– Русский человек – умный, русский человек знает, кого надо сжигать, а кого нет.
– Да, – добавил Абунайка. – Мудрые люди всегда издалека приходят, глупые – рядом живут.
Летели их сани быстро. С любовью смотрел Добрынин на проносящиеся мимо деревья, невысокие и тонкоствольные, но все-таки чуть-чуть напоминающие о его родных местах. Думал он о будущем, когда приедет он в Крошкино с орденом, сядет за стол и будет рассказывать Маняше и детям своим об этих страшных днях или неделях, проведенных в совершенно не обустроенном для жизни человеческой холодном краю, где ни похоронить нельзя по-людски, ни наказать так, чтобы по-человечески, а все творится по местным национальным законам, таким не похожим на законы русские, согласно которым и в Москве, и в деревне Крошкино живут.
– Эй! – обернулся опять Ваплах. – Там что-то стоит!
И старик, и Павел вгляделись вперед, но, видимо, зрение у них не было острое, как у урку-емца. Только минут десять спустя увидели они аэросани, лежащие на боку. Подъехали, на собачек прикрикнули, чтобы те остановились.
В аэросанях никого не было.
– По кругу ходить надо! – сказал Добрынин, и попутчики его послушно подошли к машине и стали вокруг нее шаги накручивать.
– Нет, тут снег малый, – замотал головой Ваплах. – Надо просто смотреть, под этим снегом ничего нет.
Разошлись они в разные от машины стороны. Абунайка полез на холм, Ваплах наоборот – начал спускаться в низинку, где росли не росли, но все-таки стояли несколько низеньких деревьев.
Добрынин ходил вокруг машины, внимательно присматриваясь к снежной поверхности.
– Эй! – позвал с вершины Абунайка. – Я нашел его!
Спешно поднявшись к старику на вершину холма, Павел и Ваплах увидели лежащий на снегу скелет мужчины – кости были гладко обглоданы, и только орган лежал нетронутый и от мороза полиловевший. Рядом валялись обрывки меховой куртки.
– Ай-яй-яй… – проговорил Абунайка. – Ояси был здесь.
– Звери, что ли? – переспросил Павел.
– Злой дух Ояси-камуй! – объяснил Ваплах. – Это только он так людей и животных съедает.
У Павла закололо в животе. Он схватился рукою за болящее место и скривил рот.
– Уходить надо! – заторопился Абунайка. – Опять прийти может! Он очень злой!
Почти бегом спустились они с холма и снова помчались на санях в сторону далекого военного городка.
Постепенно боль у Павла прошла, и он прилег, положив голову на котомку. Ваплах, погоняя собачек, пел свою песню, а Абунайка дремал сидя, иногда шевеля бескровными бело-желтыми губами.
Долго они неслись по северным снегам.
– Этот Ояси – очень злой дух, – рассказывал лежащему Добрынину урку-емец. – Он невысокий совсем, мне по плечо, голова плоская и желто-зеленая, а глаза круглые и зрачки красные. Кожа у него вся в пупырышках, и ходит он совсем неслышно. К моему чуму приходил раз, одну собаку съел. Хорошая собачка была… А другие собаки молчали, боятся его, наверно…
Этот ужасный рассказ, как ни странно, убаюкивал народного контролера, и казалось ему, уже входящему в теплоту и уют сна, что кто-то сидит рядом с его кроватью и сказку рассказывает. Слушал сквозь наступающий сон Павел голос Ваплаха, и дрожь пробирала его до тех пор, пока не утонул голос урку-емца в других звуках окрепшего сна и не появился во сне у Добрынина добрый дедушка, бродящий по Москве и собирающий у всех, кто по дороге встречается, конфеты для детишек. А люди, прохожие и даже военные, останавливались охотно, увидев дедушку, и ссыпали в его мешок множество всякой всячины, которую доставали из разных карманов своей одежды. И обрадовался за дедушку Добрынин, и пошел он дальше по улицам и переулкам своего сна, вслед за дедушкой, чтобы в случае необходимости помочь этому дедушке в чем-то или хотя бы мешок его куда-нибудь отнести, если самому дедушке не под силу будет поднять такую тяжесть. Было хорошо ходить по этим широким городским улицам, и только иногда отвлекал Добрынина голос урку-емца, кричавшего что-то своим собакам на непонятном урку-емецком языке.
