И первый пачкун только друга не чище.
Вдвоем, с юморком гниловатым и сальным,
На двуспальной софе пресмыкаясь холуйски,
Соперники тянут Газетную Музу –
Вот милая пара никчемных застранцев.
Сглодала Менения Руфула Руфа.
А перед урной вдруг такая история:
Бросилась прямо в огонь и хватает блюдо,
Хлеб поминальный с костра тянет – ну и дура!
Было же ей от чумазого малого!
Быстро ввысь взмыл Аттис над морем в барке,
К Фригии рощам стремясь, и, земли коснувшись,
Бросился к густому лесу, к местной Богине,
Где она бешенством побуждала безумствовать бродячие души,
И сам острым резанул себя кремнем пониже брюха —
С тем себя обезмуженным вдруг ощущает,
Только свежая кровь одна пятнает почву.
И тут она снеговыми руками легкий тимпан хватает,
Твой тимпан, Кибеба, о Матерь Вводящая, твой он,
10_ Бьет она нежными пальцами в бычью полость
И поет, трепеща, и сзывает к себе спутниц:
«Устремимся вместе, о галлы, в глубь рощ Кибебы,
Госпожи Диндимены Владычицы бродячее стадо,
В чуждом месте станем изгнанницами обитать мы,
Путь мой – вывести и вести всех подруг за мною следом.
Пронеслись они через море, бурным потоком,
Тело безъятрое – ненавистна Венера нам!
Веселись, о Владычица, овей нас ветрами!
Что так медленно идете? Быстро, смело, вместе, разом!
20_ Во Фригию, к дому Кибебы, во Фригию, к рощам Богини,
Где голос звучит с кимвалом и вторит тимпан им,
А следом дударь-фригиец с перегнутою трубою,
Где главы безумствующих плющ венчает,
Где призывают воем к священным пляскам,
Где вслед Богине кружат летучей толпою,
С нею и нам подобает плясать быстро!»
Вскричали хором подруги Аттис, безбрачные жены,
Завыл вдруг, горлом дрожа, язык их пьяный,
А тимпан им звучит в ответ, отзывается нутро кимвала,
30_ Все ближе топот и ближе хор к вершине зеленой.
Дыша неистово, подруг своих ввысь верных
С тимпаном Аттис ведет густым лесом,
Словно телок, ярмом еще не укрощенных,
Дико за предводительницей следом идут они скоро.
Но у дома Кибебы свалились усталые, ибо
Тяжек был труд, и без милого хлеба сон одолел их:
Медленно закрываются, мрачно падают веки,
Меркнут взоры, пропадает былая ярость.
Но когда лик златого Солнца раскрыл глаз блестящий,
40_ Озаряя светлый эфир, твердь земную и буйное море,
И встал к колее крепкий звонкокопытный,
Пробудивши Аттис, Сон прочь убегает —
Принимает богиня-супруга его зыбким лоном.
Поднимается нежная Аттис уже без прежнего буйства,
Все, что свершила, что было, она вспоминает,
Разумом видит отчетливо все, что с нею стало,
Она полыхает душою – хочет назад вернуться,
С полными слез глазами идет на берег моря
И отчизну в унынии жалобно призывает:
50_ «Отчизна, меня родила ты, отчизна, ты меня воспитала,
А я как раба убежала, господ своих добрых покинув,
На Иду ушла одинокая беглою жалкой служанкой,
Туда, где в снегах зверье леденеет и замерзает,
А я, взбесившись, несусь к их берлогам…
Где ты, моя отчизна? Родина милая, где ты?
Глаза сами желают смотреть на тебя зрачками,
Оставила зверское буйство на малое время душа моя.
Я ли уйду в изгнанье, в лес из родного дома?
Отчизна, друзья, соседи, родители – где же вы, где вы?
60_ Где твоя площадь, палестра, стадион и гимнасий?
Несчастная, о я несчастная, плачу я снова и снова.
Какой не сменила я образ! Кем только не была я!
Была я малым младенцем, отроком, юношей взрослым,
Была я первой в гимнасии и красотою лоснилась,
Мои двери не закрывались, хранил тепло порог мой,
Цветами и яркими лентами, я венками венчалась,
Когда с восходом солнца подымалась с постели —
И мне стать рабыней Богини! Стать страшной Кибелы служанкой!
Стать безумной, стать долей себя же! И мне – стать мужем бесплодным!
70_ Мне ль жить у зеленой холодной Иды на снежном склоне?
Мне ль проводить свои дни у высокой фригийской вершины,
Где одни лишь лесные лани, где только дикие свиньи?
Увы, увы как горько! Я вою, увы, и каюсь!»
Розовых звук этих губ вестница мигом
Сквозь воздух ввысь до двойных божеств доносит.
Парою сопряженных тогда распрягает Кибела
Львов, и левому так она повелевает:
«Ну! – говорит – Эй! Отважный, наведи-ка на нее ужас!
На нее, что взбесилась и в лес убежала.
80_ Моя прислужница эта взяла себе много воли.
Ну, бей по спине хвостом, секи и грози ей!
Пусть в страхе глохнет от медленного твоего рыка!
Тряси своею рыжей на мощной шее гривой!»
Так говорит Кибела и узлы расслабляет.
И свирепый, сам побуждая дух свой, бежит быстро,
Он рычит, урчит, вольной лапой круша чащу,
А когда беловатого влажного берега достигает,
Нежную видит Аттис, как мрамор у стремнины потока,
Совсем рядом. И та, обезумев, в дикий лес убегает.
90_ Там всю жизнь провела она Богини служанкой.
Мать, Великая Мать, Кибеба, мать-владычица Диндима,
Сохрани меня от бешенства своего, укроти его,
А другие безумствуют пусть, буйствуют пусть там другие.