Суровый ангел-хранитель, что слетел на мое плечо в Иоанне Милостивом на Комсомольской, беспомощно разводил крыльями. Кстати, а у ангела есть руки? Или у него крылья вместо рук?
Сколько прошло с того дня до первого раза? Ударил он меня аккурат через месяц. Красиво ударил, интеллигентно, по-питерски. У нас на Комсомольской так не били. И снова я достала солнечные очки в середине января и выбрала тональник пожирнее. А потом у нас родился Гавриил.
Это он придумал такое имя. Ему хотелось выпендриться, а мне, конечно, было смешно, что у меня, девки с Комсомольской, будет не Петька, не Лёшка, и не Альберт даже, а Гавриил. И ласковое «Гаврюша» мне совсем не нравилось. Помните мультик, там телёнок Гаврюша был? Но мне не до споров было. Как только я занялась Гавриком, он как с цепи сорвался. Правда, когда я ребёнка держала, не бил – боялся. Зато стоило мне опустить малыша в кроватку, как – бом-м! – он отвешивал мне как следует. С двух рук, как говорится, по-македонски. Я терпела. «Ладно, – говорила я себе, – вот подрастёт Гаврик…» И Гаврик не подвёл – рос, как на дрожжах. Сейчас мне кажется, что я уж чемодан паковала. И как только я не уследила… в общем, через два года оказалось, что у Гаврика будет сестрёнка. А я хотела девочку. Очень хотела… Радовалась, что ей другая судьба уготована. Она не будет десятилетиями отмывать с себя запах вонючей парадки на Комсомольской. Да и проще мне, беременной, было: если и ударит, то слегка, по-игрушечному.
Родилась у нас Глафира, и снова-здорово: спустила ребёнка с рук – получила затрещину. Он уж даже извиняться перестал, зато рассказывать, как вытащил меня, сучку, из вонючей дыры – пожалуйста. Накушалась.
Зато мои «комсомольские» подружки, наверное, обзавидовались: на фотографиях мы только и знали, что улыбаться друг другу. Помню, как на фотосессии девочка, которая красила меня, спросила: где это вы так скулой умудрились удариться? И посмотрела на меня, а глаза синие-синие… Без хитрости. Она действительно не догадывалась. Её, синеглазую, наверное, никто и пальцем не трогал. Не затыкал ей рот её собственными волосами, не щипал, не толкал, не бил до звона в голове, не швырял на диван (это только кажется, что падать на мягкое не больно), не выплескивал в лицо чай… Я улыбнулась тогда до ушей и говорю: в темноте налетела на косяк. И она поверила! Эх, синеглазая… А я хорошо улыбаться умею, даже когда тошно. Это умение у нас такое, у девочек с Комсомольской. Суперспособность, если хотите.
Ну, а потом была эта драка. Та самая. После которой всё закончилось. Про неё вы и сами всё знаете. Крови-то было, крови… Кто её, интересно, вытрет? Увидеться с Гавриком и Глашей мне не разрешат, конечно, больше? Ну да, ну да, понимаю. А закурить не дадите? Да-да, извините, понимаю, не положено. Я же у вас тут в первый раз, ха-ха.
В ту дверь проходить? Вы не скажете по секрету, Паша, ну, который сгорел, он там? А, вам нельзя это обсуждать… Простите. Закурить точно нельзя? У нас на Комсомольской говорили, что лучшее средство в любой ситуации – выкурить сигу. Ну, сигарету. Всё-всё, поняла, извините. Иду.
Можно вас кое о чём попросить? Если у вас тут вдруг зациклено всё, если задумаете меня обратно возвращать… можно мне снова туда… ну, на Комсомольскую? Напротив Иоанна Милостивого…
Комната жарко натоплена. Мама читает вслух, и мы с Иркой, уютно подоткнув одеяла, лежим в кроватях. Я разглядываю вышитого крестом оленя, висящего над моим изголовьем.
– Пора спать, – мама захлопывает книгу и касается прохладной ладонью моего лба. – Как ты себя чувствуешь?
– Нормально, – гнусавлю я, хотя на самом деле мне очень жарко. Не подавая виду, я только глубже зарываюсь в одеяло, представляя, что это сугроб.
