
Полная версия:
Анна Вейнар Оливия Рейн
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт
Мы сидели втроём — Марго, Мэтт и я — и ели, и болтали, и солнце заливало кухню тёплым светом, и на несколько минут — может, на десять — я почти забыла, где нахожусь. Почти почувствовала себя обычной девчонкой, которая пришла к друзьям на завтрак.
Марго рассказывала про вчерашний вечер — она, оказывается, ходила на тренировку по боевой магии и «чуть не поджарила манекен, но профессор Феррон сказал, что это прогресс». Мэтт рассказывал про лошадей — он, как выяснилось, проводил на конюшне больше времени, чем на занятиях, и знал каждого коня в Академии по имени.
— Грейв, — сказал он, и голос его стал другим — тише, серьёзнее. — Конь Аларика. Ты видела его?
— Нет.
— Мракоходец. Чистокровный. Чёрный, как ночь без звёзд, с серебряной гривой. Красивый до боли в груди. И злой, как ну, как Аларик, если честно. Они друг друга стоят.
— Ты его боишься? — спросила я, вспомнив тёмные глаза за завтраком.
Мэтт пожевал. Подумал.
— Нет, — сказал он наконец. — Не боюсь. Просто не лезу. Аларик — не тот человек, к которому подходишь просто так. Он сам решает, кого впустить. И пока — никого не впустил.
— Кроме судьбы, — вставила Марго с усмешкой.
— Кроме судьбы, — согласился Мэтт. — Которая, судя по всему, опаздывает.
Я усмехнулась. Впервые за два дня — по-настоящему.
После завтрака Мэтт ушёл на конюшню — «мне нужно проведать Рыжую, она вчера хромала, надо посмотреть», — а Марго потащила меня на лекцию по истории магии, которая оказалась на удивление терпимой: профессор — старик с бородой до пояса и голосом, похожим на скрип двери, — рассказывал про основание Академии четыреста лет назад, и я впервые поймала себя на том, что слушаю, а не просто записываю.
Потом был обед. Потом — свободное время.
Объявление появилось в полдень, когда мы сидели в большом зале. Голос — не человеческий, а сам зал, стены, потолок — произнёс его отовсюду, мягко, безэмоционально:
«В связи с благоприятными погодными условиями, занятия после обеда отменены. Студентам рекомендуется провести время на свежем воздухе. Территория Академии открыта. Возвращение в корпуса — не позднее отбоя.»
Зал взорвался. Крики, смех, стук стульев — двадцать с лишним человек вскочили одновременно, как стая птиц, которой открыли клетку. Кто-то уже бежал к выходу. Кто-то хватал куртки. Майкл, сидевший в углу с очередной книгой, даже не поднял головы — только перевернул страницу и пробормотал что-то, похожее на «статистически ожидаемо».
— Свободный день! — Марго вскочила, и её карие глаза загорелись. — Лив, пойдём гулять! Ты ещё не видела территорию Академии — там есть озеро, и сад, и
— И конюшня, — добавил Мэтт, появившийся рядом, как по волшебству. Он уже переоделся — вместо формы на нём была простая рубашка с закатанными рукавами и кожаные штаны, и он выглядел совсем иначе — не учеником, а кем-то, кто принадлежит этому месту. — Пойдём к конюшне. Там сейчас лучше всего — лошадей выгоняют на пастбище, можно помочь.
Я посмотрела на Марго. Она пожала плечами.
— Конюшня так конюшня. Я пойду к озеру — почитаю. Встретимся на ужине?
Мы договорились. Марго ушла — лёгкая, быстрая, с журналом под мышкой. А я осталась с Мэттом.
Конюшня Академии Лавиретти находилась в южном крыле — далеко от учебных корпусов, за садом, за старой каменной стеной, поросшей плющом. Мы шли по тропинке, которая вилась между деревьями — настоящими деревьями, не каменными, — и я впервые за два дня почувствовала запах земли. Не пыли, не камня, не старых книг — а земли. Мокрой, тёплой, живой.