Холм, выбранный под место разбивки Новых Палестин, отличался правильностью округлой формы и большими размерами. Внизу под ним чернели еще не совсем сгнившие и поистлевшие деревянные постройки чего-то предыдущего. За постройками горбатилось могилками широкое кладбище, и было в нем что-то необычное, не росли на нем деревья, и заборчика не было, и переходило оно как бы в поле, которое, может быть, и было раньше полем, когда жили здесь пахари и сеятели. А по другую сторону холма текла-извивалась игривая речушка шириною в пятнадцать – двадцать шагов, и разрезала она собою уже другое поле, неровное и взбугренное, за которым начинался густой закоренелый лес.
Пришли сюда люди, ведомые Архипкой-Степаном, и остановились здесь, решив, что это то место, к которому они стремились. И действительно – вышли они к холму на рассвете и из последних сил. А тут прямо с вершины холма поднялось на небо солнце, огромное и желтое, как хорошее масло, и так красиво стало вокруг, так красиво, что дух перехватило у идущих, и остановились они сразу, каждый про себя решив, что вот они – Новые Палестины. И, видимо, было это правдой, потому что кто-то из беглых колхозников, а ныне – вольных крестьян, ткнул мотыжкой в землю и удивился, как мягка и податлива она, и черная, как воронье, и легкая, как гусиный пух. И от восхищения собственного этою землею тут же сел крестьянин на траву и стал землю шершавыми ладонями гладить, будто была она живой и способной понять человеческую ласку.
Архипка-Степан тем временем дал команду на холм подняться и там уже остановиться окончательно. Забрались люди на вершину холма – была эта вершина широкой и ровненькой – и осмотрелись вокруг. И снова перехватило у них дыхание от восхищения.
А солнце уже поднялось повыше. И птицы красиво кричали в его лучах, а некоторые – даже пели, и все это наполняло воздух такой благодатью, что даже дышать этим воздухом было сладко и приятно.
Когда восхищение прошло, стали люди о жизни думать, и тогда горбун-счетовод, бывший помощником Архипки-Степана, построил людей организованно и каждому дал указание, что и как делать. Помогал ему в этом бывший красноармеец, а ныне вольный боец Трофим. Так отправили они одних в лес за дровами, других – тоже в лес, но уже за строительным лесом, третьих – к речке, чтоб посмотреть, есть ли там рыба. А бабам поручили еды наварить, так, чтоб всем хватило. Тут же некоторые коров доить стали, а другие своих коров отпустили на зеленые склоны холма попастись. Среди этих коров ходили и паслись себе две стройные лошади, обе коричневой масти, обе поджарые.
Так длился первый день, и к концу его многое изменилось на вершине холма. Выросли в штабеля уложенные сосновые стволы. По самой середине пылал костер, и пламя облизывало с шипением большой котел, в котором речная вода постепенно становилась земляничным отваром. Вокруг костра, кто ближе, кто дальше, сидело все население Новых Палестин. Сидело и по-всякому – кто в мыслях, кто вслух – радовалось. Ангел сидел рядом со светловолосой учительницей Катей, которая, сама наслаждаясь теплым счастливым вечером, рассказывала ангелу о том, что земля – круглая, а звезды организованы в созвездия и имеют собственные имена, рассказывала о том, что вот на таких же кострах испанские инквизиторы сжигали мыслящих людей, а во время Октябрьской революции у таких же костров мирно грелись постовые красноармейцы. И звучал ее милый ласковый голосок негромко и мелодично, и в общем-то неважно было ангелу, о чем она говорит, потому что слушал он не слова, а музыку ее голоса.