– Ладно, спи. Если станет хуже – обязательно разбуди. Слышишь? – мама гладит меня по волосам.
Она наклоняется для поцелуя, и я чувствую, как сквозь аромат дешёвого шампуня пробивается запах пота и коровника. Теперь мы все так пахнем.
Мама переходит к Иркиной постели: поправляет подушку и одеяло, щупает лоб. У сестры жара нет, и мама облегчённо вздыхает – с двумя больными ей было бы куда сложнее.
– Спокойной ночи, девочки, – говорит мама и протягивает руку к выключателю.
В зеркале мелькает её лицо. Кажется, мама совсем не хочет уходить из этой комнаты, где тепло, спокойно и безопасно. «Тырык», – щёлкает выключатель, и лампочка под потолком гаснет. Я закрываю глаза, но ещё некоторое время вижу под веками кудрявый волосок нити накаливания.
Скрипят ступеньки. Лязгает задвижка на входной двери, хлопает дверь родительской спальни. Иногда мне кажется, что это комната Синей Бороды, и больше мама оттуда не выйдет.
Всё изменилось всего-то два года назад – целых два года! Ирка, конечно, ничего не помнит: для неё отчим, которого мы должны называть папой, а иногда даже папочкой, существовал всегда. Может быть, именно поэтому к ней он относится лучше, чем ко мне.
Фамилия отчима – Светлов, но из светлого у него только неряшливые седые лохмы. Не помню его довольным, вечно сердит, и разозлить его может что угодно: скрипучая половица, лужица талой воды, натёкшей с ботинок, подгоревший ломтик картошки в тарелке. Зимой он целыми днями сидит перед телевизором, пока мама мечется между кухней и пуней – так он называет крытый двор. Мама не любит деревенских слов, ей даже слово «мусорка» режет слух, но выбирать не приходится.
Мы живём не в деревне, как можно было бы подумать, а в садоводстве «Скороход», и Светлов – председатель «всей этой музыки». За те семь лет, что прошли с его первого избрания, он успел сколотить небольшой капиталец, обзавестись скотиной и… нами.
Маму он встретил на вокзале в Питере, где она по вечерам убирала мусор, отработав день в школе. Она как раз остановилась возле края платформы, раздумывая, не шагнуть ли вниз, когда электричка подойдёт ближе, но у вокзала поезда замедляли ход, и мама боялась остаться калекой.
Светлов тронул её за плечо – не робко, а по-хозяйски, и почему-то маме это понравилось. Они встретились в начале марта, а первого мая мы переезжали на грузовике в «Скороход». В кабине нас было пятеро: водитель, Светлов, мама с Иркой на руках и я. Перед постами ГАИ Светлов толкал меня в бок, и я пригибалась, чтобы меня не заметили инспекторы.
Нашу квартиру пришлось продать, чтобы расплатиться с отцовскими кредиторами и сделать дом Светлова пригодным для жизни.
Однажды Ирка спросила, помню ли я отца. Я закрыла глаза и легко представила пушистые усы, что щекотали меня перед отходом ко сну, и жёлтые от табака пальцы. Остальное расплывалось, как на экране старого телевизора. Зимой 1995 года папа не вернулся с работы домой, а наутро, спускаясь по чёрной лестнице, мама споткнулась о его окоченевшие ноги. Бабушка говорила, что отца убили из-за меховой шапки, но мама, возможно, знала больше.
Потом были похороны – их я вряд ли когда-нибудь забуду. В квартире толпились чужие шумные люди: одни пили водку, другие – сердечные капли. В крематории бабушка подталкивала меня к гробу: «Поцелуй папу на прощание», пока я не завизжала. Мама взяла меня за руку и отвела в сторону: «Не надо, маленькая она ещё».
Меня знобит. Синие тени скользят по глупой оленьей морде – это ветер качает яблони во дворе. Мне страшно.
Ступени лестницы ноют под ногами. Я собираюсь войти в комнату Синей Бороды, но краем глаза замечаю движение за приоткрытой кухонной дверью. Мама стоит в темноте, и холодный лунный луч высвечивает белую сорочку.
– Мама, тебе не холодно?
Она оборачивается, и я её с трудом узнаю. Что-то чужое, потустороннее есть в бледном лице.
