
Полная версия:
Анна Верская Вдова. Дело «Убийство в театре». Дело «Смерть старого фотографа».
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт

Вдова. Дело «Убийство в театре». Дело «Смерть старого фотографа».
Анна Верская
Обложка https://chatgpt.com/s/m_6a20d169508c819190f2f0a239a20a7b
© Анна Верская, 2026
ISBN 978-5-0070-5723-3
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Дело Смерть в театре
Глава первая
Октябрь в Москве стоял такой, что даже многоопытные извозчики качали головами: восьмой день без дождя, сухо, солнечно, а по утрам на лужах хрустел ледок. В Малом театре готовились к открытию сезона, и город гудел. Премьера «Горя от ума» с Вельяминовым-Зерновым в роли Чацкого обещала стать событием — билеты расхватали за три дня, барышни переписывали монологи в альбомы, а критики заранее точили перья.
Аглая Матвеевна Корелина театры не любила.
Она не говорила этого вслух — при её положении и круге знакомств такое признание сочли бы чудачеством, — но всякий раз, поднимаясь по лестнице к ложам, чувствовала глухое раздражение. Слишком много бархата. Слишком много духов. Слишком много людей, которые пришли не слушать, а показывать себя. Театр был местом, где все играли: актёры на сцене, зрители в ложах, капельдинеры в проходах. Играли даже свечи в люстрах — они мерцали так старательно, будто тоже участвовали в представлении.
— Tante Aglae, вы опять хмуритесь! — Сонечка Ланская, сиявшая рядом в новой шляпке с перьями, легонько толкнула её веером. — Ещё занавес не подняли, а вы уже как на допросе.
— Я не хмурюсь. Я думаю.
— О чём?
— О том, сколько человек в этом зале могли бы сознаться в преступлении, если бы на них как следует посмотреть.
Сонечка прыснула.
— Вы невозможны. Кругом праздник, а вы о преступлениях.
Дмитрий, сидевший позади, чуть заметно улыбнулся. После истории в Отрадном он стал реже спорить с Аглаей и больше смотреть на неё тем особенным взглядом, в котором читалось: «Я знаю, что ты всё равно сделаешь по-своему, но я рядом». Сегодня он был в штатском сюртуке, при галстуке, и выглядел почти светским человеком — почти, потому что военная выправка и шрам на скуле всё равно выдавали в нём человека иной биографии.
Ложа была хорошая — бенуар, левая сторона, откуда отлично видно сцену и половину зала. Аглая Матвеевна обвела глазами публику. В первом ряду кресел сидел антрепренёр Сабуров, толстый господин с лицом обиженного младенца. Рядом — московский обер-полицмейстер с супругой, похожей на фарфоровую куклу. Чуть дальше — молодой человек с бледным, дёрганым лицом, который то и дело оглядывался на входную дверь. В бельэтаже, в крайней ложе, сидели три дамы — все в чёрном, все с одинаково напряжёнными спинами. Аглая Матвеевна заметила их сразу.
— Кто это? — спросила она, чуть кивнув в ту сторону.
Сонечка прищурилась.
— В крайней ложе? Ах, это… Кажется, первая жена Вельяминова-Зернова. Аделаида… забыла отчество. А с ней, говорят, вторая жена. Или третья? Я путаюсь. У него их было три.
— Три жены, — задумчиво повторила Аглая Матвеевна. — И все три на премьере. Интересно.
— Ничего интересного, — фыркнула Сонечка. — Говорят, он со всеми расстался дурно. Первую бросил с ребёнком, второй изменил с третьей, а третья… Впрочем, он и третьей, кажется, уже изменил. С какой-то актрисой из своей же труппы. Он вообще человек страстный.
— Страстный, — повторила Аглая Матвеевна, запоминая.
Свет начал гаснуть. Шум в зале стихал, как вода в воронке. Занавес дрогнул.
Александр Вельяминов-Зернов появился на сцене не сразу. Первые сцены прошли без него — Фамусов, Софья, Молчалин, — и зал принимал их сдержанно, как принимают закуски перед главным блюдом. Но когда в глубине сцены распахнулась дверь и Чацкий шагнул в гостиную, по рядам пробежал тот особый шорох, который бывает только перед выходом любимца.
