bannerbannerbanner
Шняга

Ангелина Злобина
Шняга

6.

Гена и Славка-Матрос спустились на берег, подошли к песчаной осыпи и уставились на полуоткрытую металлическую дверь. Возле трапа, накрыв голову пиджаком, спал поэт Селиванов.

– Вот… Такая, значит… Шняга, – волнуясь, сказал Егоров и указал на дверь.

– Шняга…, —восхищённо прошептал краевед.

Славка-матрос молча шагнул через спящего Селиванова, поднялся по трапу и вошёл в овальный проём. Шевлягин и Егоров последовали за ним.

Внутри таинственной Шняги всё было металлическим – гладкий пол, стены из вогнутых панелей, косой свод, узкие стропила, похожие на рёбра огромного морского животного.

Возле входа было довольно светло, по потолку скользили линии водяных бликов, а в нескольких шагах от двери сгущался сумрак. Гена Шевлягин пошёл вправо и скрылся за поворотом. Славка-матрос свернул в широкий коридор слева от входа, огляделся, толкнул ладонью стену и панели разъехались.

– Оппа… Переборочка! – восхищенно пробормотал Славка. Он шагнул в темноту, и под ногами у него возник свет, размытый и холодный, как отражение неоновой лампы в матовой чёрной поверхности. Славка топнул ногой, прислушался. Со всех сторон послышались частые хлопки.

– А вот так? – лихо спросил он кого-то и отстучал замысловатое чечёточное коленце.

Вокруг затрещало, защёлкало, будто сломался и обрушился огромный механизм из тысяч хрупких деревянных деталей.

Егоров стоял в дверном проёме, как в раме, и с беспокойством смотрел, как матрос перебирает ногами.

– Да не балуй ты, – сердито сказал он Славке.

– А чего ей сделается? – беззаботно ответил тот, – что она, утонет, что ли?

Гена Шевлягин остановился и осторожно тронул почти невидимую в темноте стену. Гладкая поверхность под его пальцами легко подалась и поплыла в сторону.

В открывшемся отсеке на полу лежало пятно неяркого света, а всё остальное пространство скрывала тьма, и в этой тьме покачивались и мерцали сотни голубых точек.

Шевлягин вышел на свет и остановился, наблюдая за медленным колыханием звёзд. В груди у него было тесно от счастья, ему чудилась сцена, затаённое дыхание огромного зала, множество взглядов, изучающих его с доброжелательным любопытством.

Шевлягин приложил ладони к груди и выдохнул:

– Дорогие мои!

Звук его голоса, словно усиленный мощными динамиками, распался на множество голосов, все они улетели в чёрную даль, восклицая всё тише и тише. Огни всколыхнулись.

– Послушайте! – растроганно проговорил Шевлягин и вдруг понял, что речь, наполненная благодарностью, надеждами и обещаниями, – не обязательна. Звезды всё понимали без слов: они отзывались сиянием на каждый образ, возникший в воображении Шевлягина, они плавно покачивались, сочувствуя его радости и волнению, и сливались в единое марево, когда благодарные слёзы застилали ему глаза.

Сквозь тёмный свод зала проступило вдруг небо, открылось и засинело. Поплыли облака, замелькали стрижи. Шевлягин раскинул руки, вдохнул прохладный упругий воздух, окинул взглядом холмы, реку, всю голубую и зелёную даль на многие километры вокруг.

– Я нашёл!!! – прокричал он, и весёлое эхо ответило ему со стороны Загрячихи: – «нашёл, нашёл, нашёл…»

На Поповке, у церкви, сияющей белёными стенами и новыми медово-желтыми куполами, стояли люди и, задрав головы, смотрели, как он летит. Один из них указывал на Шевлягина и говорил: «А это наш замечательный директор, Геннадий Васильевич…»

Где-то недалеко вдруг запел Славка-матрос:

Прощайте, скалистые горы,

На подвиг Отчизна зовет! 

Шевлягин, спустившись с небес, решительно подхватил:

Мы вышли в открытое море, 

В суровый и дальний поход. 