– Мамочка, – шепчу я в испуге. – Мамочка.
– Тебе нехорошо?
– Кажется, температура поднимается…
– Сейчас, малыш. Минуточку.
Щелкает выключатель, вспыхивает лампочка, мама роется в коробке с лекарствами. Я щурюсь на свет, но успеваю заметить, что лицо у мамы мокрое, и одна щека краснее другой. Почувствовав мой взгляд, она поспешно отворачивается.
В школу мы не ходим – до ближайшей полчаса ходьбы по снежной целине и пятнадцать минут на электричке, и Светлов считает это бесполезной тратой времени. Мама учит нас сама: она закончила Институт культуры, знает два языка и несколько лет преподавала французский в школе.
Я делаю уроки на кухонном подоконнике – письменного стола у нас нет. Мама, в ватнике и валенках, заходит в кухню. В руках у неё подойник, волосы падают на лицо, и я замечаю, как на тёмном блестит седина… или это снег?
Почти сразу за ней вваливается Светлов. Сегодня он выглядит злее обычного – лицо серое, на лбу залегла глубокая складка.
– Давайте быстро отсюда, – командует он. – Ну же, быстрее!
Он с грохотом опускает на стол бутылку с мутной жидкостью, уходит и возвращается с дядей Мишей – безобидным пьяницей, который живет на даче круглый год, потому что его выгнала жена. В карманах старой брезентовой куртки между крошками папиросного табака и хлеба у дяди Миши всегда гремит банка монпансье. Мозаичные конфетки внутри растаяли и спаялись намертво, поэтому, когда дядя Миша нас угощает, приходится откусывать по очереди от карамельной глыбки. Мама этого не одобряет – негигиенично.
Пока мама читает нам в спальне «Княжну Джаваху», внизу звенят стаканы да изредка доносится монотонный голос Светлова. Дядя Миша молчит. В десять вечера мама засыпает поперёк Иркиной постели. Они сопят в унисон, а я играю в гляделки с оленем. Далеко за полночь Светлов выводит гостя и сажает в свою «ниву».
Через сутки дядю Мишу, замерзшего насмерть, найдут на помойке возле ворот из садоводства, а его хибарка и участок странным образом окажутся собственностью Светлова, но никому до этого не будет никакого дела.
Даже в самую жаркую погоду мама носила мужские рубашки с длинными рукавами и никогда не раздевалась при нас. Пока мы были маленькие, она мыла нам волосы, не снимая халата, позже мы ходили в баню вдвоём, и всё же я замечала синие и желтые пятна на её запястьях. Однажды мама рассекла губу, якобы, налетев в темноте на дверцу кухонного шкафа. В другой раз я увидела, что тень вокруг её правого глаза гораздо больше, чем вокруг левого.
Лёжа без сна, я часто слышала, как мама и Светлов разговаривают на повышенных тонах, но слов разобрать не могла. Иногда после этого что-то с грохотом падало, и всё затихало.
Чем старше я становилась, тем больше ненавидела отчима, хотя он, казалось, стал относиться ко мне снисходительнее. Сначала я обрадовалась, но вскоре пришлось пожалеть об этом.
Мне тогда едва исполнилось четырнадцать. Нужно было прополоть клубнику, но жара стояла нестерпимая. Я надела голубое хлопковое платьице, которое маме подарили благотворители из райцентра. За зиму я выросла из него: лиф тесно обтянул грудь, юбка едва прикрывала бёдра, но другой лёгкой одежды у меня не было.
В огороде меня поймал Светлов:
– Это что? – заорал он. – Ты проституткой, что ли, вырасти хочешь?
– Что случилось, папа? – не поняла я.
– Титьки выкатила, потаскуха, коленками сверкаешь. Марш одеваться! И попроси у своей матери белье нормальное, не девчонка уже!
В слезах я сунулась в кухню, где мама варила обед. Выслушав меня, она передернула плечами, губы беззвучно шевельнулись, выдавив, как мне показалось, ругательство.
– Я поговорю с ним, – сказала она, – возьми пока мои треники и рубашку. Лифчик в ящике комода.