Он был хорош. Этого Аглая Матвеевна не могла не признать. Высокий, гибкий, с лицом, которое казалось созданным для сцены — крупные черты, выразительные глаза, рот, способный складываться и в саркастическую усмешку, и в трагическую складку. Двигался он легко, как танцор, и говорил тем особенным голосом, который долетает до последнего ряда без видимого усилия. Зал замер. Зал дышал вместе с ним.
— А кто эта дама в третьей ложе справа? — тихо спросила Аглая Матвеевна.
Сонечка оторвалась от сцены.
— Где? А, это… По-моему, Элен. Третья жена. Француженка. Очень хороша собой, видите?
Аглая Матвеевна видела. Дама в третьей ложе была не просто хороша — она была из тех женщин, чья красота кажется оружием. Тёмные волосы, убранные в низкий узел, бледное лицо, огромные глаза. Она не смотрела на сцену. Она смотрела на актёра — и в её взгляде было что-то такое, от чего Аглая Матвеевна нахмурилась.
— Она его любит? — спросила она.
— Говорят, обожает. Хотя он ей изменяет. С Варей, молодой актрисой. Вон она, в массовке, горничную играет.
Аглая Матвеевна перевела взгляд на сцену. Варя — совсем юная, светловолосая, с кукольным личиком — как раз подавала реплику и смотрела на Вельяминова-Зернова с тем выражением, которое не спутаешь ни с каким другим. Так смотрят на кумира. Или на любовника.
Акт тянулся своим чередом. Чацкий метался по сцене, произносил монологи, обличал, страдал. Зал внимал. Аглая Матвеевна заметила, что Вельяминов-Зернов играет сегодня с каким-то особым надрывом — будто не играет вовсе, а проживает. К концу третьего акта он выглядел бледным, и она заметила, как он промокнул лоб платком, когда отходил в тень. Возможно, простуда. Возможно, волнение.
Начался финальный акт.
Чацкий произнёс последний монолог — тот самый, про «карету мне, карету», — и зал взорвался. Аплодисменты гремели, как гроза. Вельяминов-Зернов стоял посреди сцены, опустив голову, и публика ждала, что он сейчас поклонится. Он не кланялся.
— Что он делает? — прошептала Сонечка. — Почему не кланяется?
Он покачнулся. Чуть-чуть, почти незаметно. Потом качнулся сильнее. Прижал руку к груди. И рухнул.
Зал ахнул — и тут же разразился новым шквалом аплодисментов. Публика решила, что это часть игры. Сейчас он встанет. Сейчас улыбнётся. Сейчас…
Аглая Матвеевна встала. Дмитрий, сидевший позади, тоже поднялся.
— Аглая, что?
— Он не играет, — сказала она. — Смотри на лицо.
Лицо Вельяминова-Зернова исказилось — рот раскрылся, глаза закатились, на губах выступила пена. Партнёры по сцене, ещё не понимавшие, что происходит, попятились. Кто-то из зрителей крикнул: «Доктора!» — и крик этот потонул в нарастающем шуме.
Занавес дрогнул, но не опустился — кто-то из рабочих сцены замешкался. Аглая Матвеевна видела, как к упавшему бросился Ленский, актёр, игравший Молчалина, — он встал на колени, схватил Вельяминова-Зернова за руку.
— Он не дышит! Он мёртв!
В зале началась паника. Дамы вскакивали, кавалеры пробирались к выходам, где-то звенело разбитое стекло. Аделаида, первая жена, застыла в своей ложе, прижав платок к губам. Марья, вторая, закрыла лицо руками. Элен, третья, сидела неподвижно — только пальцы её, сжимавшие веер, побелели.
Аглая Матвеевна обернулась к Дмитрию.
— Оставайся с Сонечкой. Я — за кулисы.
— Аглая!
— Полиция приедет через полчаса, — бросила она, уже выходя. — За полчаса можно многое найти. Или многое спрятать.
