На улице начинало темнеть.
Федор, сняв с головы наушники, опустил их на поверхность радиостанции. Был он чем-то расстроен.
– Что там? – спросил летчик.
– Да все нормально, передал, – отмахнулся Федор. – Просил Полторанина, чтобы он мне что-нибудь из свежих газет прорадировал, а ему Кривицкий не разрешил!
– Да-а, – сочувственно промычал летчик; потом подошел к окну. – Темнеет уже… А я-то опять забыл тебе газеты привезти.
– А здесь когда светает? – спросил Добрынин.
И летчик, и Федя посмотрели на него с некоторой малозаметной ухмылкой.
– Месяцев через пять-шесть, – спокойно произнес Федор.
– Что?! – вырвалось у контролера. – Как это?!
– Полярная ночь, – значительно произнес летчик. – Здесь все длиннее, и ночь, и день.
– Так это что, теперь полгода темно будет?! – переспросил Павел.
– Да, – кивнул летчик. – Есть, кажется, планы поставить тут мощные электростанции для ночного освещения советского Заполярья, но это намечено только на седьмую пятилетку.
– Эт нескоро… – согласился народный контролер.
Заметив, что вода в кастрюльке растаяла, он взял эту кастрюльку и поставил прямо под мордой коня. Григорий наклонился, стал жадно пить.
– А чем кормить его… – растерянно произнес Павел. – Сено есть у вас?
– Да откуда же?! – ответил невесело Федор. – Здесь же кони даже не водятся!
– Слушай, – оживился вдруг Валерий Палыч. – А у тебя есть запасная подкова?! Вот бы здесь на дверь прибить!
– Нет, – со вздохом ответил Павел. – Не дали с собою.
– Плохо, – покачал головой летчик. – Висела бы на счастье. Как у меня дома.
– Ничего, что-нибудь придумаем, – успокоил Добрынина Федор. – Галеты ж он будет есть, только размочить их надо. У меня и тут банок десять, а там, на военном складе, их страшное количество.
Растопив еще полкастрюльки снега, вытрусил туда контролер три консервных банки галет, и сели они втроем за стол играть в домино. Дырку, пробитую копытом Григория, накрыли керосиновой лампой, которую пришлось зажечь из-за проникавшей через окно темноты. На примус снова поставили чайник, доверху наполненный снегом, а в печку-буржуйку накидали еще бурого сухого дерна.
Конь стоял тихо, словно понимал, что накормить его сразу же возможности нет. Стоял и косил одним глазом на прислоненную к печке кастрюльку, в которой плавали черненькие круглые галеты, набухая водой и постепенно становясь пригодными в пищу.
Добрынин оживился во время игры, и настроение его, прямо скажем, улучшилось. В домино выучился он играть в сельском клубе, учил его молодой учитель математики, присланный к ним в село для борьбы с неграмотностью. Вот и сейчас, пытаясь сделать «рыбу», вспоминал Добрынин с благодарностью того белобрысого худого паренька в круглых очках и в общем-то одного с ним возраста. Пробыл он у них в Крошкино почти год, а потом перебросили его куда-то дальше, в самую глушь, в какую-то деревню, где вообще, говорили, не было ни одного грамотного жителя.
Федор и Валерий Палыч в домино играли слабовато – это Добрынин почувствовал сразу и уже минут через десять выиграл первую игру, поставив-таки свою любимую «рыбу» по шестеркам.
Загорелась вдруг на радиостанции зеленая лампочка, и Федор подскочил к тумбочке, надел наушники и присел на стоявший там табурет. Потом отстучал что-то, видимо, в ответ на сообщение.
– Ну, что там? – спросил летчик, когда Федор вернулся за стол.
– В Хулайбе пурга начинается, может и сюда прийти, – ответил Федор.
Валерий Палыч встал.
– Пойду поставлю самолет впритык к дому, – сказал он и, нахлобучив на голову теплый летный шлем, вышел.
Играя вдвоем, Федор и Добрынин слышали, как летчик запустил винты, отчего стекла в единственном окне домика задребезжали, а минут через пять снова стало тихо.