На припеве пространство вокруг сурово и стройно загудело, будто вступил огромный мужской хор:

А волны и стонут, и плачут, 

И плещут на борт корабля… 

Егоров послушал пение, подивился и побрёл к выходу. Из двери вслед за ним вылетела светящаяся голубая точка и повисла в воздухе, постепенно тая от солнечного света. Снаружи всё было, как прежде – мерцала река, покачивались от тихого ветра метёлки камыша. Только поэт Селиванов исчез, оставив возле трапа пустую пластиковую бутылку.

Егоров сел на ступень и тут же будто мягкий тёплый мяч скатился по его голове от темени до загривка. Перед глазами возникло золотое свечение и сквозь него поплыли одно за другим воспоминания, похожие на короткие яркие сны:

заснеженное крыльцо, ровно присоленная инеем дверная ручка, липким холодом обожженный язык.

Морозное марево, стоящие над печными трубами дымные хвосты до самого неба, колодезный сруб в коросте молочно-зеленого льда.

Чёрная прорубь на середине реки – в сильные холода к ней подплывали рыбы и раскрывали над водой маленькие белые губы, будто шептали жалобы на страшную зимнюю жизнь в глубине. Загряжские бабы, стоя на коленях, полоскали в этой проруби бельё, а потом поднимались на́ гору, держа красными, как клешни, руками, тазы со слипшимся разноцветным тряпьём.

Синий флаг с эмблемой летнего спортивного лагеря над школьным стадионом, дети в одинаковых панамках, тайком от вожатых меняющие загряжским пацанам столовские булки на садовые яблоки и сливы.

Спортивный флаг Егоров с братом Петькой однажды ночью украли, задумав подарить его бабке, как отрез на кофточку. Потом синий шелковый лоскут долго лежал в комоде между вышитыми наволочками, подзорами и бабкиным «смёртным». А когда дошло дело до скорбных приготовлений, подслеповатые и бестолковые старухи-соседки чуть было не укрыли покойницу спортивным штандартом.

Голуби над крышей дома – десяток чеграшей, белые турманы, пара сиреневых, немецкий монах, три шахтёра. Хорошая была стая, дружная.

Егоров оглядывался на птиц и шел в сад, держа за пазухой отрёпанную старую голубку – белую бантастую чайку, приманившую однажды в ловушку изумительного красавца, чужого красного шпанциря. Чайка сидела, нахохлившись, опустив загнутый клюв в манишку. Шпанцирь снижался, садился Егорову на плечо, и голубка начинала беспокойно перебирать лапами, цепляясь когтями за шерстяную фуфайку.

Стая нарезала круги в небе, а шпанцирь топтал Егорову куртку, гуляя с одного плеча на другое, сладко урчал и поглядывал на подружку.

Эту бантастую Егоров с пренебрежительной лаской называл «курицей». Купил он её задёшево, почти даром.

А вот за монаха – бело-синего голубя с жемчужными глазами, он отдал найденный возле магазина портсигар с дирижаблем на крышке. Внутри портсигара было десять серебряных монет с орлом и свастикой.

Монеты Егоров оставил себе, одну потом подарил однокласснику Тимке Грачёву, а портсигар переплавил на мормышки.

Поток зачарованного сознания неожиданно остановил Юрочка. Он, наклонившись, посмотрел Егорову в глаза и спросил:

– Сидишь?

Егоров молча отпрянул и заморгал.

– Там Анна Васильевна ругается. Говорит, ты ушёл и пропал.

Юрочка поднялся по трапу, заглянул в дверь, но внутрь не пошёл.

– Чего это? – спросил он.

– Это? Шняга…

Егоров встал и направился к тропинке. Юрочка пошёл следом.

– А чего они поют, зачем? – поинтересовался он.

– У Генки Шевлягина сегодня именины сердца, вот и поют.

– А ты чего не поёшь? Задумался?

– Вроде того… голубей своих вспомнил.

Егоров и Юрочка поднимались по склону, всё дальше уходя от берега. Всё глуше звучали голоса Шевлягина и Славки-матроса, всё отчётливей становились другие звуки – мерный шорох кузнечиков, шелест листвы, заполошное кряканье утки в заводи.

– Разве у тебя были голуби? – продолжал любопытствовать Юрочка.

– А как же! Штук двадцать, наверное,– ответил Егоров

– И куда они делись?

– Кошки порвали. Бабка чердак на ночь не закрыла, вот кошки туда и забрались…

– Жалко! Голубей твоих, говорю, жалко.

– Конечно жалко… Хорошая была стая.