Архипка-Степан сидел поближе к костру рядом с горбуном и мужичком в грязном ватнике. Мужик все заговаривал о земельном наделе под свеклу, но горбун каждый раз перебивал его, говоря, что собственных наделов никто иметь не будет, так как жить они будут коммуной и как одна семья, а значит все будет делаться не для одного, а для каждого. Архипка-Степан на это кивал. Когда наконец до мужика дошло, что отдельного надела он не получит, не очень он огорчился, а только сказал: «Так, может, тогда я бригадиром буду?»
– Хорошо, будешь! – кивнул на это горбун, и мужик, радостно улыбнувшись, замолчал.
Вечер показывал людям звезды, и люди смотрели на них, думая о своем.
Потом пили земляничный отвар. Кружек не хватало, и поэтому пили по очереди, но обиженных не было, и каждый спешил выпить, даже обжигая язык, лишь бы быстрее очередь дошла до тех, кто еще не пил.
К середине ночи все уже спали, также разлегшись у тухнущего костра. И не было им холодно, потому что ночь дышала летним теплом. Несколько мужиков храпели, но никому это не мешало, ведь первый сон в Новых Палестинах был крепок и надежен.
А с рассветом новая жизнь продолжилась. Строители взялись за топоры и пилы, застучали молотки, и стали подниматься над холмом ровненькие длинные стены коровников. Первые коровники строились для людей, для новожителей этого места – ведь не умели строители пока строить дома. Но чем коровник не дом, если поставить внутри деревянные лавки, сложить печи из глины?! Чем не дом? И трудились строители самозабвенно, стахановским способом, без отдыха и сна, и проработали трое суток подряд, пока не закончили они четыре коровника, из которых три были для людей и один для домашнего скота.
Крестьяне тоже без дела не сидели. Стали они распахивать на двух красноармейских лошадях, а кто и вообще вручную, поле, примыкавшее к подножию холма рядом с кладбищем. А красноармейцы, заточив из орешника остроги, били в речке, что по другую сторону холма, рыбу. Били и сносили ее к костру, где куховарили несколько крестьянок. И три дня подряд ели все новожители, все палестиняне вкусную, наваристую уху.
Главный дезертир собирал грибы в лесу за речкой, собирал помногу и сразу же приносил на холм, где смастерил он из трех веток сооружение для сушки этих грибов, и тут же он, нанизав на веревочку, подвешивал их к этому сооружению. Архипка-Степан бродил по вершине холма и думал. Иногда, когда одолевала умственная усталость, ложился он на траву и дремал, и никто не тревожил его, потому как все знали, что если б не он – не вышли бы они сюда и не началась бы у них такая новая и радостная жизнь.
Ангел пытался помогать строителям, но быстро понял, что пользы им от него никакой. Попробовал он рыбу острогой бить, но только вызвал смех у ловких бывших красноармейцев. К крестьянам он уже не пошел, предчувствуя, что и там засмеют его. Поэтому понемногу помогал он у костра, на котором готовилась общественная еда, носил дрова, воду и только тут ощутил на себе благодарственные взгляды, которые могли бы, однако, быть и просто любопытными, но все-таки добрыми и без всякой насмешки.
Горбун-счетовод добыл где-то толстую конторскую тетрадь и карандаш и ходил везде, переписывая имена жителей, их профессии и прочее, а когда уже всех переписал, а случилось это на второй день, стал ходить и проверять, как и кто работает, и докучал новожителям разными вопросами. Иногда подходил он за советом к учительнице Кате, которая, сидя на солнышке, читала свои умные книжки и думала над тем, как она будет учить всех. Подходил и спрашивал что-нибудь про природу или науку правильного счета и всегда был чрезвычайно рад всякому ответу, даже если ответ и не был полностью понятен ему.