Вернувшись, Валерий Палыч сбил с ног снег, стянул с головы шлем и присел у печки, выставив к горячему железу руки.
– Ветер с востока, – сказал он. – Я самолет за дом загнал, а то еще занесет, а ведь при порывах и перевернуть может. Знаю я эти пурги.
Вскоре решили ложиться спать. Федор бросил на пол вокруг печки несколько хороших оленьих кожухов.
– Это я со склада военного как-то принес, полезные вещи! – объяснил он.
Спать улеглись треугольником вокруг печки-буржуйки, накрывшись такими же кожухами. Керосиновую лампу затушили, дверь заперли на тяжелую чугунную задвижку.
Добрынин хотел было спросить у Федора: от кого, мол, они запираются, но промолчал, решив, что это порядок такой, а порядок не обсуждают.
Сначала на полу было вроде холодновато, и миллиметр за миллиметром непривычный к таким ночевкам Павел придвигался к буржуйке, но в какой-то момент стало ему жарко, и он чуть отодвинулся, таким образом найдя самое удобное для хорошего сна место.
Снился ему собачий лай и родное село. И то, как выходил он ночью за дом по туалетной надобности, а с неба на его глазах срывались одинокие звезды и падали где-то в районе Манаенковска или же в другой стороне, но почему-то падать на его село избегали. Может быть, это было и к лучшему, потому как натуральный размер таких звезд Павел не знал, а значит и возможный ущерб от их падения на дома или же на посевы предвидеть не мог. Но главное, что падали они невероятно красиво, и эти яркие хвосты, тянувшиеся за ними, завораживали Добрынина, заставляли думать о чем-то высоком, о небе, а так как Добрынин почти ничего о небе не знал, то и думалось ему на эту тему тяжко. Иногда подходил он ночью к Митькиной будке, и смотрели они на звезды вместе с псом, и пес, дурак дураком, тоже следил за этими звездами и лаял на них громко, до хрипоты, отчего пробуждалась раньше времени в доме Маняша и потом мягко вычитывала Павла за неразумный шум.
Непривычным было и пробуждение Павла. Сковывавшая взгляд темнота обезоружила его. За стенами дома завывала пурга, о которой их предупреждали по радиостанции, но она не заглушала двойного здорового храпа летчика и Федора.
Добрынин поднялся, зажег керосиновую лампу, поставил перед Григорием кастрюльку, в которой военные галеты размокли до состояния каши, потом уселся за стол у окна и попытался что-нибудь в этом окне высмотреть, но там была такая темнота, чернее которой он никогда в жизни не видел.
Сидел он за столом в полном безделии довольно долго, до тех пор, пока не проснулся Федор, который тут же растормошил Валерия Палыча.
Отобрав у коня Григория уже пустую кастрюльку, Федор выставил ее на мгновение за дверь и тут же втянул обратно, уже заполненную снегом. Поставил ее у печки и принялся растирать красную, словно ошпаренную руку.
– Ну и метет! – проговорил он. – У вас там такого, наверное, не бывает.
– Сейчас вроде не бывает, – ответил Павел. – А до революции частенько бывало, мне мать перед смертью рассказывала.
– Ну, до революции всякое бывало, – согласился Федор. – Эй, Палыч, достань-ка из-под радиостанции мешочек с пшенкой и коробку с солью!
Летчик достал, что сказали. Федор высыпал в кастрюльку две «осоавиахимовские» кружки крупы и пригоршню соли, а после поставил будущую кашу на примус.
Конь зафыркал, обратив этим на себя внимание. Дышал он как-то странно, с сипением, и из-за этого подумал Добрынин, что животное могло простудиться.
– Надо бы ему чаю сделать! – кивнул на коня Федор. – Хотя я не знаю, они чай пьют или нет?
Павел пожал плечами. На этот вопрос он ответить не мог.
– А может, просто воды нагреть, с остатками каши? – предложил летчик.
– Ну, воды нагреть можно, – согласился Федор, – только боюсь, остатков каши не останеться: вчера ж ничего путного не ели.
В этом Федор оказался прав. Каши даже им не хватило. Добрынин чувствовал в себе силы по крайней мере еще для одной такой порции. Летчик открыто сказал, что это и на треть летного пайка не было похоже.