Юрочка остановился.

– Иваныч, а удочки где? – спросил он.

– Да… – Егоров, уныло отмахнулся, – Пропали. Шняга их песком завалила.

– Нет-нет! – серьёзно возразил Юра, – и заковылял вниз. Он скрылся за береговым выступом и тут же появился снова с двумя знакомыми удочками в руке.

Приблизившись, Юрочка отдал их Егорову, снял фуражку и вытер ладонью мокрый лоб.

Ореховые удилища, леска, поплавки и грузила – всё оказалось целым и выглядело, как новое. Егоров поискал оплавленный спичкой узел на леске и не нашел.

– Интересно… – тихо проговорил он.

– Это потомучто! – запросто объяснил Юрочка.

* * *

Ночью на Загряжье обрушилась такая гроза, какой не бывало уже многие годы.

Когда Шевлягин и Славка-матрос поднимались из-под берега, небо уже было затянуто тучами, быстро темнело, ветер с каждой минутой усиливался, крепчал, и вдруг так подналёг, что нагнул до земли огромный куст отцветшей черёмухи. Взметнулась пыль; Славка обернулся к Шевлягину, сказал что-то, неслышное за шумом и свистом, и побежал в сторону своего дома. Тут же западали с неба тяжелые капли, воздух вспыхнул, высветив иссиня-белым полосы Славкиной тельняшки и косые крапины ливня.

Красноватые всполохи пробежали по небу, громыхнуло – сначала отдалённо, глухо, и вдруг извилистые трещины, с шипением пробившись сквозь тучи, покрыли полнеба и совсем рядом раздался оглушительный взрыв. Дождь хлынул сплошной серой стеной.

Шевлягин стоял под кустом бузины у соседской калитки и считал секунды между вспышками молний и ударами грома. Он пытался угадать, откуда сверкнёт в следующий раз, ждал, волнуясь и отирая ладонью мокрое лицо, а услышав очередной раскат, улыбался и радостно шептал: «хорошо!»

Он знал, почему буря разыгралась именно сегодня: наэлектризованное, растревоженное вторжением загадочное пространство явно подавало настойчивые, пока ещё непонятные сигналы. Шевлягин весь вымок, отяжелевшая одежда облепила его дрожащее тело, а глаза жадно вглядывались в темноту. «Над Поповкой», – шептал он, и, после громового раската, удовлетворенно вздыхал: – «хорошо!»

 

Указывая рукой в сторону Перцовой площади, Гена подначивал небеса: – «а ну-ка?!» – и, снова угадав, уже в полный голос кричал: «хорошо!»

– Над школьным садом давай! – взмахивая обеими руками, приказывал Шевлягин, – Пошла, родимая! Хорошо!!»

Он дирижировал грозой и сиял от восторга, как в прежние времена, когда над его полями звучала на закате «Арагонская хота», поднимая в багровое небо стаи птиц и вытягивая из земли ячменные всходы.

Под утро буря утихла. Редкие капли падали из водосточных труб в наполненные до краёв бочки, в гладкой воде отражалось сонное, покрытое мелкими облачками небо. Понуро стояли отмытые ливнем, взлохмаченные деревья, в смятой сырой траве прыгали лягушки.

Дверь дома Селивановых отворилась и на крыльце появилась Ираида Семёновна в ночной сорочке и надетых на босу ногу резиновых сапогах. Муж её в ночи, не боясь ни грозы, ни ливня, ушёл с очередной поэтической эпистолой к почтовому ящику. Дожидаясь его, Ираида Семёновна задремала, а, проснувшись, не обнаружила дома Васи и встревожилась.

Она постояла на крыльце, прислушалась, накинула на плечи вязаную кофту и пошла к калитке.

Возле изгороди под растрёпанным кустом бузины стояли мокрые с головы до ног Вася и Гена Шевлягин и, согласно кивая друг другу, тихо пели:

И снится нам не рокот космодрома, ни эта ледяная синева…

7.

Шевлягин весь день лежал, скрючившись, под тремя одеялами и дрожал; его полуприкрытые глаза были мутными, как у томного карася, зубы стучали.

Маргарита зарубила курицу, сварила бульон, сунулась с этим бульоном к Гене, но тот, не взглянув на жену, со злой усмешкой коротко выдохнул: – «да пошла ты!» – и продолжил стучать зубами и колотиться. На другой день лучше не стало.