Служебный коридор пах пылью, канифолью и чем-то ещё — едким, химическим, что всегда витает в театральных недрах. За кулисами царил хаос: полуодетые статисты жались к стенам, актёры спорили вполголоса, антрепренёр Сабуров рвал на себе воротничок и повторял: «Сезон сорван! Сезон сорван!» Никто не обратил внимания на женщину в сером платье, которая быстро прошла мимо, лавируя между ящиками с бутафорией.
Аглая Матвеевна подошла к телу. Опустилась рядом — юбка тотчас намокла, впитав пролитый грим и воду, — и склонилась над актёром. Лицо Вельяминова-Зернова было страшным: рот перекошен, на губах запеклась белая пена, кожа приобрела синюшный оттенок, зрачки расширены так, что почти вытеснили радужку. Аглая Матвеевна осторожно приподняла его веко — под ним лопнули сосуды. Она принюхалась. Никакого отчётливого запаха, только едва уловимый, сладковатый, напоминающий миндаль. Мышьяк. Или что-то из опиатов. Она видела такие лица раньше.
Рядом с телом валялся платок — тонкий, батистовый, с вышитым в углу вензелем «А. В.-З.». Она подняла его, поднесла к свету. На платке не было следов пены, только пятна пота. Он не вытирал рот. Он просто уронил его, когда падал.
Аглая Матвеевна встала. Она не стала ждать полицию — у неё были свои резоны. Если яд был нанесён на кожу с гримом или попал в питьё, улики могут исчезнуть до приезда властей. Она направилась в гримёрку.
Дверь с табличкой «А. В.-Зерновъ» была приоткрыта. Аглая Матвеевна толкнула створку и вошла.
Гримёрка была небольшой, но обставленной с претензией на комфорт. Большое зеркало в резной раме — потускневшее, в мелких трещинах, — перед ним столик, заставленный баночками, кистями, пуховками. По краям зеркала заткнуты пожелтевшие афиши и записочки от поклонниц. На стене висел портрет государя в золочёной раме, а под ним — видавшая виды кушетка, обитая потёртым бархатом, на которую кто-то бросил небрежно скомканный сценический плащ. В углу — вешалка с костюмами, от которых пахло нафталином и потом. На полу, у столика, валялась смятая программа вчерашнего спектакля.
Пахло здесь странно: смесью табака, духов, пудры и того самого едкого запаха, что витал в коридоре. Аглая Матвеевна знала этот запах. Она задержала дыхание, принюхалась. Мышьяк. Слабый, но безошибочный.
Она медленно обвела глазами столик. Баночки. Кисти. Пуховки. Открытая пудреница. И — баночка с белилами. Крышка была снята, внутри — белёсая масса. Рядом лежала кисть — ещё влажная, со следами белил. Аглая Матвеевна наклонилась, не прикасаясь. Цвет у белил был не совсем ровный — по поверхности шли сероватые разводы, будто кто-то размешал порошок, но не до конца. Она заметила крошечные кристаллы, поблёскивающие в полумраке. Мышьяк часто добавляют в белила — он придаёт коже фарфоровую бледность, — но обычно тщательно растирают. Здесь же кристаллы были крупнее, чем следует, и распределены неравномерно.
Она выпрямилась и осмотрела комнату дальше. На краю столика лежала записка — торопливая, написанная женским почерком: «Не забудь, после спектакля жду у служебного. Твоя В.». Варя. Молодая актриса. Рядом — другая, старая, пожелтевшая, с надписью от руки: «Моему Чацкому. На память. Э.». Элен. Третья жена.
Аглая Матвеевна не стала трогать ни записки, ни баночку. Она лишь запомнила их расположение. Потом опустилась на корточки и осмотрела пол. Под столиком, в тени, что-то блестело. Она протянула руку и вытащила маленький флакон из тёмного стекла, заткнутый пробкой. Флакон был пуст, но на стенках остался белёсый налёт. Она поднесла его к носу — тот же сладковатый запах. Мышьяк.
Аглая Матвеевна спрятала флакон в карман платья и вышла из гримёрки так же бесшумно, как вошла.
В опустевшем зале горели только дежурные свечи, и бархат кресел казался чёрным, как крылья воронов. Дмитрий и Сонечка ждали её в ложе.
— Ну что? — спросила Сонечка шёпотом.