Поставили на примус чайник, а в кастрюлю тем же образом набрали снега и поставили ее опять к печке, чтобы нагреть коню воды.
Так началось ожидание окончания пурги.
За окном завывала, буйствовала, сотрясая стены, неуправляемая стихия северной природы, а внутри дома жили обыкновенным образом привыкшие к трудностям люди, варили пищу, подогревали воду для коня Григория, который от этой воды не отказывался, но все так же сипло дышал и фыркал.
Запах в помещении из-за присутствия коня изменился, но все трое обитателей относились к этому спокойно и без возмущения, только время от времени заталкивали навозные лепешки в самый угол дома. Пили чай, играли в домино, о чем-то говорили.
Прошло три дня, и Добрынина стала одолевать скука, о чем он, правда, не признался. Как обычно, с утра выпили чаю, засели у окна за столом, перемешали костяшки домино и начали играть. Свет от керосиновой лампы не был ярким, но, отражаясь в темном окне, он двоился, и это почему-то нравилось Павлу.
– У кого один-один? – задал вопрос, произнесенный уже раз тридцать или даже больше за последние три дня.
Нужный дупль выложил на стол Федор.
Игра игралась как-то слишком серьезно, без обычного азарта с громкими словами, прибаутками и ударами костяшками по столу. Игра проходила по-деловому, словно все трое были заняты серьезной работой. И, совершенно не касаясь игры, звучал над столом разговор.
– Я же здесь большей частью один, – говорил Федор. – Ну когда там лето, не так, чтоб очень холодно, то я всегда на улице, на солнце смотрю, иногда найду где-нибудь совсем оттаявший кусочек земли, а там обязательно какая-нибудь травинка растет. Смотришь на нее, и так приятно, тепло делается. Ну а если прогуляться хочется, то я пешком на тот военный склад. Пороюсь, обязательно что-нибудь путное найду и тащу его сюда, чтобы прогулка и полезной была. Нашел там болванки овальные из специальной твердой пасты для натирки блестящих предметов – там так и в инструкции сказано. Вот я отколол кусок грамм в триста, принес и всегда, если погода не очень хорошая – сажусь тут у окна и начищаю этой пастой и чайник, и бляху от ремня.
Добрынин посмотрел еще раз на чайник – блестел он, конечно, знатно, недаром, впервые увидев его, народный контролер искренне удивился.
– Шесть-три, – положил костяшку летчик, тоже кося глазом на чайник. – Поставлю я его еще разок, там чай есть еще?
– Да заварки тут навалом, – ответил Федор. – Жалко, конфет нет… Да и галет только одна банка осталась. Конь сегодня перетерпит, а завтра, может быть, и пурга кончится, тогда вместе на склад сходим и наберем столько, чтобы мне на полгодика хватило…
Павел хотел было вступиться за коня, но потом решил, что прав Федор. Все-таки в жизни главное люди, а конь, он где-то на третьем месте, после собаки, которая, как известно, первый друг человека.
Конь, словно понял, что о нем речь, снова зафыркал, и послышалось в этом фырканье неудовольствие.
– Ну а что, там люди живут? – не отрывая взгляда от своих костяшек, спросил Добрынин.
– Где? – недопонял Федор.
– На складе…
– Нет, – отвечал хозяин домика. – Не живут.
– И что, не охраняет никто?! – в голосе Павла прозвучало удивление.
– Да от кого ж охранять, если в округе один я живу… А сколько я там взять могу, если у меня ни вездехода, ни аэросаней нет? – Федор замолчал на минутку, выложил сразу два дупля, шестерочный и троечный, и продолжил: – Солдат там двое раньше было, но замерзли они насмерть.
– А чего? – сделав свой ход, спросил Валерий Палыч.