Маргарита бросилась к Мамане. Та, увидев, зарёванную соседку, молча кинула в чайник горсть серой заварки с крапинами цветков и палок и залила кипятком.

– Это чего, Генке? – всхлипнув, с надеждой спросила гостья.

– Тебе, – объяснила Маманя и поставила на стол чайную чашку и мёд, – садись, пей.

– Мне-то зачем? – удивилась Маргарита.

– Пей, – мрачно сказала старуха, – как допьёшь, скажу, чего делать.

Маргарита старательно дула на травяной отвар, пила и вытирала слёзы. На третьей чашке её прошиб пот.

– Вот и хорошо, – спокойно сказала Маманя. – А Генку вези в больницу.

Она убрала со стола посуду и сурово добавила:

– Чего уставилась? Говна тебе мышиного с молоком? Или щепотку мух толчёных отсыпать? К врачу мужа вези, бестолочь!

Маргарита, едва не опрокинув стул, бросилась вон из дома.

Через час сын Егоровых, Сергей, на своём внедорожнике повёз Гену в больницу. Славка-матрос тоже поехал с ними – на случай, если вдруг где завязнут.

Сергей со Славкой вернулись поздно вечером, вдвоём отмыли машину, выпили по рюмке самогону и сообщили прибежавшей Маргарите, что супружник её поставлен в больнице на довольствие и уложен в койку, словом – всё в порядке, предварительный диагноз – пневмония.

* * *

Гена дремал после укола, и в полусне ему казалось, что он видит сестринский пост в коридоре, – освещённый лампой стол и двух женщин в голубых халатах и белых шапочках. Одна медсестра была пожилая и полная, с седым пучком на затылке, а другая – моложавая, худая и рыженькая, некрасивая, но с приятным участливым выражением на лице.

Та, что моложе, спрашивала:

– Какое он слово-то всё говорил – «штука»?

– Шняга, – отвечала ей та, что постарше.

– Может, это что-нибудь важное? он так нервничал…

– Да бред у него, не обращай внимания. Вообще, эти загряжские все с чудинкой. Я там лет пятнадцать назад фельдшером работала, знаю я их. Был там когда-то медпункт в бывшем поповском доме.

Тут Шевлягин удивился, и даже, будто бы, воспарил и подлетел поближе, чтобы разглядеть лицо женщины, но, ослеплённый чудесным сиянием настольной лампы, ничего не увидел, кроме дрожащих лучей и двух белых шапочек. Пришлось отстраниться и наблюдать издали.

– Им медицина вообще никакая не нужна, они сами себе доктора, – продолжала ворчать полная медсестра. – Или, в случае чего, идут к местной знахарке, к Мамане, она лечит и от порчи, и от корчи…

Та, что помоложе, сдержанно удивилась.

– И как же она лечит?

– А как знахарки лечат? Травами да заговорами. Многим помогает. Говорю тебе, чудные они там все. Вот представь себе:один мужик спит на улице круглый год, даже в мороз его домой не загонишь – и сроду никакой простуды у него не было.

– Надо же! Морж, что ли?

– Да нет, дурачок местный.

– Молодой?

– В ту пору молодой был. А то вот ещё: приходит на приём бабка, жалуется на кашель. Назначаю я ей грудной сбор и даю таблетки, объясняю, как что пить, всё на листочке разборчиво записываю. На другой день она опять появляется, говорит: «таблетки твои не помогают, надо другие! от этих я чего-то ссусь…» Стоит, глазами хлопает. Оказалось, она их все разом в горсть – и в рот. Чаем запила.

– Всю пачку?!

– Всю! Говорит: «Да неужели я такие маленькие таблетки буду по две штуки три раза в день пить?! Это когда же я выздоровею?»

– Чем же она вылечилась?

–Заварила маманиной травы, напилась, сутки проспала. Потом встала, сапоги надела и пошла в огород картошку мотыжить.

Женщины тихо засмеялись, а потом та, что с седым пучком, продолжила:

– У одного мужика рука не разгибалась – обыкновенный ушиб, ничего особенного. А чего с обыкновенным ушибом по врачам ходить! Правильно? Вот он и не пошёл, решил сам себе сделать прогревание. Вскипятил парафин в кастрюльке и как сунет туда локоть!