— Его отравили, — ответила Аглая Матвеевна. — Яд был в белилах. Или, по крайней мере, кто-то очень хотел, чтобы он там оказался.
— Вы уверены?
— Я нашла флакон. И видела баночку. Но пусть полиция делает свою работу. Завтра утром начнётся расследование. А пока — никому ни слова.
— Но кто? — прошептала Сонечка.
— Пока не знаю. Три бывшие жены, ревнивый соперник, обманутая любовница, антрепренёр, с которым он судился. И это только те, о ком я знаю.
— Господи, — прошептала Сонечка. — Прямо как в романе.
— В романах убивают красиво, — сухо заметила Аглая Матвеевна. — А в жизни — пеной на губах и синим лицом.
Она встала, взяла муфту.
— Едем домой. Завтра утром я начну расследование. У тебя есть выход на костюмершу? — спросила она у Сонечки.
— Глафира Ильинична. Да, я знакома. Прислать её к вам?
— Пришли. И ещё: узнай всё, что сможешь, о Вельяминове-Зернове. О его жёнах, о долгах, о скандалах. Мне нужно знать, кому он перешёл дорогу.
— Всем, — пожала плечами Сонечка. — Он был актёр. Актёры всегда всем переходят дорогу.
Аглая Матвеевна не ответила. Она уже думала о трёх женщинах в чёрном, которые сидели в крайней ложе и не сводили глаз со сцены. Одна из них, возможно, только что видела, как сбылось её самое заветное желание. Или самое страшное проклятие.
Когда они вышли на Театральную площадь, октябрьский ветер швырнул в лицо пригоршню сухих листьев. Где-то далеко, у Кремля, били часы. Москва ещё не знала, что сегодняшней премьерой открылся не только театральный сезон, но и одно из самых громких дел, которое распутает Аглая Корелина.
Глава вторая
Утро после премьеры выдалось серым и ветреным. Москва, ещё вчера сиявшая театральными огнями, сегодня съёжилась под низким небом, и первые заморозки рисовали на лужах белёсые узоры. Аглая Матвеевна сидела у окна с чашкой чая и недоеденным кренделем, когда в дверь позвонили. Глафира, ворча что-то про «неугомонных, которым неймётся ни свет ни заря», пошла открывать и вернулась с запиской.
Записка была от Сонечки. Почерк прыгал, как испуганная птица: «Полиция нашла мышьяк в белилах. Допрашивают всех. Приезжайте скорее. Ваша С.»
— Глаша, — сказала Аглая Матвеевна, откладывая недопитый чай, — подавай шубу.
— Куда ж вы, барыня? Вы же сказали — утром отдохнём.
— Я ошиблась. У убийцы отдыха не бывает. И у тех, кто его ищет, тоже.
В Малом театре было непривычно тихо. Вчерашний блеск и шум сменились гулкой пустотой. В фойе, где ещё накануне толпились нарядные дамы, теперь сидели на стульях актёры — хмурые, невыспавшиеся, с воспалёнными глазами. Ленский нервно курил у окна, стряхивая пепел прямо на паркет. Варя, молоденькая актриса, плакала в углу, уткнувшись в плечо костюмерши — той самой Глафиры Ильиничны, которую Сонечка обещала прислать. Антрепренёр Сабуров мерил шагами вестибюль, и его живот колыхался в такт шагам. Три бывшие жены сидели в разных концах — Аделаида с каменным лицом, Марья с заплаканным, Элен с непроницаемым.
В центре этого хаоса, как скала в бурном море, возвышался пристав Никифоров — пожилой, грузный, с обвислыми усами и внимательными, не по-полицейски умными глазами. Он говорил мало, больше слушал, и его карандаш неторопливо скрипел по бумаге.
При виде Аглаи Матвеевны он поднялся и поклонился.
— Аглая Матвеевна Корелина, если не ошибаюсь? — Голос у него оказался низким, с хрипотцой. — Иван Петрович Зарубин предупреждал, что вы можете появиться. Прошу, присаживайтесь. Вы вчера были здесь?
— Была. В ложе. И за кулисами. — Она опустилась на предложенный стул. — Я осмотрела тело и заходила в гримёрку.