Солнце просвечивало сквозь кроны, рисуя на тропинке пятна — золотые, подвижные, как чешуя. Воздух был тёплый, густой, пахнущий травой и чем-то сладким — может, цветами, может, просто летом.
И потом я услышала ржание.
Не одно — много. Десятки голосов, высоких, низких, хриплых, звонких, сливающихся в один гул, от которого у меня что-то дрогнуло внутри. Не страх. Не тревога. Что-то другое. Что-то, чему я не могла подобрать названия, но что тянуло меня вперёд, как невидимая нить.
Мы вышли из-за деревьев — и я остановилась.
Конюшня была огромной. Длинное деревянное здание — нет, не здание, а целый комплекс: основной корпус с двумя рядами дверей, крытый манеж, открытые загоны, сеновал, — всё из тёмного дерева, потемневшего от времени, с крышами из серого сланца. Пастбище за конюшней спускалось пологой зелёной волной к ручью, и на этом пастбище
Десятки лошадей. Рыжие, гнедые, вороные, пегие, серые — все масти, все размеры. Они паслись, ходили, фыркали, били копытами, играли — молодые жеребцы гонялись друг за другом, поднимая облака пыли, кобылы щипали траву, лениво покачивая хвостами. Старый мерин стоял у забора, опустив голову, и жевал с таким видом, будто в этом заключался весь смысл существования.
Я стояла и смотрела. И не могла пошевелиться.
Потому что я любила лошадей. Не «нравились». Не «было интересно». Любила — так, как любят что-то, что было с тобой всегда, что жило в крови, в костях, в том месте, где кончаются слова и начинаются чувства.
— Эй, — Мэтт тронул меня за локоть. — Ты в порядке? Ты бледная.
— Лошади, — сказала я. Голос был странный — хриплый, тонкий. — Здесь лошади.
Он посмотрел на меня. Потом — на пастбище. Потом — снова на меня. И улыбнулся — не кривовато, как обычно, а мягко, по-настоящему.
— А, — сказал он. — Ты из таких.
— Из каких?
— Из тех, кто не может пройти мимо лошади и не остановиться. Я тоже такой, если честно. Пойдём.
Мы спустились к конюшне. У входа стоял мужчина — немолодой, широкоплечий, с руками, похожими на лопаты, и лицом, обветренным до цвета старой кожи. Седые волосы, коротко стриженные. Фартук поверх рубашки. Сапоги в навозе — буквально.
— Бран, — поздоровался Мэтт. — Это Лив. Новенькая. Она — он замялся, подбирая слово, — лошадница.
Бран посмотрел на меня. Оценил. Медленно, как смотрят на лошадь перед покупкой — не грубо, а внимательно.
— Лошадница, значит, — повторил он. Голос — низкий, скрипучий, как несмазанная дверь. — Ну, раз лошадница— помоги. Кобыл на дальнем пастбище, надо пригнать.Сам не справлюсь — старый стал, колено ноет.
— Конечно, — сказала я. И сама удивилась, как быстро это вылетело.
Мэтт подмигнул мне и ушёл — ему нужно было к Рыжей. А я осталась с Браном.
Он дал мне верёвку, свисток и старую шляпу.
— Свисти — они привыкли. Не ори, не маши руками. Лошадь — не собака, её не запугаешь криком. Разговаривай с ней. Тихо. Спокойно. Они чувствуют.
Я кивнула.
И пошла на пастбище.
Дальнее пастбище было за ручьём — нешироким, но быстрым, с каменистым дном, по которому вода бежала, перекатываясь через валуны белыми гребешками. Я перешла вброд — вода была ледяная, и я охнула, но не остановилась. На том берегу паслись кобылы — штук двенадцать, разномастных, от светло-гнедой до почти чёрной.
Они подняли головы, когда я появилась. Уши — вперёд. Ноздри — раздуты. Оценивают.
Я остановилась. Опустила верёвку. Свисток — в карман.
И заговорила.