– Из-за бракованных спичек, говорили. Их перед самым началом пурги привезли на вездеходе, сбросили им целый ящик этих спичек, а там что-то с серой не в порядке было, она дымилась, но не загоралась, в общем они так и не смогли печку растопить… А хорошие спички в закрытом запасе склада были, но ключи от этого запаса только у полковника Баранина. Вот и замерзли, тоже такая пурга была, а может, еще и посильнее…
Павел в мыслях пожалел несчастных солдат и пришел к выводу о том, что будь на той спичечной фабрике народные контролеры – не разрешили бы они такие спички выпускать… Вот и получился в мыслях у Добрынина наглядный пример незаслуженной гибели по вине недобросовестности и отсутствия контроля. Вспомнил он и то, как горячо и с уважением говорил о контролерах товарищ Калинин, и еще раз осознал свою ответственность. Так хотелось уже выбраться из этого пургового плена, чтобы добраться до какого-нибудь пункта и заняться порученным ему Родиной делом.
– Кончил! – как-то по-деловому и совсем нерадостно провозгласил Валерий Палыч.
Павел подсчитал свои очки – мелочевка, одиннадцать. Записывать нечего.
Федору не так повезло, у него набралось тридцать пять очков, и летчик вписал эту цифру в соответствующую графу расчерченного листа «Тетради для записи радиограмм».
– Ну что, не пора ли нам обедать?! – летчик обвел товарищей взглядом.
С Валерием Палычем согласились, но буквально через минуту Федор грустным голосом сообщил, что крупы осталось полкружки.
В это время за окном как-то особенно протяжно завыла пурга, и из-за этого слова Федора прозвучали по-настоящему горестно.
В полном молчании варили эти остатки, добавив туда соли больше нужного. Открыл летчик последнюю банку с галетами. А Павел размотал затяжную веревку на котомке и вытащил оттуда три целых сухаря, по штуке на каждого.
Так же молча обедали, поделив еду поровну. Только конь Григорий остался без еды, но зато воды ему растопили целую кастрюлю. Пил он воду медленно, как бы нехотя; а когда смотрел на людей, сидящих за столом, то бил по деревянному настилу пола копытом, словно и в самом деле требовал к себе хорошего отношения.
Чай в этот раз получился очень крепкий – ведь это было единственное, чего можно было не жалеть. Павел, не привыкший к такому густому чайному вареву, да еще и без сахара, больше дул на кружку, чем пил.
И вдруг Григорий, толкнув от себя кастрюлю, разлил воду по полу, а сам после этого отпрыгнул в сторону стола, отпрыгнул как-то боком и чуть не зашиб сидевшего ближним к нему летчика, хлестнув того хвостом по лицу.
Валерий Палыч вскочил.
Павел, знавший правильное обращение с лошадьми, тоже встал, в два шага подошел к животному и, хлопая его обеими ладонями по боку, стал оттеснять на положенное место.
Конь заржал, однако повиновался.
Летчик снова сел, с опаской поглядывая на взбунтовавшегося коня, размазал рукавом по кожаной летной куртке пролитый чай.
Федор размачивал добрынинский сухарь, болтая им в кружке словно ложкой. Он, казалось, и напуган не был происшедшим, и вообще не принял никакого участия в последовавшей затем суматохе. Сразу показала себя северность его природного характера.
А за окном все набирал снежные обороты пропеллер пурги, наполняя заоконное пространство громогласной смесью живых плачущих и воющих звуков.
– Я думаю, – отпив чаю, заговорил спокойный Федор, – как поутихнет, придется нам на склад идти. Какой смысл голодать, когда совсем рядом все есть. Да и похоже, что голодный конь поопаснее голодного человека.
– А склад недалеко? – спросил уже успокоившийся летчик, поправляя свой шлем, который он даже ночью не снимал.
– Километра три, рядышком… Компас у меня есть, замотаемся потеплее и часа за три-четыре обернемся.
Добрынин задумался. В такую пургу, даже если она станет потише, выходить из дома ему не хотелось. И тут, словно услышав его мысли, Федор сказал:
– Ну, я думаю, товарищ Добрынин нас здесь обождет, за печкой присмотрит.
Павел в знак согласия кивнул, вполне удовлетворившись таким поручением.
– А как нести будем? – спросил у Федора летчик.
– Да и нести не придется, – ответил хозяин домика. – У меня сани есть от собачьей упряжки, их нагрузим и оттащим сюда. Они у меня к стене приставлены, сразу за дверью.