С того дня Светлов не давал мне проходу: если я, по его мнению, вела себя неприлично, он мог хлестнуть меня по ногам электрическим проводом или садовым шлангом, ущипнуть или шлёпнуть. При этом на его лице возникало довольное выражение, как после рюмки водки. Однажды, настигнув меня в коровнике, он разорвал кофточку – вырез, видите ли, был слишком глубок.
Я куталась в мамины платки и безразмерные куртки, пряталась в бане и пуне, только бы лишний раз не попадаться отчиму на глаза, всюду таскала с собой Ирку, чтобы не оставаться с ним наедине. Сестра ревновала меня к Светлову, потому что он совершенно перестал обращать на неё внимание. «А, Ира!» – равнодушно говорил он, когда она с улыбкой выбегала ему навстречу.
Однажды я просчиталась. Мама ушла продавать дачникам ягоды, Ирка играла у соседской девочки, когда я услышала шум въезжающей во двор «нивы». Бежать было поздно. Хлопнула дверца. Светлов вернулся из райцентра пьяный и злой – очередная его афера не выгорела.
Я чистила картошку и стояла, склонившись над ведром, когда он вошёл. Я вздрогнула от звонкого шлепка по заду, а в следующее мгновение отчим притиснул меня к стене. Он даже не пытался оправдаться – запустил руки мне под юбку и, дыша перегаром, зашептал:
– Ты такая же потаскуха, как твоя маменька.
В руке был нож – это меня спасло. Я замахнулась им вслепую и пнула отчима ногой в колено. Светлов по-бабьи взвыл и отшатнулся назад.
– Мам?
Ирка загрохотала в сенях, сбрасывая свои разбитые кеды.
– Мама ушла, будет с минуты на минуту, – едва переведя дух, крикнула я и бросилась вон.
На какое-то время Светлов оставил меня в покое. Он даже не заговаривал со мной без надобности. Если нужно было что-то сделать, объяснялся жестами, как с глухонемой. Я всюду ходила за мамой и, думаю, она стала о чём-то догадываться.
Однажды в конце лета мы затопили баню. Светлов, как обычно, пошёл «на первый парок», его сменила мама. Разомлевший, розовый, как вареный рак, отчим сидел перед телевизором в халате, неприлично оголив волосатые ноги, и посматривал на меня маслеными глазками. Мне стало страшно. Не дожидаясь Ирки, я сбежала в баню.
Мама стояла, склонившись над тазом, и намыливала волосы, поэтому даже не сразу услышала, как я вошла. Я шагнула на середину бани и в ужасе застыла: мамино белое тело, вынырнувшее из клубов пара, было сплошь покрыто синяками, уродливый красный рубец, как портупея, пересекал грудь, бёдра пестрели кровоподтёками.
– Мама, – охнула я. – Вот тварь…
Она вздрогнула, встретившись со мной взглядом, и прошипела:
– Тише!
– Посмотри, что он с тобой сделал!
Я почувствовала, что вот-вот разревусь.
– Я не хотела. Он мне отвратителен, – бормотала мама, – но он сказал, что, если я ему откажу, он… возьмётся за вас.
Мама в ужасе прижала ладонь ко рту. Передо мной стояла старая женщина с поникшими плечами, у которой в жизни не было ничего хорошего, только седина в волосах, не отличимая от хлопьев мыльной пены. Я вдруг осознала это и заревела в голос:
– Мы должны уйти!
– Куда? – мама горько улыбнулась.
– Не знаю! Мы не можем жить с ним, с этим старым козлом!
– Нам некуда идти, малыш.
Я со свистом втянула в себя воздух. Горячий пар щипал глаза, мешаясь со слезами.
– Тогда, – сказала я совершенно спокойно, – мы его убьём.
– Нельзя такое говорить, что ты!
Мама мелко затрясла головой. Алюминиевый крестик со стёртой фигурой Христа дрожал на истерзанной груди.
– Можно. Он пытался… два месяца назад. Тебя не было дома.
Мне было жаль маму, но я не могла щадить её. Она со стоном осела на скамью.
– Если ты решишься, я помогу тебе, – сказала я, зачерпнула ковшом холодную воду и умыла лицо.
Ирка оторвалась от тетрадки с формами неправильных глаголов и посмотрела на меня:
– Ты никогда не думала, что папа и мама друг друга разлюбили?