Тихо. Как учил Бран. Не знаю, что именно я говорила — слова не имели значения. Важен был голос. Низкий, ровный, спокойный. Так говорят с тем, кому доверяешь. Так говорила мама, когда я болела в детстве — не уговаривала, не утешала, просто была рядом, и голос её делал комнату безопасной.
Кобылы слушали. Одна — светло-гнедая, с белой звездой на лбу — сделала шаг ко мне. Потом ещё один. Потом — вся группа двинулась, неторопливо, покачивая головами, и я пошла к ручью, и они пошли за мной.
Бран, наблюдавший с крыльца конюшни, хмыкнул.
— Неплохо для первого раза, — сказал он. — Обычно новенькие орут и машут руками — кобылы разбегаются к чёрту. А ты — он покачал головой. — Ты с ними говоришь. По-настоящему.
Я не знала, что ответить. Потому что я и сама не понимала, откуда это — это умение, это чувство, эта уверенность, что лошадь тебя понимает, если ты ей позволишь.
Мы пригнали кобыл к конюшне. Бран загнал их в стойла, похвалил — коротко, по-мужски, — и повернулся ко мне.
— Ну? — спросил он. — Хочешь прокатиться?
Моё сердце сделало то, что делает, когда тебе говорят «да» на вопрос, который ты боялся задать.
— Можно?
— А чего нельзя? Вон там, — он кивнул на манеж, — гнедая по кличке Искра. Спокойная, как удав. Для новичка — самое то.
Искра оказалась именно такой — спокойной. Не ленивой, нет — живой, внимательной, с умными тёмными глазами и шерстью цвета тёмного мёда. Она стояла в стойле и жевала сено, и когда я вошла, посмотрела на меня без страха, без любопытства — просто приняла. Как принимают того, кто пришёл с миром.
Бран помог мне забраться в седло — подсадил, поправил стремена, проверил подпругу. Его руки были грубые, но точные.
— Ноги не сжимай, — сказал он. — Руки мягко. Спина прямая. Лошадь чувствует твоё тело — если ты напряжена, она напряжённая. Расслабься.
Я расслабилась.
Искра тронулась — плавно, мягко, без рывка. Мы вышли из конюшни на манеж — круглый, выложенный песком, огороженный деревянным забором — и я почувствовала
Вот оно. Вот то, чего мне не хватало два дня. Не стены, не книги, не люди — а это.Ритм. Движение. Тепло живого тела под собой, мускулы, перекатывающиеся волной, дыхание — глубокое, ровное, — и ветер в лицо, и солнце на плечах, и мир, который наконец-то перестал быть чужим.
Я ехала. Не думала. Не анализировала. Просто — ехала.
Искра слушалась малейшего движения — поворота корпуса, наклона, касания пятки. Мы прошли круг, второй, третий. Потом я направила её к выходу из манежа — к калитке, ведущей на тропу за конюшней.
Бран крикнул:
— Недалеко! И не быстро!
Я кивнула — хотя он не видел — и Искра перешла на лёгкий галоп. Не бешеный, не пугающий — тот самый, ровный, пружинистый, от которого земля уходит из-под копыт, а ветер свистит в ушах, и ты — часть всего этого, не отдельно, а вместе.
Тропа вела через поле — заросшее высокой травой, с редкими деревьями, склонившимися над ней, как старики. Солнце грело спину. Искра фыркала, щёлкая ушами. Я улыбалась — широко, глупо, счастливо — и впервые за два дня не думала ни о шкатулке, ни о выбросе энергии , ни о родителях, ни о голосах из темноты.
А потом я увидела растение.
Оно росло у ручья — в низине, где вода замедлялась и образовывала маленький заводик, поросший мхом. Одно. Единственное. Среди обычной травы, среди обычных цветов — оно стояло, как ошибка в тексте, как нота, которая не должна звучать в этой мелодии, но звучит — и от неё перехватывает дыхание.