На том и порешили. Допили чай, из-за чего у Павла во рту осталась очень неприятная горечь. Поговорили еще о чем-то неважном. Потом летчик подзавел свои ручные часы, а заодно сообщил товарищам и время – половина второго. После этого минут двадцать ушло на выяснение: какая же это часть суток, ночь или день. Спор прекратили, не придя к общему согласию, но утомившись достаточно. А утомившись, решили ложиться спать.
На следующее «утро» первым проснулся Федор. Он же и разбудил остальных. Часы у летчика показывали без пятнадцати двенадцать, но об этом спорить уже не стали.
За окном было действительно потише, и даже снежинки, цеплявшиеся к стеклу и сразу же отрываемые ветром, были хорошо видны.
Отсутствие шума и завываний воодушевило Федора, и он заспешил, засуетился, одновременно и чайник ставя, и разыскивая свои унты – в доме он носил высокие валенки без галош. Летчик собрался быстро, по-военному, натянув поверх довольно толстой летной куртки кожух на оленьем меху и застегнув его на все пуговицы и шейные крючки, затянул еще на себе офицерский ремень, найденный на полу возле радиостанции.
Одевшись, пили утренний чай, уже не такой крепкий.
Павел сидел расслабленно среди них, ощущая гордость за своих товарищей. Выдал он им и себе снова по штуке сухарей – галеты кончились прошлым днем – и теперь грыз свой сухарь, почти и не размочив его в чае, чтобы протянуть время еды подольше. Но Федор и Валерий Палыч спешили. Они закончили завтрак, когда у Павла оставались еще полсухаря и полкружки чая.
– Ну, счастливо, – пожелал им Павел, дойдя до двери. – Возвращайтесь быстрее!
Когда отодвинули металлический запор и приоткрыли дверь, сзади раздался грохот, и обернувшийся Добрынин увидел своего коня Григория в прыжке. Видно, застоявшийся жеребец хотел вырваться на волю. Добрынин рванулся вперед и, столкнувшись грудью с конем, уже падая от этого столкновения, успел схватить правой рукой за поводок и остановить Григория. Тут же поднявшись на ноги, Павел дал в сердцах коню две оплеухи и снова затолкал его к противоположной стенке, где он и стоял прежде. Конь повиновался неохотно, фыркал, крутил мордой.
– Давайте, пока я его держу! – крикнул Павел, оборачиваясь к остановившимся у двери товарищам.
Но тут конь снова рванулся, и Павел едва удержал его, притянув поводок к коленям.
Федор снова закрыл дверь.
– Давай мы его обманем! – предложил он. – Поиграем в домино, пока он не успокоится, может ты дашь ему пару сухарей… А как только успокоится – мы вышмыгнем!
Сели играть в домино. Сухарей Павел решил не давать Григорию. Во-первых, потому, что зол был, а во-вторых не считал он сухари лошадиной едой, тем более, что сушила эти сухари Маняша не для коня, а для самого Павла.
Только разыгрались, разобрали весь «базар», как заметили, что конь вроде успокоился, и тогда летчик и Федор быстрым шагом отошли к двери и вышмыгнули, а подбежавший Павел тотчас задвинул железную щеколду. Но похоже было, что спешил он напрасно. Конь стоял на месте, опустив морду и выискивая своим выпученным взглядом что-то на полу. Видно, хотел он увидеть перед собой сено или овес, но увидеть того, чего там не было, конечно, не мог.
Павел вернулся к столу, еще раз посмотрел на свои кости, изучил общую ситуацию в прерванной игре и пришел к выводу, что все зависит от того, кто имеет «пять-два». Но в любом случае шансы выиграть эту партию у него были хорошие.
За окном по-прежнему завывало, но привыкший к этому Добрынин не обращал особого внимания на заоконные звуки. «Пусть воет, – думал он. – Все равно мы победим! Все равно человек сильнее природы!»
Посидев без дела за столом, он, добавив в печку дерна, погрелся у этой бывшей бензиновой бочки, припомнил о дне, проведенном в Москве, о встрече с товарищем Калининым и, конечно, о книге, которую руководитель страны подарил лично ему с тем, чтобы прочитал он ее и усвоил то полезное, что в этой книге имеется.