На четвертый день строители стали сбивать лавки, а один крестьянин по имени Захар, матерый печник и коптильщик, взялся сделать глиняные печи для человеческих коровников. С тремя мужиками пошел он к речке и показал им, где глину искать. И действительно – копнули мужики раз-другой, и открылась им глина хорошая, синеватая. Стали они ее копать, другие мужики стали ее на холм носить, а Захар уж занялся лепкой печей, и дело это спорилось быстро. Решили на каждый человеческий коровник по три печки ставить. Нашлась у строителей и трубная жесть, накрутили из нее труб дымоходных и к вечеру затопили уже первую печь, но не для согрева, а чтоб ее огнем изнутри закалить – все-таки глина – не кирпич. Но уже из-за этой первой задымившей печки уставшие палестиняне перед сном закатили праздник, и, сидя в коровнике, в полумраке безоконного помещения, снова радовались они жизни, и кто-то передавал из рук в руки кружки с самогоном, но не каждый к ним прикладывался, а те, кто прикладывались, кряхтели потом громко и рыскали руками в поисках закуски. И даже если ничего не находили они, не огорчались, потому как общее состояние было чрезвычайно радостное, и каждый казался братом, а каждая – сестрой.
Ангел сидел рядом с Катей и смотрел на дрова, горевшие в глиняной печке. Сидел и молчал. Молчала и Катя, хотя сама она была не прочь поговорить, но не казался ей ангел хорошим собеседником, не был он разговорчивым, а кроме того на некоторые ее прямые вопросы вообще не отвечал, несмотря на то, что глаза имел умные. Конечно, поговорить с Катей нашлось бы здесь много охотников, тот же горбун-счетовод, но все они были люди как бы грубые, а от этого молчаливого ангела шло доброе человеческое тепло, которое словно и приковывало Катю к нему.
– Ну а ты где раньше жил? – спросила она его тихонько, пересилив свое последнее решение: «не заговаривать с ним первой».
– В Раю…
Катя закусила губу. Был ей неприятен этот ответ, так как входил он в противоречие с ее мыслями и убеждениями, но тут же поймала она себя на ощущении новом – показалось ей, что вполне может она уже спокойно относиться к таким ответам этого странного человека, называющего себя ангелом во время мирового атеизма. И совершенно неожиданно для себя она снова спросила его:
– Ну и как там жилось?
– Хорошо, – ответил ангел, любуясь огнем в печке.
– Ну а что там хорошего? – допытывалась Катя.
– Войны не бывает, все любят друг друга… много фруктов… воздух такой чистый, почти сладкий… круглый год тепло…
– А если там так хорошо, чего ж ты сюда приехал? А? – не без внезапного ехидства спросила светловолосая учительница.
Ангел пожал плечами. Помолчал пару минут.
– Из любопытства… – признался он. – Странным казалось, что из этой страны после смерти никто в рай не попадает.
– Как это не попадает?
– Выходит, что все – страшные грешники, – пояснил он.
– У нас?! Грешники?! – негромко возмутилась Катя, и тут же голос ее изменился, успокоился, и уже совсем по-другому, твердо она сказала: – А в рай они не попадают, потому что рая нет!
– А что, ад есть? – спросил ангел.
– И ада нет!
– А куда же они тогда после смерти?
– А в землю! Мы их закапываем, и они растворяются в земле, помогая в ней формироваться чернозему.
– Нет, – спокойно возразил ангел. – Это ты про тело говоришь, а я про другое – про душу. Душу же вы не закапываете!
– Нет, конечно, как ее закопать, если ее нет! – согласилась Катя.
Кто-то сунул ангелу в руку кружку. Ангел поднес ее к лицу, понюхал, и его передернуло от неприятности запаха. Взял, протянул эту кружку куда-то дальше в полумрак, и чья-то рука ее приняла.
– Ну а если души нет, то как же можно разговаривать, думать, любить?
Тут уж Катя задумалась.
– А разве для всего этого нужна душа? – спросила она через мгновение. – Ведь говорим мы ртом, а это часть тела. Думаем головой – это тоже часть тела и очень важная… а любим… для этого тоже часть тела есть у каждого… Зачем здесь душа?!.
