Иду я домой – и идти домой не хочется. Жена уже, наверно, на съемках… Изображает толпу. Актерка… И делать ничего неохота: слишком уж их много, дел, набежало. И есть дома нечего. Иду – как бы медленней до дому добраться. От самой работы – пешком. Но вот уже и дом в двух шагах – куда деться?..
Вижу магазин, захожу. «У вас вся такая буженина жирная? – спрашиваю. – А красной икры у вас нет?» Скучно это все, тем более жрать охота. И винный отдел некстати скалит бутылки. Сейчас бы в самый раз… Растравлять – так растравлять себя до конца. Подхожу. А там новинка – «Старка» в забавных маленьких фляжках. А денег у меня на маленькую нет. А продавщица – миленькая девочка. Мне улыбается. И я улыбаюсь. Я даже сигарет решил взять, хотя только что уже купил рядом. Стою в очереди, и мы все переглядываемся. Подошла моя очередь, улыбнулись взаимно, я взял сигареты и отошел. Только и всего. Так ничего и не сказал. Отхожу от прилавка, неохотно так, замедленно, и себя ругаю: вот ведь дурак! Но больше в очередь не встанешь: нечего и не на что.
Вышел.
А она мне в окошко ручкой машет.
Не выдержал, пересилил робость, вернулся:
– А когда вы кончаете работать?
Сказала. И я сказал. И она сказала…
– Ну, так договорились?
– Договорились.
– Жду.
– Жду.
Прихожу домой – что делать?
Жена на съемках. Актерка!.. И продавщицу забыл в расстройстве.
Пойду разве в общежитие. Позанимаюсь…
И тут вспомнил: у меня за энциклопедией маленькая стоит. Справляли день рождения – осталась. От жены спрятал.
Спрятал, а с утра забыл. Потому что с вечера уже ничего не помнил. Уже целую неделю стоит. «Старка» – старая водка – чем больше стоит, тем лучше.
Вот только бутылочка обыкновенная. А если бы была во фляжечке…
Можно было бы взять ее с собой.
Вот именно. Из любого положения можно найти выход… Пойду сейчас и обменяю свою маленькую на фляжку… Как раз продавщица кончит работать. Мы пойдем с ней, поболтаем. То да се. Присядем в садике… Деревья. Листья винтом слетают на дорожку. Воробьи щелкают… Тут я и достану фляжечку.
Я опоздал всего на пять минут, но продавщицу уже не застал. И обрадовался – собственно, мне и не надо.
– Слушайте, – сказал я ее сменщице, – мне очень нужна такая фляжечка. Вот у меня есть такая маленькая… Обменяемся, а?
А она качает головой: не положено. А я настаиваю:
– Правда, мне очень нужна фляжечка. А новую маленькую я купить не могу. Ведь содержимое такое же?
Девушка смягчилась.
– Вот надо ее спросить, – указывает она на старшую.
А та говорит:
– Так ведь фляжка дороже.
– А на сколько?
– Рупь восемьдесят.
– Так я доплачу, – говорю я, – это я могу.
Доплатил. Обменял.
– Спасибо, – говорю.
– Так мы могли вам просто продать пустой флакончик, – говорит продавщица, – как не догадались…
– Как это мы не догадались, – говорю я.
Вот теперь можно и домой податься. Прихожу. Жена на съемках. Актерка…
Пойду лучше в общежитие, позанимаюсь… Только как я ее без закуски выпью? Разбавлю-ка я ее чайным грибом. Ерш сделаю.
Получилось из маленькой две. Кладу фляжку в карман и иду в общежитие.
Прихожу, выбираю себе самого отличника, садимся заниматься. Занимаемся, занимаемся – тут я вспоминаю, что здесь же мой один приятель живет, картины пишет. Давно я его не видел…
– Подожди, – говорю я отличнику, – я на минутку.
Нахожу его дверь. Стучу – не открывает. Но слышал же я голоса? Вспомнил: стучать надо условным стуком, иначе не откроет. Это он потому, что не поймут.
Вспоминаю условный стук. Открывает.
А там еще два моих хороших приятеля сидят. И еще подруги. Ну и ну!
Пиво пьют.
Допил я пиво, посмотрел на картины, сказал мнение.
Вышли мы на улицу.
Холодно, задувает, и в кино ничего не идет.
– Что будем делать?