Вытащив книгу из котомки, уселся Добрынин снова за стол, придвинул керосиновую лампу поближе и открыл второй рассказ, называвшийся «Ленин на елке». Название рассказа очень удивило народного контролера, но, поразмыслив, решил он, что в рассказе, наверно, говорится о детстве вождя и о том, как он, будучи ребенком, лазил по деревьям. Вспомнил Добрынин для достоверности мысли и свое детство и даже отыскал в памяти эпизод, как он, тогда, кажется, шестилетний мальчуган, упал с яблони на соседский забор и выломал спиною две досточки.
Но рассказ «Ленин на елке» оказался совсем о другом. В этом рассказе вождь пришел на новогодний праздник для детишек, который был организован в Кремле. Пришел он на этот праздник не случайно, а для того, чтобы улучшить его своим присутствием и сделать его еще веселее. Ходил он с детьми в хоровод вокруг наряженной елки, раздавал подарки, шоколадные конфеты и прочие сладости, с трудом собранные со всей Москвы, а под конец стал показывать детям фокусы, чем довел их до полного удовлетворения и поразительной радостности.
Дочитав, Добрынин отодвинул от себя керосиновую лампу, чуть прикрутил пламя, чтобы керосин не расходовался быстро, и стал думать над полезным смыслом рассказа. Рассказ этот показался народному контролеру посложнее первого, в котором Ленин ел невкусный суп. В этом втором рассказе не было, как думал Добрынин, главного, не было простой и ясной морали: что надо делать или как надо делать. Задумавшись посильнее, Павел Александрович решил, что главное в рассказе не елка, вокруг которой Ленин ходил в хороводе, а что-то другое. То, что вождь показывал детям фокусы, было, несомненно, интересно, но и это не казалось главным. А значит, продолжал думать Добрынин, главное было то, что Ленин организовал эту елку и позвал на нее детей. И, конечно, то, что удалось ему собрать со всей Москвы в то тяжелое послереволюционное время гостинцев и шоколадных конфет. И тут понял Добрынин, что не совсем понимает то, о чем он думает. Ах, конечно, не понимает он, что такое шоколадные конфеты, точнее, не понимает одного слова – шоколадные. Просто конфеты он, конечно, кушал несколько раз в своей жизни, а вот шоколадные… И Добрынин еще немного подумал и решил, что это, должно быть, какой-то очень дешевый и невкусный вид конфет, которые едят только во времена разрухи и революций, иначе зачем было упоминать о них в рассказе. В общем, в итоге размышлений, пришел Добрынин к мысли, что детей надо как-то по-особенному любить и организовывать для них праздники. Важность этой мысли была, вроде бы, сомнительной, однако Добрынин быстренько избавился от этих сомнений, понимая, что мысли сомнительной важности не только в книгах, а и в газетах не печатают, а значит это он что-то недопонимает по причине своей простоты в умственном смысле.
Тем временем догорел в буржуйке дерн, и Добрынин подбросил туда еще бурого топлива, подбросил последние его комья, лежавшие на деревянном полу. Догорят они – надо будет выходить из дома в эту бушующую уже несколько дней пургу и нащупывать на бревенчатых стенах заготовленный Федором дерн, снимать, забрасывать внутрь и снова снимать, чтобы сделать запас на случай дальнейшего бешенства снежной стихии. Это, конечно, не радовало народного контролера, но, надо сказать, и не огорчало, потому что с детства был он готов к трудностям и лишениям, и только сейчас, казалось, наступало их время.
Засипел, затряс головой конь Григорий, до того молчавший и не мешавший Добрынину думать.
Павел подошел к животному, заглянул в пустую кастрюльку. Понял, в чем дело, и, наученный Федором, резко открыл дверь, выставил туда кастрюльку, а через полминуты втащил ее обратно, наполненную снегом. Поставил у печки, а сам подумал, что не мешало бы уже и спать ложиться.