На это ангел не ответил.
Кто-то еще рядом разговаривал. Мужской голос и женский. Разговор у них был поживее, и касался он в основном мнений по поводу кастрирования молодых бычков с целью создания из них новой тягловой силы.
В эту ночь палестиняне спали уже на настоящих деревянных лавках, однако без тюфяков, без подстилок из сена или травы лежалось жестко, и многие тайком, уже ночью, когда и печка потухла, и храп вовсю раздавался, сползали на земляной мягкий пол и уже там, поворочавшись, засыпали. Многим и так пришлось спать на полу, так как той ночью все сгрудились в этом коровнике, другие же коровники были как бы необжиты из-за временного отсутствия глиняных печей.
Но вскоре Захар с помощью мужиков поставил и в других коровниках печи, и даже в том коровнике, что для скота был построен, и там две печки он соорудил, говоря, что скотина, она как человек, тепло и ласку любит и от отсутствия таковых легко загибается и дохнет.
А работа на холме и вкруг него кипела беспрестанно. И не было ни одного, кто бы из-за лени или по другой причине этой работы избегал. Ну, может быть, один Архипка-Степан ходил-бродил и все думал, думал, но ведь и это работа, да еще потяжелее другой, так как большого напряжения головы требует и не каждый на такое напряжение способен.
Крестьяне уже что-то сеяли, а горбун-счетовод, выбрав себе помощника и соорудив из трех палок землемерное устройство, отмерял, сколько у них у всех земли имеется, чтобы разобраться с ее полезным использованием. На всякий случай обмерял он и кладбище и даже головой закивал – многовато под кладбищем земли оказалось.
Красноармейцы, решив, что пищу надо делать разной, захватив винтовки, пошли в закоренелый густой лес, начинавшийся за речкой, и на протяжении дня доносились оттуда выстрелы, но никого они не пугали, так как все знали, что выстрелы эти мирные и чем больше их прозвучит, тем сытнее ужин будет, а может, даже и завтрак! И потому радовались даже бабы-крестьянки пальбе, доносившейся из леса.
Ангел, помогавший бабам, не проявлял видимой радости в связи с ружейной стрельбой, а только думал о разном и, конечно, о людях, о палестинянах, с которыми сюда пришел для справедливой и счастливой жизни. И все вроде бы так и шло, и были палестиняне счастливы, да и сам он радовался, но многое в этой людской жизни его как бы смущало, хотя и объяснялось это многое легко – видно, поколение за поколением эти люди жили по таким законам и иначе не могли. Чтобы что-то съесть, надо было кого-то убить: рыбу ли, зайца ли, корову. Что в этом такого?! Ничего, кроме неприятной мысли. Но ведь на то они и люди, а не ангелы, чтобы жить просто и сурово. Ведь и жизнь у них куда сложнее, да и страшнее райской. И погода здесь другая, и законы другие, и камни с неба падают, и наверняка многих других опасностей хватает! Так что легко отвлекался в размышлениях своих ангел от неприятного и так же легко оправдывал в жизни людей все, что ему не нравилось.
Шел он себе вверх от речки, в руках два ведра, полные воды. Шел уже тридцатый какой-нибудь раз, и приятная усталость наваливалась на плечи, и руки от напряжения казались сильными, и как-то даже переставал он иногда чувствовать себя ангелом, и просыпалось в нем нечто чужое, но русское. Казалось ему в какие-то мгновения, что есть в нем огромная сила и с помощью этой силы он может в одиночку и речку запрудить, и холм разровнять, и много другого – и нужного, и бесполезного – сделать. И самое страшное из всего этого, возникавшего в нем, наверно, от усталости и от несвойственного для ангела труда, было желание понравиться учительнице Кате, которая, конечно, из всех женщин Новых Палестин отличалась не только внешностью своей, но и разумом во взгляде, плавностью движений и – самое поразительное – явным присутствием души, в существование которой она так рьяно не верила! Но был ангел уверен, что именно присутствие в ней души влечет его, а с душою вместе исходит от нее некое удивительное свечение, сравнимое только с невидимыми солнечными предлучами, но только есть в этом свечении слабенький багряный отблеск, который как бы и пугал ангела, и озадачивал его одновременно. Хотя чувствовал ангел, что отблеск этот не силен и, возможно, временен. А поэтому ждал он, ангел, каждой встречи с этой светловолосой девушкой, ждал, чтобы почувствовать на себе это свечение, чтобы согреться ее душою. Но перед каждой встречей, перед каждым поздним вечером, когда палестиняне заканчивали работы, приходилось трудиться и трудиться, не думая об усталости или даже о чем-то другом, более серьезном.