Никифоров поднял бровь.
— До полиции?
— До полиции. И не зря. Там была открытая баночка с белилами, а на полу — пустой флакон из-под мышьяка. — Она достала из муфты флакон и протянула приставу. — Я забрала его, чтобы никто не уничтожил улику.
Никифоров повертел флакон в пальцах, понюхал и кивнул.
— Благодарю. Вы сэкономили нам время. — Он сделал пометку в блокноте и повернулся к сидящим. — Итак, господа, экспертиза подтвердила: Александр Вельяминов-Зернов отравлен. Мышьяк был подсыпан в белила, которыми он пользовался перед выходом в финальном акте. Смерть наступила быстро — яд проник через кожу лица. Теперь я хочу услышать от каждого из вас, где вы были вчера между третьим и четвёртым актами. Антракт длился двадцать минут — достаточно, чтобы зайти в гримёрку.
Первой заговорила Аделаида. Она сидела прямо, как на троне, и голос её звенел холодом:
— Я была в ложе. Не выходила. Со мной были Марья и Элен. Мы сидели вместе — по случайности, уверяю вас. Каждая купила билет отдельно. Мы не разговаривали. Просто сидели и смотрели.
— Всё верно, — подтвердила Марья, всхлипнув. — Мы не выходили. Я… я хотела подойти к Саше после спектакля, но не в антракте. Зачем? Чтобы снова слушать его оскорбления?
— Оскорбления? — переспросила Аглая Матвеевна. — Он вас оскорблял?
Марья опустила глаза.
— Он сказал, что я бездарна. Что моя игра — позор для сцены. Мы расстались из-за этого. Он не терпел соперников. Даже во мне. Даже когда я была его женой.
Элен, сидевшая у окна, не проронила ни слова. Она смотрела в одну точку — на пустую сцену, видневшуюся сквозь приоткрытую дверь. Никифоров обратился к ней:
— А вы, Элен… простите, как по отчеству?
— Просто Элен, — ответила она с лёгким акцентом. — Я тоже была в ложе. Вместе с ними. И я тоже не выходила.
— Вы подтверждаете слова Аделаиды и Марьи?
— Подтверждаю.
Аглая Матвеевна заметила, как пальцы Элен сжали веер. Тот самый, что вчера побелел в её руке. Сегодня веер был цел, но сломан — одна пластина отсутствовала.
Следующим опрашивали Ленского. Он нервно затушил папиросу и повернулся к приставу.
— Я был на сцене. Репетировал монолог. У меня нет гримёрки — я гримируюсь в общей. В антракте я выходил покурить на служебное крыльцо. Меня видел сторож.
— Кто-нибудь ещё может подтвердить?
— Сторож. И, кажется, Варя. Она тоже там была. Плакала.
Варя вздрогнула, услышав своё имя.
— Да, я плакала, — сказала она, и голос её дрожал. — Александр Ильич обещал мне главную роль в «Ревизоре». А вчера сказал, что передумал. Что я слишком молода. Что он отдаст роль Марье. — Она бросила быстрый взгляд на вторую жену. — Я вышла на крыльцо, потому что не хотела, чтобы кто-то видел мои слёзы.
— И вы никуда не заходили? — спросил Никифоров.
— Нет. Только на крыльцо.
— Кто-нибудь ещё был в коридоре у гримёрок?
Повисла пауза. Потом подала голос костюмерша — Глафира Ильинична, полная женщина с усталым лицом и красными от работы руками.
— Я была, — сказала она. — Я заходила к Александру Ильичу в гримёрку. В самом начале антракта. Поправить пуговицу на сюртуке. Он как раз гримировался — сидел перед зеркалом с открытой баночкой белил. Я спросила, не нужно ли чего. Он сказал: «Ничего, Глаша, иди». И я ушла. Больше никто не заходил.
— Вы уверены? — спросила Аглая Матвеевна.
Костюмерша замялась.
— Почти. Я была в костюмерной, это рядом. Дверь туда открыта. Я бы услышала шаги.
— Но вы не слышали?