Стебель — тонкий, серебристо-голубой, почти прозрачный, как стекло. Листья — длинные, узкие, закрученные спиралью, и на каждом листе — прожилки, светящиеся мягким голубым светом, пульсирующим в такт чему-то, чего я не слышала, но чувствовала. Цветок — один, на верхушке — был похож на звезду: пять лепестков, каждый — другого оттенка, от белого до тёмно-синего, и в центре — крошечное ядро, мерцающее, как уголёк.
Оно было невозможным. Не в смысле «красивым» — хотя было и красивым, до боли в глазах. А в смысле — неправильным.Такие растения не растут у ручьёв. Такие растения не существуют. Я знала это — не потому что читала, а потому что чувствовала: магия, исходящая от него, была другой. Не человеческой. Не звериной. Чем-то третьим — древним, как камень, живым, как вода.
Я спешилась. Привязала Искру к ветке. Достала из сумки карандаш и блокнот — тот самый, в котором записывала расписание, — и села на траву.
И начала рисовать.
Рука двигалась сама — быстро, точно, ловя каждый изгиб стебля, каждую спираль листа, каждый оттенок лепестка. Я не думала о пропорциях, о перспективе, о технике — просто рисовала, как дышала, потому что не рисовать было невозможно. Это растение просилось на бумагу — как просится на язык слово, которое вот-вот скажешь.
Через двадцать минут рисунок был готов. Несовершенный — карандаш не мог передать свечение, пульсацию, ту невозможную глубину цвета, — но живой. Я смотрела на него и чувствовала, что поймала что-то важное.
Потом вернулась к конюшне.
Бран стоял у входа, чистя щёткой бок вороной кобылы. Я подошла, показывая рисунок.
— Бран, что это? У ручья, за полем. Такое светящееся растение.
Он посмотрел на рисунок. Потом на меня. Его лицо — обычно неподвижное, как у человека, привыкшего к лошадям и не привыкшего к удивлению, — изменилось. Чуть-чуть. Брови поползли вверх.
— Где ты это видела? — спросил он. Голос стал другим — осторожнее.
— У ручья. За дальним пастбищем. Одно. Синее. Светится.
Бран помолчал. Почесал затылок.
— Лунник, — сказал он наконец. — Редкая штука. Растёт только там, где магия земли особенно сильная — в местах силы, как их называют. Обычные люди его не видят. Только те, у кого — он запнулся, подбирая слово, — чутьё.
— У кого чутьё?
— У магов, — просто сказал он. — У настоящих.
Я посмотрела на рисунок в своих руках. На тонкий серебристый стебель. На голубые прожилки. На звезду из пяти лепестков.
У настоящих.
Я спрятала блокнот в сумку. Поблагодарила Брана — он махнул рукой, мол, ерунда, — села на Искру и поехала обратно.
Солнце всё ещё светило. Птицы всё ещё пели. Мир всё ещё был тёплым и добрым.
Я не знала, что через полчаса всё изменится.
Это случилось быстро.
Я ехала по тропе обратно к конюшне — Искра шла спокойным шагом, я рисовала в голове, как покажу рисунок Марго, — когда небо изменилось.
Не постепенно — нет. Не «сначала тучка, потом ещё одна, потом потемнело». А мгновенно. Как будто кто-то щёлкнул выключателем. Солнце — яркое, тёплое, щедрое — просто исчезло.Небо за секунду стало свинцовым, тяжёлым, низким — так низко, что, казалось, протяни руку, и пальцы утонут в нём.
А потом — ветер.
Не тот тёплый летний ветерок, что шевелил траву на пастбище. Этот был другим — холодным, резким, пахнущим озоном и мокрой землёй. Он ударил в лицо, как пощёчина, и Искра вздрогнула — всем телом, от ушей до хвоста — и заржала.
Не испуганно. Тревожно.
— Тихо, — сказала я. — Тихо, Искра, всё хорошо
Первая молния разорвала небо в трёхстах метрах от меня — белая, зубчатая, оглушительная. Гром пришёл следом — не раскат, а удар, от которого земля дрогнула под копытами.
Искра сорвалась с места.