– А что делать…
– Да, нечего…
– Ну, пошли.
– Не-ет.
– Куда едем?
– Так ведь решили.
– Что?
– Смотрите, ка-а-к-кая женщина!
– Вот это да.
Да, женщина, что и говорить. На жену похожа. И я думаю, что уже стемнело и какие уж теперь съемки. Жена, конечно, вернулась. Ждет…
А я тут неведомо с кем. И не позанимался.
– Ни, не пойду, – говорю.
– Ну, что ты?
– Да как же?
– Вот и Кирюха согласен.
– Поехали.
– Нет, – говорю я.
И мы едем. В трамвае холодно… Далеко едем. Долго. В самый далекий кинотеатр. На самую скверную картину.
Разговариваем.
– А я видел в кино слона на лыжах, – говорит одна.
– А я однажды на лыжах ногу сломал, – говорит другой.
– У нее ноги кривые, она – хуже, – говорит третья.
– А мне жена рассказывала… – начинаю я.
– А я видела в «Огоньке» – зебры с такими длинными шеями…
– А я себе однажды чуть шею не сломал…
– А у меня жена…
И вспомнил про фляжку. Достаю.
Общий восторг. Пускаем по кругу.
– Вот сдам милиционеру, – говорит кондуктор.
Приехали. Оказалось, опоздали на четверть часа.
– Ну, пошли.
– Полтора часа торчать…
– Только за час внутрь пустят – полчаса мерзнуть.
– Да и картина – дерьмо.
– Домой поздно вернемся…
– Да и на дорогу не хватит.
– Ну что ж, пошли…
В фойе мы приканчиваем фляжку.
О картине и говорить не стоит. Но и она кончилась.
Мне в обрез на трамвай. Но и трамвая нет. Наконец, я трясусь из одного конца города в другой.
Холодно.
Кондуктор говорит:
– Трамвай идет в парк.
И пехом. И пехом…
Прихожу. Думаю: уговаривать придется…
А жены нет.
– Где был? – говорит мама.
– В общежитии. Занимался. А ее нет?
– Не приходила.
– И никто не звонил?
– Нет.
Значит, я никуда не ходил, думаю. Она приходит, а я сижу в прибранной комнате и занимаюсь. Спокоен и холоден…
Актерка…
И я очень спешу пообедать и немного прибраться.
Успеваю.
Сижу. Актерка…
В учебнике неинтересно.
Завалилась, наверно, в кабак… Вот она приходит пьяная. А я ей разогреваю обед, укладываю спать… И ничего ей не говорю. А наутро у нее угрызения… Но я ей ничего не говорю.
Лучше лечь в постель. Буду лежать и читать учебник.
Лежу. Актерка…
А может, она шла пьяная – или даже лучше трезвая, – и ей отрезало ноги. Но я от нее не отказываюсь. Я ничего не даю ей почувствовать. Мы даже стали дружнее. Вот как та пара, что ходит по нашей улице: он седой и красивый, а она – красивая и без ног…
Лежу.
Наконец-то!
Я вскакиваю как ошпаренный, впрыгиваю в халат… Невозмутимо открываю дверь, не говорю ей ни слова и хладнокровно ложусь обратно. Лицом к стене.
А жена как начинает с порога рассказывать, как она промерзла на съемках, какая бессмысленная вещь эти съемки, что за люди – ужас! То хоть не верь. Уж больно она старается. До чего она энергично рассказывает как раз про то, в чем я сомневался.
Но от нее не пахнет спиртным. И у нее действительно замерзший вид. Да сегодня и немудрено замерзнуть. Особенно если съемки на улице.
Наверно, она думала о том, как я думал, думаю я. Наверно, поэтому так старается…
Я успокоился, но нельзя же так сразу менять настроение у нее на виду. Поэтому я сохраняю строгость. Да и вроде раз все в порядке, то о чем еще говорить… Все в порядке, все – как было.
А жена, видимо, еще не знает, что я успокоился. И еще говорит, сбивчиво, много.
– Чего же ты молчишь? – говорит она наконец. – Тебе что – неинтересно? Ты никогда мной не интересуешься…
– Нет, отчего же, – говорю я.
– Издеваешься, да?..
– Очень нужно, еще издеваться…
– Вот-вот, тебе ничего не нужно! Тебе все равно… Думаешь, домой хоть придешь… Промерзла вся… – всхлипывает жена.