Но, хотя его и клонило в сон, подождал, пока не растает снег и не нагреется хотя бы немного вода, предназначенная для Григория. И вот только когда кастрюлька уже перекочевала к коню, потушил Павел Александрович керосиновую лампу и улегся около печки на подстеленный олений кожух, накрывшись таким же кожухом. Подумал, как трудно сейчас приходится летчику и Федору, не дошедшим еще, наверно, до военного склада. Закрыл глаза и еще некоторое время слышал, как хлебает воду конь Григорий. Даже удивительно стало, что слышен был этот плеск воды в кастрюльке – видно, затихла немного пурга, а может, уже и заканчивалась она на счастье окружающей природе.
И в этой нарождающейся или же просто кажущейся тишине пришел к Добрынину сон.
Снилось ему, как проснулся он у себя в избе в селе Крошкино, выглянул в окно, а там метель метет. И вдруг стук в двери. Пошел в сени, открыл, а там весь такой легко одетый, в пиджачке и в жилетке Владимир Ильич Ленин. Отступил Добрынин в сторону, пропуская в дом гостя, а гость не один. За ним следом товарищ Калинин вошел, Дедом Морозом одетый с большим мешком в руках, а за ним – двое красноармейцев елку уже наряженную вносят. Занесли они елку в комнату, тут им Владимир Ильич показал место в самой середине, куда елку поставить. Поставили они елку, потом стол отодвинули в угол, а Ильич уже поворачивается к Добрынину, улыбается по-доброму и спрашивает мягко: «Дети есть?» «Да», – отвечает ему Павел. «А сколько?» – интересуется вождь. «Двое», – отвечает ему Добрынин. «Мало!» – говорит Ильич и дает красноармейцам приказ пойти по соседям и привести сюда не меньше пяти детей дополнительно к двум уже имеющимся. А потом опять на Добрынина смотрит и снова спрашивает: «А где они сейчас?» «Спят», – говорит Добрынин. «А ты буди их!» – как-то частовато кивая головой, говорит вождь. Подошел Добрынин к русской печке, сдернул со спавших малышей одеяло. Они сверху как котята только что родившиеся смотрят, глаза протирают сонные, понять ничего не могут, а дедушка Ленин им и говорит: «Новый год на дворе, а вы все на печке лежите! И не стыдно?!» Напуганные ребятишки спустились, побежали мамку искать, а ее нет. Они: «А мамка где?» «За подарками вам пошла!» – говорит Добрынин. Оделись ребятишки. А Ильич им говорит: «Становитесь вокруг елки, будем хоровод водить!» Стали мальчишка с одной стороны елки, девочка с другой стороны. Стоят, ждут. А Ильич часы на цепочке из кармашка жилетки вытащил, посмотрел на них, нахмурился и так нахмуренно на двери в сени стал глядеть. А там уже кто-то входит в дом. Двери открываются, и вваливается в горницу гурьба сонных ребятишек, а за ними два красноармейца с винтовками.
– Ваше приказание выполнено! – докладывает один из них Ленину.
Осмотрел вождь детишек, посчитал их и спрашивает:
– А вы родителям объяснили, зачем детей взяли?
– Так точно!
– Ну тогда хорошо! – лицо вождя приняло довольное выражение, и он, повернувшись и чуть наклонившись к детям, продолжил: – А ну-ка ребятишки, становитесь вокруг елки, будем хоровод водить…
Построились дети в круг, тогда Ленин поворачивается к Добрынину и Калинину и говорит:
– А вы почему стоите? Вы разве не будете с нами хороводиться? В общем, стали они в хоровод все вместе.
Ленин какую-то песню запел и направил движение хоровода и вдруг, на ходу, пока дети пели, обернулся к красноармейцам и приказал им выйти и стать на страже дома.
Красноармейцы ушли, и показалось Добрынину, что ушли они немного огорченные. Тоже ведь и для них праздник, а их в хоровод не поставили. Хотел было Добрынин попросить вождя за них, чтобы вернул он их в горницу, но потом подумал он, что, наверно, это порядок такой – надо кому-то на охране стоять, пока праздник идет, вот и промолчал. А товарищ Калинин, одетый Дедом Морозом, забрался под елочку, размотал свой мешок с подарками и стал конфеты и гостинцы разные на полу раскладывать. Наконец все разложил и вернулся в хоровод. Ходят они, ходят, у Добрынина уже и ноги заболели, а дети на эти подарочные кучки смотрят, и слюнки у них текут, а сказать ничего не могут – с колыбели к порядку приучены. Танцуют и ждут.