– Ой…

– Вот именно, что «ой»! Ожог. Сустав мгновенно разогнулся, край кастрюли его зафиксировал, кастрюля с руки не падает.

– Ужас. Ну и как же он?

– Как-то руками помахал… Говорят, так матерился, что всех собак перепугал.

Женщины снова засмеялись.

– У меня у самой рука не поднимается уже полгода, – пожаловалась рыженькая медсестра, – чем только не лечила, и компрессы делала, и уколы… Вот, видишь? Выше не поднять… Ничего не помогает.

Та, что постарше, посоветовала:

– Так поезжай в Загряжье. Серьёзно тебе говорю, возьми отпуск и поезжай! У Мамани дом – второй слева. Спросишь там, в случае чего.

Из дальнего конца коридора послышался строгий мужской голос:

– Грачёва! Вера Ильинична! Зайдите ко мне, пожалуйста.

Старшая медсестра поднялась и вышла из круга света, бросив на ходу:

– …и берёт Маманя недорого! Поезжай!

Шевлягин как-то незаметно для себя отлетел обратно в темную палату с сопящими и похрапывающими соседями, и почувствовал под щекой влажную подушку, а на плече тонкое одеяло.

Он вспомнил, как однажды осенью принёс Егорову журнал со статьёй про лечение суставов, а потом они вдвоём сидели на веранде, выпивали и обсуждали бесполезность современной медицины. Егоров загнул уголок журнальной страницы, сказал – «сейчас!» – включил электроплитку и ушёл в дом. Вернулся он с алюминиевым ковшом, тёркой и куском парафина.

Горка мелкой кудрявой стружки в горячем ковше быстро превратилась в прозрачный кисель, со дна побежали пузырьки. Егоров закатал рукав, снял с плитки ковш и смело вставил в него локоть. А потом вышиб своим тощим телом дверь, завертелся перед крыльцом в жутком шаманском танце, пригнулся и грозно вскинул к небесам руку. Ковш улетел в крыжовник.

Ожог Егоров вылечил облепиховым маслом, а рука через некоторое время начала разгибаться.

8.

После грозы вода в реке поднялась, затопив две нижних ступени трапа. Егоров теперь рыбачил, сидя на площадке. Когда становилось жарко, он относил пакет с уловом за железную дверь – внутри Шняги всегда было свежо, как ранним сентябрьским утром.

А рыба вдруг стала клевать на что попало – на червя, мотыля, на муху, на хлеб, на овсянку. Случайным образом выяснилось, что клюёт она и без всякой наживки. На вопрос «на что ловишь» Егоров всю жизнь отвечал одинаково, и только теперь обычный его ответ «на крючок» стал невероятным признанием очевидного.

Юрочка больше не отказывался от части улова, всё, что Егоров ему предлагал, он забирал из сочувствия. Он знал, что Анна Васильевна давно уже ворчит, что весь дом пропах рыбой и даже кошки ею наелись так, что морды воротят; и что всех замороженных окуней, лещей и судаков, она отдала сыну, но не прошло и трёх дней после отъезда Сергея, как вместительная морозилка наполнилась снова.

Однажды Егоров оставил для Юрочки пакет с уловом в коридоре Шняги, но Юра отчего-то на берег не пришел, и на другое утро, – после жаркого дня и душной ночи, – рыбы, лежа в небольшой лужице на дне пакета, всё ещё шевелили хвостами и прытко переворачивались с боку на бок.

Вася Селиванов заночевал как-то раз в одном из отсеков в обнимку с недопитой бутылью самогона. Проспавшись, поэт был на удивление бодр и разумен, а остаток мутноватого пойла в его объятиях очистился до родниковой прозрачности и имел запах холодной земляники. Вася попробовал сам, изумился и предложил Егорову. Тот пригубил и спросил:

– Митька Корбут гнал?

Вася задумчиво покачал головой.

Старуха Иванникова, прослышав об этих чудесах, принесла на берег пятилитровую канистру первача и оставила её у стены Шняги, сразу за железной дверью. Пройти дальше внутрь старуха побоялась и, едва избавившись от ноши, пустилась наутёк. Всю дорогу она оборачивалась в сторону Поповки, крестилась и сбивчиво бормотала молитвы.