– Это их дело.
Я любила сестру, но, положа руку на сердце, считала её недалекой. Несмотря на то, что я была старше всего на два года, Иркина наивность меня удивляла и раздражала.
– Мне больно от этого, – голубые глаза сестры заблестели. – Все ведь так хорошо было…
«… кроме того, что папа лупцевал маму всё это время», – мысленно добавила я.
– Папа так заботится обо всех нас…
«… пока у тебя не вырастет грудь, как у меня, тогда у него на тебя будут другие планы».
– Знаешь, иногда мне кажется, что я люблю папу даже больше, чем маму… Он более внимательный. И против воли ничего не заставляет делать.
– Заткнись и не мешай мне учиться, – взорвалась я и запустила в сестру тетрадью.
Светлов спивался: раньше ездил за водкой раз в неделю, изредка бывал мертвецки пьян, но в целом мог держать себя в руках, теперь же без очередной стопки становился несносен, кричал и бил кулаком по столу, а после его трясло, как припадочного. В такие минуты говорить с ним могла только Ирка.
Однажды он вышел из себя – мама уговаривала его не ехать пьяным в сельмаг – и на наших глазах отвесил ей пощёчину. Бледнея, мама отступила в сени, я схватилась за кочергу, а Ирка заголосила, как дура: «Папочка, не надо!» Светлов очухался и молча ушёл в сарай, где проторчал несколько часов, изображая, видимо, раскаяние.
Мама устроилась перед телевизором. Я подсела к ней, намереваясь поговорить, но мама жестом дала понять, чтобы я оставила её в покое.
Я поднялась наверх. Ирка лежала на своей кровати лицом к стене.
– Теперь ты понимаешь?
– Тебе лишь бы позлорадствовать, – голос Ирки звучал влажно и глухо.
– Не пори чушь. Неужели ты не видишь? С ним… с папой… не всё в порядке.
– Мама тоже хороша! Зачем лезет под горячую руку?
– Ира, ты что, считаешь, что он прав?
– Конечно, нет! Но я имею в виду, что мама могла быть и поосторожнее. Не лезть на рожон.
– Я не лезла на рожон, это он полез ко мне в трусы, – не выдержала я и тут же пожалела о сказанном.
Ирка не поймёт. Рано ей. Расстроится. Это наше с мамой дело. Мы решим, как поступить…
– Я тебе не верю.
– Что?
– Ты врешь! – заверещала Ирка. – Нужна ты ему!
Заткнув пальцами уши, я скатилась по лестнице и выскочила из дома. В пуне было тепло и успокаивающе пахло коровой. Я плюхнулась в сено и дала волю слезам.
– Если мы хотим, чтобы девочки получили нормальное образование, нам нужно переезжать в город. Мы не можем вечно держать их взаперти, – мама выдавила улыбку.
– А так ли нужно образование? Ты вот, например, его используешь, когда коровье дерьмо убираешь?
Светлов швырнул ложку в тарелку. На дне оставался бульон, и жирные брызги попали на живот, обтянутый белой рубахой.
Лицо мамы окаменело. Она встала, собрала тарелки и понесла их в кухню. Дзынь! Дзынь! Казалось, мама нарочно кидает приборы с высоты в металлический таз.
– Прекрати! – закричал Светлов и ринулся в кухню, но, споткнувшись о порог, едва не упал плашмя. – Идиотка!
– Мы уедем, хочешь ты этого или нет, – спокойно проговорила мама за занавеской, – напоминаю, этот дом – мой. И по документам, и по факту. Ты перестроил свою халупу на деньги от продажи моей квартиры!
– Сука-а!
Он бросился не к маме (на всякий случай я схватила нож), а во двор.
– Сука-а!
Зимой в «Скороходе» можно было орать, сколько угодно – всё равно вокруг на целые километры ни одной живой души. Ирка встала из-за стола и демонстративно ушла наверх. Я собрала оставшуюся посуду и понесла мыть.
Утром следующего дня мама появилась в дверях кухни, пошатываясь. Под глазом наливался синяк, в уголке рта запеклась кровь.
– Тварь, – прошипела я.