Тут Ильич остановил хоровод и говорит:
– А теперь, дети, я вам буду фокусы показывать.
И тут же к Добрынину оборачивается и спрашивает:
– У тебя в хозяйстве три наперсточка найдется? Для фокуса надо!
– Эт у Маняши спросить… – замялся Павел. – Вот придет она, я сразу спрошу…
– Ну ладно, – Ильич был, кажется, огорчен, но не унывал, тем более, что все дети ожидательно на него смотрели.
– А карты у тебя есть? – поинтересовался вождь у Добрынина.
– У меня, у меня есть! – обрадовался Калинин и, вытащив откуда-то с груди колоду карт, протянул вождю.
Вождь взял колоду. Присел на корточки. Потасовал карты хорошенько, а потом показывает маленькой соседской девочке Агафье нижнюю карту и говорит: «Запомнила?»
– Ага! – говорит девочка.
Снова растасовал карты Ильич, потом переложил их пару раз и вынимает точно ту же карту – шестерку пик – и показывает девочке.
– Эта? – спрашивает он.
– Эта, – кивает девочка.
– Ну а теперь ты! – говорит дедушка Ленин одному мальчику и показывает тот же фокус ему.
– А как вы это делаете? – спрашивает соседская девочка Авдотья, постарше Агафьи годика на полтора.
– А это секрет, – улыбается дедушка. – Это тайна.
Тут Маняша пришла, красная с мороза. Принесла пряников детям, а как увидела, что в горнице происходит, так и стала как вкопанная.
– О, а теперь с мамой хоровод водить будем! – обрадовался Ильич, поставил Маняшу в хоровод, и стали они снова вокруг елки ходить. Ходили долго, пока кто-то из детей не заплакал. Тогда дедушка Ленин остановил хоровод и сказал, что теперь можно и подарки получать!
Бросились детишки под елку, чуть не передрались, потому что перемешались кучки конфет и гостинцев, рассыпавшись по всему полу.
– Ай, – с сожалением мотнул головой вождь, поглядев на товарища Калинина с укоризной. – Кто же так подарки раскладывает?! Надо было обождать и потом сказать им, чтобы протянули тебе свои ладошки, лодочкой сложенные, а ты бы из мешка что-нибудь вытаскивал и по очереди в каждые ладошки…
Товарищ Калинин стоял потупив взор. Было ему стыдно за ошибку, но дедушка Ленин был отходчив и уже через пару минут похлопал он Деда Мороза по плечу и сказал:
– Ну что, надо дальше идти, нас еще много детишек ждет!
И вышли они, попрощавшись с Добрыниным и Маняшей. А потом забежали красноармейцы в горницу, забрали наряженную елку и ушли.
Вышел Добрынин им вслед посмотреть. Метель стала послабее, и видно было, как свернули все четверо на другую улицу, на ходу оживленно о чем-то беседуя и довольно громко смеясь.
Ушли они, а Павел все стоял и стоял, и метель после недолгого затишья снова стала набираться силы, закружила, завыла протяжно, зашвырялась в лицо Павлу пригоршнями сухого колкого снега. А он, словно и не чувствовал холода, стоял и так, стоя, засыпал, ощущая, как ему тепло и уютно внутри, несмотря на все эти завывания, которые он хоть и слышал, но доносились эти звуки до него как через толстую стенку, будто и впрямь он сидел дома, а метель бушевала на улице. А тут еще, несмотря на весь внутренний уют, скучно ему стало без Ленина… И пес Митька из своей будки подвывал метели нестерпимо жалостливо, по-сиротски. Захотел Павел погладить любимого пса, подошел к его деревянному жилищу, сунул руку внутрь и вдруг почувстовал резкую боль в пальцах, словно кипятком ошпарился.