Рванула, как из катапульты. Голова вверх, уши прижаты, глаза — белые, дикие. Она неслась по тропе, и я вцепилась в гриву обеими руками, и мир превратился в полосы — зелёная трава, серое небо, чёрные деревья — всё смазалось, закружилось, и ветер выл в ушах, и дождь — первые капли, тяжёлые, как пули — ударил в лицо.
Я не кричала. Не паниковала. Потому что паника — это роскошь, которую ты не можешь себе позволить, когда под тобой полтонны испуганной лошади.
Думай. Думай, Лив.
Искра неслась к конюшне — инстинкт, она знала дорогу, — но между нами и конюшней был ручей — тот самый, у которого рос лунник, — и сейчас, после первых капель, он превращался в поток. Если Искра понесёт через него на полном скаку — она сломает ногу. Или я сломаю шею.
Я потянула поводья. Не резко — резко она встанет на дыбы. Мягко. Постепенно. Как учил Бран — лошадь чувствует твоё тело. Я откинулась назад, перенесла вес, надавила пятками — и Искра замедлилась. Не остановилась — но с галопа перешла на рысь, потом на шаг.
Дождь обрушился. Не капли — стена. Вода, холодная, ледяная, мгновенно промочившая всё до нитки. Я щурилась, пытаясь видеть сквозь поток, и увидела — впереди, метрах в пятидесяти — старое здание. Сарай, кажется — деревянный, покосившийся, с провалившейся крышей. Не конюшня — что-то заброшенное, забытое, стоящее у края поля.
Я направила Искру к сараю. Она не сопротивлялась — дождь и гром делали своё дело, и ей было всё равно, куда идти, лишь бы укрыться. Мы влетели в полуоткрытую дверь — Искра чуть не задела плечом косяк — и оказались внутри.
Темнота. Запах старого дерева, сена, пыли. И — лошадиный пот. Свежий.
Я не была одна
Секунду — может, две — я ничего не видела. Глаза не успевали перестроиться с яркого света на темноту сарая. Только силуэты: балки под потолком, стойла вдоль стен, сено в углу — и что-то тёмное, большое, в дальнем конце.
Потом глаза привыкли.
В дальнем стойле стоял конь. Огромный. Чёрный — не просто чёрный, а абсолютно чёрный, как дыра в пространстве, как кусок ночи, отрезанный и поставленный на четыре ноги. Серебряная грива — длинная, тяжёлая — свисала до земли. Он стоял спокойно, опустив голову, и жевал сено, и на фоне бушующей за стенами грозы его спокойствие было настолько невозможным, что я на секунду подумала — может, это статуя.
Но статуи не дышат.
А потом из тени — из-за коня, из угла, где я не могла разглядеть, — вышел человек.
Высокий. Тёмные волосы, мокрые, прилипшие ко лбу. Тёмные глаза — те самые, непроницаемые, бездонные. Лицо — резкое, мокрое, с каплями воды на скулах. Форма — промокшая насквозь, тёмно-серая, почти чёрная от воды, — облепила плечи, грудь, руки.
Аларик Вейнар.
Он стоял в трёх шагах от меня, держа в руке поводья своего мракоходца, и смотрел на меня так, как смотрел в большом зале — сквозь, мимо, как на предмет мебели.
Потом его взгляд скользнул вниз — на Искру, на меня, на мои руки, вцепившиеся в поводья, — и что-то в его лице изменилось. Не много. Уголок рта — едва заметно. Не улыбка — скорее, тень узнавания.
— Рейн, — сказал он.
Голос — низкий, спокойный, чуть хриплый от дождя. Первые слова, которые я от него слышала.
— Вейнар, — ответила я. И тут же подумала: гениально, Лив. Просто гениально.
Он не ответил на мою глупость. Просто стоял и смотрел, как я пытаюсь спешиться — мокрая, дрожащая, с заплетёнными волосами, которые размокли и превратились в верёвки, — и Искра, которая не хотела стоять на месте и переминалась с ноги на ногу.
— Дай руку, — сказал он.
Не «помочь». Не «подожди». Просто — дай руку. Как факт. Как инструкция.
Я протянула руку.