Мама приложила палец к губам.
Завтракать Светлов не стал – уехал в райцентр. Ирка сказалась больной и просидела весь день в спальне.
По-декабрьски быстро стемнело. Я предложила маме спать у нас, но она отказалась.
Я долго не могла уснуть. Олень таращился на меня глупыми вышитыми глазами. Сквозь сон я услышала тарахтение «нивы» – приехал Светлов. Я хотела послушать, что будет, но не смогла заставить себя встать с кровати. Тяжёлый, как угар, сон спутал меня по рукам и ногам.
– Просыпайся!
Я открыла глаза. Хмурое утро таращилось в окна. Мама стояла надо мной простоволосая, но в ватнике. Губа у неё опять кровоточила.
– Что случилось?
На секунду мне показалось, что она сейчас скажет: едем в город, кончились наши мучения. Я даже не подумала, что ехать нам некуда.
– Папа пропал.
– В смысле? Он же вроде приезжал ночью.
– Приехал пьяный, потом мы повздорили, и он вышел во двор. Я слышала, вроде заводил машину. Уехал – и нет его.
– Догоняется где-то, – со злостью сказала я.
– Может быть.
На стол собирали молча. Ирка сделала бутерброд и ушла наверх. Мы с мамой позавтракали, не произнеся ни слова. Обуваясь в сенях, чтобы вынести помои, я заметила, что мамины валенки на резиновой подошве испачканы в песке. На дворе у нас песка не водилось, да и в огород мама ходила в старых валенках… Повинуясь странному импульсу, я взяла тряпку и тщательно обтерла валенки.
Мороз крепчал. Звеняще-чистое небо висело над безжизненным «Скороходом». Впервые мне стало страшно от того, что мы здесь одни, и никто не придёт на помощь.
К обеду Светлов не появился. Я разогрела еду, но кусок не лез в горло. Мама прикоснулась к моему лбу, но я раздражённо сбросила ладонь.
В сумерках застучали у ворот. Мама ходила за скотиной, и открывать пришлось мне. Явился участковый – в полинялом ватнике я едва его узнала.
– Пфуй, не проехать, всю ночь снег шёл. Машину бросил на въезде, – пробурчал он вместо приветствия, а потом, словно, спохватившись, спросил, – войти можно?
Мама выпорхнула в сени:
– Ой, Пётр Фёдорович, здравствуйте. Чайку? Мы как раз собирались.
– Не до чаю, Ксения, не до чаю.
– За пьянку, что ли, мой загремел?
Я в очередной раз удивилась тому, как мама умела подстраиваться под собеседника. Стоило ей захотеть – и она начинала говорить, как заправская деревенская баба.
Улыбка сделала мамины ссадины заметнее. Не укрылись они и от глаз участкового – он покачал головой:
– Сильно он вчера нагрузился?
– Да, в дрезину. Как видите, пыталась удержать – получила.
– Ладно, что вокруг да около ходить, – зло сказал участковый, – в карьере Светлов. Доездился, прости Господи, – и добавил совсем тихо, – погиб он, Ксюш.
Улыбка погасла. Мамино лицо превратилось в маску скорби, но я – только я! – успела заметить, как на секунду, одну крошечную секунду, промелькнуло странное выражение… удовлетворения? А потом из глаз покатились слёзы.
– Поехали опознавать, Ксюша, – сказал участковый.
Он снял с крючка ватник и набросил маме на плечи:
– Застегнись, там мороз.
Я ринулась подавать ей валенки. Под ними остались влажные следы, но в суете и полумраке сеней их никто не заметил. И снова на мамином лице мелькнула тень. Она посмотрела на меня… с благодарностью?
– Я скоро, – и клюнула меня в ухо холодными губами.
Я допила остывший чай, машинально ополоснула кружку и поднялась наверх. Ирка умиротворенно сопела, и я не стала её будить.
Светлов в карьере. В песчаном карьере.
Фонарь над крыльцом очерчивал желтый круг на заснеженном дворе. В окно была видна баня, огород, высокий забор, а за ним – непроглядная тьма, в которой прятался зубчатый лес.