Так и этот вечер наступал не спеша. Ангел, заполнив большущий котел водою, пошел снова к речке, но теперь уже за хворостом для костра. Вызывалась вместе с ним пойти кругленькая и еще молодая бабенка с лицом тоже круглым, как блюдце, и засыпанным веснушками.
– А че тебе много раз ходить, если вместе мы быстрее дров наносим! – сказала она, и была в ее словах житейская правда, а может быть, и просто желание помочь умаявшемуся за рабочий день странному мужичку, который прибился к бабьей работе, а ни к кому из мужиков – ну там строителей, крестьян или красноармейцев – не примыкал.
Пошли они вместе с холма, а навстречу им поднимались уже красноармейские охотнички, и каждый нес какую-нибудь дичь, и видны были и зайцы, связанные за задние лапы, и пара лисиц, и куропатки или какие другие летающие. Шли красноармейцы радостные и довольные, и в глазах их блестела гордость своею добычею. И так заметна была их гордость, что почувствовал ангел на мгновение зависть к ним и тут же испугался этого чужого чувства. Откуда оно взялось?! Зачем? Ведь и гордиться никак нельзя убийствами и истреблениями животных тварей, созданных Богом?!
И крестьяне уже возвращались снизу, с поля. И строители, доделав какие-то дела, сходились к большому котлу, из которого их всех кормить будут за труды праведные. И красноармейцы, усевшись невдалеке, с усердием чистили винтовки, разговаривая вполголоса о разных удовольствиях этой жизни. А Трофим с еще одним бойцом ножами снимали шкуры с лисиц и зайцев.
Пришел к котлу и печник Захар. Пришел, попросил чуть-чуть воды, чтобы руки отмыть, и сообщил негромко, что все печи закончены и осталось их только прокалить изнутри. А также сказал, что со следующего дня наделает он из глины мисок, чтоб у каждого в коммуне своя была, а уж потом исполнит свою главную мечту – поставит внизу у реки большую коптильную печь, которую он сам придумал, и будет это единственная такая печь на всю землю и можно будет в ней закоптить и медведя целиком, и лося! И услышавшие эти обещания жадно сглотнули слюну и посмотрели на Захара с большим человеческим уважением.
В этот раз на ужин была сборная похлебка из разных круп, собранных по узлам и мешкам, захваченным с собою крестьянами. Ели ее жадно и с аппетитом, и всего в ней было много – и соли, и петрушки сушеной, и чего-то еще, воздействующего на вкус пищи.
А вечер навалился на землю, и незаметно окружившая холм темень оставила палестинян с единственным источником света – большим костром, над которым висел большущий котел с добавкой похлебки для тех, кто любит поесть от души и под завязку.
И снова сидели они рядышком – ангел и Катя, и ужинали из одной железной миски, одолженной у кого-то уже съевшего свою пищевую долю. И молчали, только поглядывая друг на друга. А вокруг них, как искорки от костра, то вспыхивали, то притухали разговоры, и в разговорах этих всякая мечта, всякая сказка становилась былью, да такой, что вкус похлебки вдруг терялся или представлялся вкусом прошлого, чего-то давно забытого, каким-то признаком давнишней бедности, с которой и началась новая, расцветающая радостями и справедливостью жизнь.