Он шагнул вперёд — один шаг, быстрый, точный — и взял мою ладонь.
Его рука была холодной. Мокрая. Сильной. Пальцы — длинные, жёсткие, с мозолями — обхватили мою ладонь уверенно, без колебаний, и дёрнули вниз — мягко, но настойчиво, — и я соскользнула с седла прямо в его руки.
Ноги коснулись земли. Я пошатнулась — мокрая земля была скользкой, — и его рука — та же, что держала мою, — скользнула мне на талию, удерживая. На секунду. Может, на две.
И мир взорвалсяНе снаружи. Внутри.
В том месте, где жил гул — тёмный, спящий, терпеливый — что-то лопнуло. Как плотина. Как скорлупа. И хлынуло — не вода, не свет, не звук — а память. Чужая?Моя?Наша?
Я увидела — нет, не увидела, я прожила — поле. Зелёное, бескрайнее, залитое солнцем, каким-то другим солнцем — мягче, золотистее, как мёд. Ветер в высокой траве. И двое детей — мальчик и девочка, лет семи-восьми — бегут по этому полю, и девочка смеётся, и у неё белые волосы — почти белые, как у меня, — и мальчик догоняет её, и хватает за руку, и они падают в траву, и трава щекочет их , небо — огромное, синее, бездонное — над ними.
И голос — мальчишеский, звонкий, счастливый:
«Смотри, я нашёл!»
И он показывает ей что-то — маленькое, светящееся, голубое — и она берёт это в руки, и оно пульсирует в такт её сердцу, и она чувствует — знает— что это её. Что оно всегда было её.
Потом — другое. Темнота. Холод. Камень. И голос — уже не мальчишеский, а взрослый, низкий, отчаянный:
«Не отпускай. Слышишь? Не отпускай. Я найду тебя. Я всегда найду тебя. Обещаю.
И рука — его рука — в моей. И боль. Не физическая — глубже. Та, что остаётся, когда теряешь то, без чего не можешь дышать.
Потом — снова свет. Снова поле. Но теперь они старше — пятнадцать , может шестнадцать . Он — высокий, тёмноволосый, с серьёзными глазами. Она — всё та же, беловолосая, с голубыми глазами, в которых горит что-то, чего он боится и чем восхищается одновременно. Они стоят друг напротив друга, и между ними — воздух, густой, наэлектризованный, и он говорит:
«Ты чувствуешь? Это — мы. Это всегда были мы.»
И она чувствует. И ей страшно. И ей хорошо. И она не понимает, почему плачет.
Потом — обрыв. Темнота. Тишина. И снова — сарай. Дождь. Запах сена и мокрого дерева.
Я стояла — нет, висела — в руках Аларика. Его ладонь на моей талии. Моя — на его груди, вцепившись в мокрую ткань. Лицо — в сантиметрах от его лица. Его глаза — тёмные, расширенные, живые— впервые живые — смотрели в мои.
И в них я видела то же, что видела в видениях.
Узнавание.
Его рука на моей талии дрожала. Едва заметно. Но я чувствовала — кожей, тем местом внутри, где жил гул.
— Что — начал он. Голос был чужим — хриплым, надломленным. — Что это было?
Я не могла ответить. Потому что не знала. Потому что слова были слишком маленькими для того, что только что произошло. Потому что я всё ещё чувствовала его руку — тёплую — и его дыхание — рваное, неровное — и его сердце под моими пальцами — быстрое, слишком быстрое, как у человека, который только что увидел призрака и понял, что призрак — настоящий.
— Аларик, — прошептала я. И имя прозвучало правильно. Так, будто я произносила его тысячу раз.
Он сглотнул. Его пальцы на моей талии сжались — чуть сильнее — и отпустили. Он отступил на шаг. Потом ещё на один.
Дождь барабанил по крыше сарая. Гремело где-то далеко.-Искра фыркнула и уткнулась носом мне в плечо — и я машинально погладила её по шее.
Аларик стоял в двух шагах. Мокрый. Бледный — впервые я видела его бледным, и это меняло всё, делало его моложе, уязвимее, человечнее. Его тёмные глаза не отрывались от моего лица.