За сутки мутный первач превратился в прозрачную, изысканно-мягкую водку.

Воодушевившись, Иванникова извела полугодовой запас сахара, пустила на брагу все застоявшиеся в погребе варенья и через полторы недели выгнала почти пятьдесят литров вонючей жидкости, цветом напоминающей старый огуречный рассол.

Целый день Иванникова ковыляла под берег и обратно, возила в колёсной сумке полные самогона пластиковые бутыли и канистры. Ночью над Загряжьем витал грубый сивушный дух и навевал сельчанам замысловатые сны. Что-то под берегом скрипело, вздыхало, вдруг начинал дуть тёплый хмельной ветер, из-под обрыва раздавалось печальное завывание.

Те, кому не спалось в эту ночь, усмехались:

– Ишь, гадина, напилась и поёт!

Иванникова ещё день ходила, перепоясанная пуховым платком, охала и держалась за поясницу. За самогоном не пошла, решила – дольше постоит, чище будет. Только на третьи сутки старуха сподобилась спуститься под берег, войти в Шнягу и отвернуть пробку с одной бутыли. Потом с другой. Потом с третьей…

Во всех канистрах и бутылях была изумительной чистоты и прозрачности холодная вода. Посрамлённая самогонщица плакала и посылала проклятия Шняге, называя её чёртовой дырой и проклятой железкой.

Узнав о неудаче конкурентки, на берег явился Митя Корбут. Он обошёл все открытые коридоры и отсеки, потрогал стены. Всюду за ним следовал Юрочка и ревниво спрашивал:

– Ну, чего?

– Да ничего…, – задумчиво отвечал Митя.

Уперев руки в бока, он встал посреди центрального зала и зорко оглядел его, будто пытался навскидку определить метраж.

– Свет-то тут есть? – небрежно поинтересовался он.

– А как же! – беспокойно ответил Юрочка, но больше про свет ничего не объяснил.

Егоров сидел на площадке у двери и смотрел на поплавки. Митиным обходом помещений он не интересовался, его больше озадачивало то, что вода в реке отчего-то продолжает прибывать. Неделю назад он нарочно обмотал проволокой одну из опор трапа. Тогда проволочное кольцо было примерно вровень с водой, а теперь стало почти на ладонь ниже. «Так за лето, река, пожалуй, на метр поднимется, – думал Егоров, – а там дожди пойдут…»

Корбут вышел на площадку, задумчиво почесал кудрявый затылок и сел рядом с Егоровым.

– Иваныч, а чего ты рыбу в Шняге не хранишь? – спросил он, мотнув головой в сторону открытой двери, – сложил в бочку, залил водой и все дела…

– Можно, – неохотно согласился Егоров, но больше ничего не сказал, смотрел на поплавок и помалкивал.

Митя хлопнул себя по загривку и стер с ладони останки чёрного кровянистого комара.

– Хочу погреб увеличить, – осторожно начал он, – семья большая, все не уместишь… Как думаешь, если я запасы сюда перенесу? Пока строительство, то-сё…

– Да мне-то чего? – Егоров пожал плечами. – Неси. Потом расскажешь, чего получилось.

– С погребом?

– С припасами твоими! У Иванниковой из самогона спирт пропал, а у тебя, может, сало обезжирится.

Корбут засиял.

– А мы его будем дегустировать! – сказал он и многозначительно поскрёб себя под челюстью. – Периодически.

К вечеру один из отсеков заполнился соленьями и вареньями в банках, мешками, ящиками и бочками. Таскали припасы Таисия Корбут и два её старших брата, а Митя в это время пытался поставить замок на переборку. Дело шло трудно. Металл под сверлом визжал, сверла ломались, эхо в отсеках и коридорах скрежетало и завывало, будто сверлили гигантский зуб, и ныло от боли огромное существо с пустым металлическим черепом.

 

Когда Митя вставал на одно колено и начинал сверлить, Юрочка сдвигал на затылок фуражку и приседал, внимательно глядя на разлетающиеся искры.

– Портишь, – укоризненно говорил он, указывая на дверь, когда ломалось очередное сверло, и наступала недолгая тишина.

– Не порчу, а благоустраиваю, – сквозь зубы отбивался Митя, взмокший и бешеный от стараний.

– Портишь, – не унимался Юрочка.