А горбун-счетовод сидел недалеко и тоже хлебал похлебку, причмокивая и чавкая громко, а рядом с ним ужинала крупная и красивая крестьянка с множеством волос, собранных на макушке в тугую каштановую гульку. И каким-то образом умудрялся горбун-счетовод почти одновременно с чавканьем и не делая никакого перерыва в еде разговаривать с этой крестьянкой, улыбаться ей и еще и слушать то, что она говорила. И то, что оба они улыбались и иногда даже придерживали руками набитые похлебкой рты от смеха, говорило об их настроении, об их незамысловатом, но вполне настоящем счастье. И так можно было сказать о многих.
Когда похлебку доели и в котел залили для промывки два ведра воды, многие поднялись и, прихватив хвороста из тут же лежавшей кучи, пошли по своим людским коровникам, чтобы обживать новостройки, определяя себе под жилье и лавки, и печь выбирая, какая породнее покажется.
Ангел и Катя пошли в первый коровник, где сидели вчера у единственной затопленной печки. Людей в коровнике в этот раз было поменьше. На некоторых лавках чьи-то заботливые руки уже разложили или просто скошенной травы, или же где-то найденного сена, а на одной лавке красовался полосатый и с виду пружинистый матрац. Все три печки светились изнутри молодым огнем – видно, были только-только затоплены. Пахло еще сырой глиной, но было в этом запахе что-то приятное, ведь примешивался к нему и воздушный привкус костра.
Тут же, улегшись на ближнюю к первой печке лавку, присутствовал и Архипка-Степан. Лежал он, уставившись на печной огонь, видимый хорошо из-за отсутствия у глиняных печек всяческих дверц. И губы его шевелились беззвучно, а значит все еще думал он о чем-то, может, о прошлом, может, о будущем.
Сквозь открытую настежь дверь коровника на земляной пол падала лунная дорожка. И, видно, воздух совершал свое движение через эту дверь, потому как огонь в печке вдруг начинал плясать рьяно, и языки пламени, словно в танце, клонились то в одну сторону, то в другую, а в иной момент они притихали, и опускалось пламя красным карликом к горящему хворосту, и бегало по дереву как-то мелко и слабосильно.
Ангел и Катя выбрали две лавки, стоявшие изголовьями к внутренней бревенчатой стене и располагавшиеся как раз за лавкой, на которой жил теперь Архипка-Степан. А значит, и им виден был печной огонь.
Сели они каждый на свою лавку, но лицом друг к другу, и было между ними не больше полутора шагов, а может, и того меньше. И проникся вдруг ангел заботой о Кате и, как-то странно кивнув ей, вышел из коровника – решил он травы или чего-то другого мягкого взять для их лавок.
Звезды в эту ночь были яркие, словно мелко накрошенное солнце. И светили они хорошо, даже тень рождалась у высокой травы. И тут же, на склоне, несколько человек косили эту траву, тоже, видать, для ночного удобства.
– Эй, ангел, ты, что ли? – донесся знакомый голос.
– Да, – кивнул ангел.
– Тоже, небось, по траву вышел? – спросил тот же голос. – А чего ж без косы?
– У меня нет, – признался ангел и тут же подумал, что даже будь у него коса, не смог бы он так ловко по-крестьянски накосить травы себе и Кате.
– Ну иди, набирай, что я тут уже накосил! Я себе еще сделаю! Люблю это дело! – предложил голос.
Ангел подошел к этому человеку, лица которого он никак не мог разглядеть, потому что смотрел человек вниз, на землю, а значит, даже яркие звезды не могли осветить его лицо.
А уже когда подошел, увидел ангел, что был это красноармеец Трофим, и удивился ангел этому, однако большую охапку травы собрал и поблагодарил Трофима искренне.