— Ты видела? — спросил он. Тихо. Почти шёпотом.
— Да.
— Поле. Дети. Светящаяся штука.
— Да.
Пауза. Дождь. Тишина между ударами грома.
— Я видел то же самое, — сказал он. И в его голосе было что-то, чего я никогда раньше в нём не слышала. Не холод. Не безразличие.
— Каждый раз. С тех пор, как мне исполнилось четырнадцать . Каждую ночь — один и тот же сон. Поле. Девочка с белыми волосами. И голос, который говорит: не отпускай.
Он посмотрел на свои руки. На те самые руки, которые только что держали меня.
— Я думал, это просто сон, — сказал он. — Думал — бред. Галлюцинация. Что угодно. Но это — он поднял глаза, и в них было что-то огромное, тёмное, отчаянное.
Нас не покидало ощущение, что мы знали друг друга давно. Очень давно. Так давно, что забыли — но тела, но ядра, но что-то глубже памяти — помнили.
Я стояла в мокрой одежде, в старом сарае, рядом с чужой лошадью, и смотрела на человека, которого знала три дня, и чувствовала — каждой клеткой, каждым нервом — что он не врёт. Что он видел то же, что и я. Что между нами — в этом сарае, в этом дожде, в этом прикосновении — что-то было . Давно.Задолго до Академии. Задолго до школы. Задолго до усыновления. Но как ? Если мы небыли знакомы
Он стоял рядом.
— Лив, — сказал он. Моё имя — на его губах звучало иначе. Не как «госпожа Рейн». Не как «новенькая». А так, будто он носил его в себе — долго, тихо, как молитву.
— Да, — ответила я.
Он открыл рот — чтобы сказать что-то ещё, что-то важное, я видела это по его глазам, — но в этот момент Искра громко фыркнула, топнула копытом, и звук разнёсся по сараю, как выстрел, Аларик моргнул — и маска вернулась. Не сразу, не полностью — но вернулась. Плечи выпрямились. Взгляд — снова стал тёмным непроницаемым.
Он отвернулся. Пошёл к Грейву. Похлопал коня по шее — привычным жестом, успокаивающим.
— Гроза скоро кончится, — сказал он. Ровным голосом. Как ни в чём не бывало. — Через десять минут можно будет выходить.
Я стояла и смотрела на его спину — мокрую, прямую, напряжённую — и понимала: он не хочет, чтобы я видела его лицо. Не сейчас. Потому что сейчас — он открыт, и это пугает его больше, чем любая гроза. Я не стала настаивать.
Вместо этого я подошла к Искре, обняла её за шею, уткнулась лицом в мокрую тёплую гриву и закрыла глаза. Дождь стучал по крыше.Грейв жевал сено.
Аларик стоял у стены, спиной ко мне, и его руки— всё ещё дрожали.
Гул внутри меня — тот самый, тёмный, спящий — больше не был одиноким.
Рядом с ним, в той же темноте, пульсировал другой.Такой же.
Гроза уходила. Солнце — робкое, неуверенное — пробивалось сквозь тучи, один луч — тонкий, золотой — упал на сарай через щель в крыше и лёг на пол между нами. Как мост.
Глава 5 Дикий Ритм
Меньше недели я жила в ритме, который сама себе выстроила — как стену, кирпич за кирпичом, — и за эту стену не пускала ничего лишнего. Утро — завтрак. День — занятия. Вечер — дополнительные уроки с профессором Хейз. Ночь — книги, конспекты, формулы, пока глаза не начинали слипаться. И снова утро.
Я не думала о том что случилось в том сарае.
-Нет. Это ложь. Я думала о нём постоянно. Каждую свободную секунду — когда рука замирала над тетрадью, когда взгляд уплывал в окно, когда ночью тишина комнаты становилась слишком плотной — я возвращалась туда. В запах мокрого дерева и сена. В дрожь чужих рук. И тёмные глаза, которые впервые стали живыми.