После того, как Корбуты заняли отсек, Славка-матрос притащил две канистры бензина и оставил в маленькой каюте недалеко от входа.

– На трассе купил, – объяснил он Егорову, – честный некондиционный. А чего? сто́ит копейки! Посмотрим, может из него чего дельное получится. Между прочим, на заправке такую же дрянь заливают, а денег берут, как за нормальный бензин…

– Повесь тогда табличку «не курить», – подсказал Егоров.

– Точно! – Славка обрадовался, – У Люськи спрошу, я в магазине такую видел, лежит на складе без дела.

На складе нашлось много интересного: сборный стеллаж, навесные замки и засовы, два мешка ветоши – брак с чулочной фабрики с маркировкой «обтирочные концы», пыльные таблички «Не курить!», «Посторонним вход запрещен», «Закрыто», «Завмаг» и, неизвестно как туда попавшая, «Процедурная».

Славка помог Люсе перенести из магазина в Шнягу скоропортящиеся продукты. Митя Корбут за два пакета стирального порошка поставил замки и привернул на двери Люсиных отсеков таблички «Посторонним вход запрещен» и «Завмаг». У входа появилось предупреждение «Не курить!». Юрочкиной каюте досталась надпись «Процедурная». Дверь своего отсека Митя украсил лично добытой жестянкой с пробитым молнией черепом и надписью «Не влезай – убьёт!»

Юрочка явился с матрасом и расположился в каюте за Люсиным складом.

– Помещение сторожить будешь? – предложил ему Славка-матрос.

– От кого сторожить? – наивно поинтересовался Юрочка.

– Да ни от кого! Так, для порядка, – встрял в разговор Корбут, – будешь за корм работать, как раньше пастухи работали? Приглядывать тут за всем, чистоту наводить…

– Гулять надо на свои! – серьёзно сказал Юрочка и поковылял к выходу.

– Я не понял, это он согласился или наоборот? – тихо спросил Корбут.

– Согласился, – Славка уверенно кивнул, – ему ж за работу корм обещан, значит «на свои».

Юра вернулся с подушкой, одеялом и старой кастрюлей. В кастрюле что-то позвякивало. Оказалось – будильник, миска, эмалированная кружка, ложка и складной нож.

Корбут и Славка-матрос стояли возле Юрочкиной каюты и наблюдали, как он обживается:

матрас к стене, подушку в угол, поверх всего – шерстяное одеяло в клетку. Посуду в другой угол, между посудой и постелью – древний будильник с пожелтевшим циферблатом.

– Юрик, а как ты здесь свет включаешь? – спросил Корбут.

– А! – Юрочка, не оборачиваясь, беспечно отмахнулся. Свет погас.

Корбут и Славка переглянулись. В полутьме лица у них были, как у утопленников – синеватые и удивлённые.

– Ну, включай теперь, что ли! – крикнул Славка.

Юрочка снова махнул рукой. Стало светло.

Славка и Митя неуверенно повторили отмашку, но ничего не вышло. Они попробовали ещё, пригрезился им краткий голубоватый промельк, оба забегали по коридору, пытаясь поймать в пространстве сгустки невидимого электричества. «Вот она, вот она!» – кричал Корбут, рассекая руками воздух. «Не-не, вот здесь!» – кричал Славка-матрос, и вертелся так, будто его преследовал настырный овод. От их беготни и размахиваний не было никакого толку, вскоре оба замолчали и остановились, тяжело дыша и мрачно поглядывая друг на друга. В дверях «процедурной», изумлённо приоткрыв рот, стоял Юрочка в расстёгнутом кителе и с подушкой в руке. Славка-матрос выругался и сделал краткий отчаянный жест. Коридор осветился, и некоторое время всё вокруг выглядело, как в свете галогенных фар – отчётливо, но неприятно.

– Ну, хоть так! – Сказал Славка и зло сплюнул себе под ноги.

* * *

Отсеки постепенно обустраивались и обживались, загряжцы несли под берег всё, что раньше хранилось в погребах и сараях, иногда сами устраивались на ночлег, чтобы унять головную боль, простуду или похмелье. Правда, многие относились к странному подземному сооружению с опаской, задаваясь резонным вопросом – если в Шняге не живут комары, может и людям там находиться неполезно?