Гибель Светлова признали несчастным случаем. Весной мама выгодно продала наше хозяйство, и к началу нового учебного года мы вернулись в Петербург. Ирка привыкла к большому городу куда быстрей меня, завела подруг, записалась на танцы. Я предпочитала сидеть дома или в библиотеке. Мама снова стала учительницей. С зимы она почти не изменилась, только чуть поправилась.
В шестнадцать лет я легко поступила в Институт культуры, Ирка после девятого класса устроилась в колледж, где проучилась всего год, потом уехала в Москву и вышла замуж.
Я продолжала жить с мамой. Шло время, и иногда мне казалось, что вместе нас удерживает тайна той ночи. Со временем это чувство стало меня тяготить.
Найти себе жильё и переехать я никак не решалась, всё время откладывала эту минуту – до окончания университета, до последнего курса аспирантуры, до защиты диссертации… Мне казалось, что мама нуждается во мне больше, чем я – в ней.
Однажды вечером она, подняв голову от тарелки, бросила на меня задумчивый взгляд и сказала:
– Знаешь, мне кажется, мы можем разменять нашу квартиру.
В ночь накануне моего тридцатого дня рождения без предупреждения прилетела сестра:
– Решила, что нельзя бросать тебя одну на этом рубеже!
Мы рассмеялись. Я достала из холодильника початую бутылку красного полусухого, но Ирка замахала руками:
– Мне теперь нельзя, – и, когда я бросилась ее обнимать, добавила, – хотела красиво тебе объявить, а ты весь сюрприз испортила.
Мы проговорили до пяти утра, пока я не спохватилась:
– Тебе надо отдыхать!
– Погоди, – лицо Ирки стало серьёзным. – Я ведь всё думаю об этом.
– О чём? – я притворилась, что не понимаю.
– О маме и… отчиме. Как ты думаешь..?
– Что?
Ирка посмотрела на меня в упор и сказала:
– Я ведь проснулась тогда. Скрипнула калитка, и я подумала, что это па… отчим вернулся. Это была мама. Она пришла откуда-то. Одна, вся в снегу, шаталась. Ты думаешь, что она…?
– Не говори глупостей, – поспешно перебила я. – Думаю, она просто его искала. Боялась, что замёрзнет, как дядя Миша.
– Ты не спрашивала?
– Как ты себе это представляешь?
– Даже если она… сделала это, я её не осуждаю, – по глазам я видела, что Ирка говорит неправду, – я ведь сложила два и два… Он много лет издевался над ней… над вами, а я только и знала, что глазками хлопать. Прости меня, если сможешь. Но не могу я с ней… Всё время думаю, что, если она убийца…
– Это всё чушь, – я торопливо обняла сестру. – Думай о хорошем. О будущем. О маленьком.
Мы расставались в Пулково.
– Обещай, что прилетишь на роды, – Ирка скорчила уморительную рожицу. – Я же тебя не бросила у подножия четвёртого десятка.
– Обещаю.
Почему-то мне стало неприятно. Хотелось, чтобы сестра поскорее уехала и оставила меня одну. Я подняла чемодан и поставила на весы. Пока Ирка обменивалась улыбками с девушкой на стойке регистрации, я отошла в сторону.
Навстречу попалась пара. У него был особенный взгляд – тяжёлый и ищущий. Он сканировал мир на предмет чужих промахов, за которые предстояло расплачиваться маленькой женщине возле его локтя. Надвинутый на лицо платок и слой тонального крема меня не обманули – вокруг левого глаза сгустилась знакомая тень.
– Ну что, давай обниматься?
Ирка появилась неожиданно, и я вздрогнула. Я механически развела руки в стороны, а она обхватила меня за шею, как в детстве. Она всегда так обнимала, хотя знала, что мне это неприятно.
На запястье сестры желтел странный след.
– Что это? – я цепко ухватила её за руку.
Мне показалось, что она смутилась:
– В автобусе придавили к поручню.
– Будь осторожна, – я поцеловала её искреннее, чем собиралась.
Злость, которая не отпускала меня с того ночного разговора, внезапно прошла, уступив место тревоге.
– Маме привет!
– Жаль, что ты к ней не зашла.
Ирка закинула за спину рюкзачок.
– Ты ведь знаешь, что это сделала она, – бросила сестра и ушла, не оглядываясь.