— Нет. Но я могла отвлечься. Там столько всего…
Никифоров допросил Сабурова. Антрепренёр всплеснул руками:
— Я был в конторе! Считал кассу! Премьера, знаете ли, сборы… Каждая копейка на счету. Меня видел бухгалтер и два билетёра.
— А вы, часом, не ссорились с покойным? — прищурился пристав.
Сабуров побагровел.
— Ссорился! Он требовал увеличить гонорар! Грозился уйти к Коршу! Но чтобы убивать… Зачем мне убивать курицу, которая несёт золотые яйца?
Когда опрос закончился, Аглая Матвеевна подошла к Никифорову.
— Что вы думаете? — спросила она негромко.
Пристав вздохнул, поглаживая ус.
— Думаю, что у каждого есть мотив. Первая жена — месть за брошенную жизнь. Вторая — за унижение. Третья — за измену. Любовница — за обманутые надежды. Соперник — за роль. Антрепренёр — за финансовые претензии. Даже костюмерша — кто знает, может, и у неё был свой резон. Кругом мотивы, Аглая Матвеевна. А вот алиби… алиби ни у кого нет. Все были рядом. Все могли зайти.
— Кроме одного, — тихо сказала Аглая Матвеевна.
— Кого же?
— Того, кто выходил из ложи. Три женщины сидели вместе, но кто подтвердит, что они не отлучались поодиночке? Они подтверждают друг друга — а это не алиби.
Никифоров помолчал, потом кивнул.
— Вы правы. Я проверю. И ещё раз благодарю за флакон. Без вас мы бы его не нашли.
— Не благодарите, — ответила Аглая Матвеевна. — Я хочу найти убийцу. И я найду.
Она отошла к окну, где всё ещё стояла Элен. Француженка по-прежнему смотрела на сцену. Аглая Матвеевна задержалась рядом.
— Вы не плакали, — сказала она вполголоса. — Ни вчера, ни сегодня.
Элен не обернулась.
— Слёзы — для зрителей. Я не зритель. Я была его женой.
— И вы его любили?
— Любила. — Элен наконец повернулась, и Аглая Матвеевна увидела в её глазах нечто, от чего ей стало не по себе. Это была не скорбь. Это была пустота. — Но любить актёра — всё равно что любить ветер. Сегодня он дует в твою сторону, завтра — в чужую. Я устала от ветра.
Она отошла, не попрощавшись. Аглая Матвеевна проводила её взглядом и подумала, что среди всех подозреваемых эта женщина — самая опасная. Потому что у неё нет алиби. Потому что она не плачет. И потому что она знает то, чего не говорят вслух.
Вечером, дома, Аглая Матвеевна разложила на столе свои записи. Против каждого имени — мотив, возможность, странности. Глафира, подавая чай, заглянула через плечо.
— Ну что, барыня, кто из них?
— Пока не знаю. Но завтра я снова пойду в театр. И поговорю с костюмершей. Она что-то недоговаривает.
— Почему вы так думаете?
— Потому что она сказала: «Больше никто не заходил». Но флакон, который я нашла, лежал под столиком. Его не было там до антракта — иначе она бы заметила, когда поправляла пуговицу. Значит, кто-то заходил после неё. И этот кто-то знал, куда именно положить флакон.
Глафира перекрестилась.
— Ох, чует моё сердце, барыня, это дело будет почище тех, прежних.
— Будет, — согласилась Аглая Матвеевна. — Потому что здесь каждый играет роль. И убийца — лучший актёр из всех.
Глава третья
Утро началось с того, что Глафира разбила чашку.
Не какую-нибудь простую, из трактирного сервиза, а мейсенскую, с синим луком, — последнюю из приданого, которую Аглая Матвеевна берегла как память. Чашка выскользнула из рук, ударилась о край подноса и разлетелась на три неровных осколка.
— Ох, барыня, простите Христа ради! — Глафира всплеснула руками. — Сама не знаю, как вышло.
Аглая Матвеевна посмотрела на осколки. Три куска. Три жены. Три судьбы, разбитые одним мужчиной.
— Не причитай, — сказала она. — Это всего лишь чашка. А вот три женщины, которых бросил Вельяминов-Зернов, — они не склеятся. Одевайся, Глаша. Сегодня у нас три визита.