Юрочка по утрам подметал пол перед входом, а когда темнело, пристраивал на дверь табличку «Закрыто» и отправлялся спать.

Его сестра Маша однажды поздно вечером пришла на берег и попыталась вернуть брата домой, стыдила, уговаривала, но он в ответ только мотал головой и очень серьёзно говорил: «Нет-нет! Нет!» В последний раз сказав «нет», Юра скрылся за металлической дверью.

Маша постояла на площадке, осторожно заглянула внутрь Шняги и негромко позвала: «Юрочка…» Никто не ответил. И внутри и снаружи было темно и тихо. Маша прикрыла дверь и безнадёжно уронила руку. Над площадкой тут же разлился свет. Что именно светилось, Маша не поняла, ей показалось, что сиял воздух вокруг неё, освещая ближние заросли камыша, стену обрыва в широких полосах рыжей и бурой почвы, волнистый песок речного дна и неподвижную стаю длинных тёмных рыб, дремлющих у самого трапа. Маша восхищённо всплеснула руками, и свет погас. Всё стало знакомым и обыкновенным – силуэт Поповки на фоне тёмно-синего неба, чёрная кайма отражений в реке, тёмный куст ивняка на отмели.

Боясь скользких рыб, темноты, холодной реки и всего невидимого и странного, Маша разулась, подобрала подол платья, осторожно спустилась по трапу в воду и в три быстрых шага выбралась на берег.

В росистых зарослях бурьяна на склоне всё так мирно стрекотало, будто кто-то шепотом уговаривал не пугаться, жалел, прощал за всё и обещал только хорошее. На глаза Маши навернулись слёзы, всю дорогу до дому она вздыхала, улыбалась и благодарно смотрела на лучистые мокрые звезды.

* * *

Из Славкиной затеи с некондиционным бензином ничего путного не получилось – канистры за ночь опустели и вообще ничем не пахли.

– Вылакала, зараза! – вздохнув, сказал Слава и побрёл в магазин, искать у Люси сочувствия. Старая любовь оказалась сильнее мотоцикла.

В тот же день в Шнягу явилась Маманя. Она сама нашла Люськин склад, вынула из кармана горсть крупной соли, перетёртой с какой-то пахучей травой, и рассыпала под дверью, приговаривая сквозь зубы:

Слово от гари, от твари, от дурной крови, от чужой воли

на хлеб, на воду, на землю, на воздух:

Прочь поди, лишняя, душная, постылая, тошная,

сгинь!

Стань горького горше,

зябкого зябше,

гадкого гаже!

Отвернись от него,

отвяжись от него,

отступись от него,

остынь!

остынь!

остынь!

Юрочка, заинтересовавшись, по обычной своей привычке, подошёл и встал рядом, но Маманя так зыркнула на него, что между стенами метнулась белая вспышка, раздался треск, и в воздухе запахло скипидаром.

Наутро под дверью склада Юрочка обнаружил соляные кристаллы величиной с кулак. Внутри одного был седой листик горькой полыни, а в другом маленькая бесхвостая ящерица. Кристалл с полынным листочком Юра счёл красивым и забрал себе, а другой отдал Славке-матросу, и тот с досады на мать так саданул этим сувениром о стену, что во все стороны брызнула соляная крошка, а ящерица юркнула под площадку.

Колдовство не сработало, Люся вечером явилась на берег с подведёнными глазами и в новом сарафане на тонких бретельках. Она дождалась Славку и сообщила:

– Мой говорит, бить тебя придёт.

Славка кивнул, не выразив никакого интереса к намерениям Люсиного мужа, и усмехнулся:

– Пусть приходит. Побить, может и не побьёт, но попытку-то он сделать должен?

Оба засмеялись и обнялись.

– А видал, что с ветошью сделалось? – спросила Люся.

– Чего с ней?

– Шняга все бракованные носки починила.

– Обтирочные концы?

– Ага! Был целый мешок брака – недовяз с тремя пятками, а теперь целый мешок отличных носков, и все примерно на твой размер, только расцветка детсадовская какая-то. Весёленькие такие, в желтую полосочку.

Люся вдруг вспомнила:

– А сыр-то какой хороший стал! И сколько от круга не отрезай – за ночь всё зарастает, с вечера половина – наутро опять круг целый!

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20 
Рейтинг@Mail.ru