Вернувшись в коровник, покрыл он их лавки травою, и снова сели они друг против друга. И снова молчали, потому как каждый из них или боялся, или стеснялся заговорить первым. И так сидели они довольно долго, пока не навалилась на ангела накопленная за день усталость. Улыбнулся он Кате, пожелал ей доброй ночи и, улегшись, сразу заснул.
Дни шли как на подбор – солнечные, теплые. И каждый из них приносил в жизнь Новых Палестин что-то новое. Уже стояла у речки большая печь для обжига мисок и другой посуды, и тут же под временным навесом крутил печник Захарка гончарный круг, сделанный из колеса телеги, и сразу же передавал помощникам для постановки в печь все новые и новые миски.
Красноармейцы снова охотились в лесу, крестьяне заканчивали сев. Архипка- Степан грелся на солнышке и думал о будущем.
Горбун-счетовод ходил промеж жителей с толстой тетрадью и карандашом, составляя по просьбе учительницы Кати список детей и вообще желающих учиться правильной грамоте. Детей малого возраста нашел он восемь человек, а вообще желающих учиться пока не было.
Ангел снова носил воду из речки на вершину холма, помогая бабам-куховаркам, готовившим в большущем котле общественный обед. Бабы были чем-то озабочены и все время кратко переговаривались между собою напряженными голосами, но понять причину их беспокойства ангел не мог, а потому носил себе воду и думал, думал об учительнице Кате, и мысли его тоже были не из радостных, хотя что-то теплое в них и присутствовало.
Когда наступило время обеда, выяснилась причина беспокойства баб-куховарок. И сразу среди пришедших поесть поднялось возмущение, ведь в обеде не хватало главного для русского человека – не хватало соли. Если быть точнее, то соли там не было вообще, так как последние запасы были израсходованы еще утром.
Больше всего возмущались красноармейцы. Шум стоял неорганизованный, а потому разобраться в этом шуме было невозможно, и тогда Трофим, обладавший довольно зычным голосом, перекричал общий шум возмущения, говоря:
– Давайте сперва разберемся: кто виноват и не есть ли это вредительство, а потом уже порешим, что делать надо!
Палестиняне согласились со словами Трофима, однако как проверить, вредительство это или нет, они не знали, и тогда Трофим пояснил всем, что надобно проверить вещи каждого жителя, и если у кого-то в вещах обнаружится много соли, то значит это вредительство, а если соли не обнаружится, то надобно будет думать дальше.
С проверкой вещей не все были согласны, но большинство есть большинство, и тут же Трофим разделил красноармейцев на несколько троек по проверке вещей, и вместе с остальными жителями пошли они по коровникам. Сам же Трофим остался у котла ожидать результатов проверки.
– Коли найдут сейчас, то обед посолим и съедим! – сказал он ради утешения бабам-куховаркам, которые уже почти плакали из-за возникшего неудовольствия жителей.
Не успел еще обед остыть, как вернулись проверявшие вместе с проверенными и с некоторым, можно сказать – немалым – количеством соли. Первым делом бросили соль в котел, потом уже доложили Трофиму, что много соли ни у кого в вещах не было, а понемногу почти у всех хранилось, поэтому все эти запасы были реквизированы для общего обеда.
– Надо после обеда все обговорить серьезно, – сказал на это Трофим.
Мало того, что обедали с опозданием, так еще и пересоленною еда оказалась из-за того, что ссыпали соль в котел не бабы-куховарки, которые всему в еде меру знают, а те же красноармейцы, эту соль реквизировавшие. Но ничего, про пересол никто не возмущался, хотя на лицах это возмущение и читалось. А уже когда поели и сложили грязные миски у котла, подошел Трофим к Архипке-Степану и предложил сейчас же провести собрание-митинг, чтобы обсудить на нем все важное и необходимое для справедливой жизни.
Архипка-Степан пожал плечами, потом кивнул.
– Проводите! – негромко проговорил он.
– Ты старший, ты и проводить его должен! – сказал твердо Трофим.
– Давай я проведу! – предложил стоявший тут же горбун-счетовод. – Я ж все одно его помощник.