У меня на душе уже кошки скребут – жалко.
– Возьми на столе, – говорю я, не отрываясь от книжки и не отворачиваясь от стенки. – Согреешься.
– Ага, значит, ты уже распивал свою маленькую?
– Какую маленькую?
– Ну, ну, что ты прятал от меня за книжками?
– Нет, там ровно маленькая, – говорю я.
– Как же это ровно маленькая?
– А вот так же. Никогда ты ничего не сообразишь… – Я встаю и переливаю остатки ерша во фляжку.
– Откуда у тебя фляжка?
– Обменял.
– Где?
– В магазине.
– Как?
– А вот так, свою маленькую – на фляжку.
– Ну уж это ты не ври. Чтоб ты да обменял. Да ты же у милиционера дорогу спросить постесняешься. Это я бы обменяла. А где уж тебе…
– Обменял вот.
– Перестань! Я тут на улице из-за тридцатки мерзну. Копейки на себя не трачу. А ты…
– Да ты что! Да я что – оправдываться должен! Да? А сама где-то с актеришками по кабакам шляешься?..
– Да ты… ты… Ты – знаешь кто?! – говорит жена.
– Ладно, знаю, – говорю я. – Выпей лучше – согрейся.
Отхлебывает.
– Да это же не «Старка»?!
– А что же?
– Лимонад.
– Много ты понимаешь. Это ерш.
– Так, значит, ты еще и лимонад купил? А где же остальное?
– Что – остальное?
– Ну когда разбавил… Где еще маленькая?
– Распил.
– Где?
– В общежитии.
– Когда ты успел?
– Успел.
– Так ты еще сколько пропил?
– Нисколько.
– А как же фляжка?
– Обменял.
– Опять то же… да сколько вас пило-то?
– Пятеро.
– Что тебе, трудно правду сказать? Трудно, да? Что ж это вы, впятером, что ли, полмаленькой пили? Так, что ли?
– Ну да.
– Издеваешься, да?.. Ничего не понимаю…
– А чего тут понимать! Все ясно.
– Ничего не ясно!..
– Давай лучше спать, – говорю я.
И вот я лежу лицом к стене – и надо же мириться. И я начинаю объяснять, как я был в институте, и как шел из института, и как заглянул в магазин, а там были фляжки, и вот – глупость, конечно, – но очень она меня заинтересовала, фляжка, и я сходил домой, нашел там… и вдруг мне становится так скучно! Что же это я? Куда уходят дни? И как же действительно можно это все объяснить?
1960
Ночью он, как обычно, проснулся и, лежа на спине, разглядывал призрачный отсвет на потолке. Он, как всегда, подумал, что до сих пор может понимать этот отсвет, и радоваться ему, и ощущать таинство почти так же, как в детстве. Просто смешно, но даже сейчас, если не глядеть на пергаментную грудь и руки и не двигаться, то есть не чувствовать слабость, а так вот спокойно и прохладно лежать и смотреть в потолок, он мог представить себя ребенком. Когда одеяло почти не давит, и не жарко, и ты один, а на потолке тот же отсвет, – это было точно то же ощущение, как в детстве. И если так смотреть на потолок, а потом закрыть глаза, он мог словно бы перемещать себя по комнате и поворачивать кровать: то он лежит головой к окну, то к двери, – и тогда: то он лежит лицом в комнату, то к стенке. А на самом деле он лежит и лежит себе на спине и не шевелится. И если так себя покрутить, то и действительно уже не представить, как ты лежал на самом деле. И тогда приходила мама, молодая, с высокой прической, и тихо гладила ему волосы и лоб, а он, не просыпаясь, чувствовал это. Ощущение было таким точным на этот раз, почти резким – он открыл глаза и медлил повернуть голову и посмотреть: не то что боялся, а слишком странно было так точно и резко почувствовать прикосновение. Он все-таки повернул голову – утонули в темноте книги, темной массой стол – и вздрогнул: всё цветы, цветы – корзины, много – белели и темнели в ряд на полу и выше, в ряд, на табуретках.
Он похолодел, но не сильно, и его поразила мысль, что он умер. А цветы – ему. Он лежит, ему не холодно, не жарко, не тяжело – как-то неощутимо ему, Все ушли и погасили свет.
Писатель Борис Карлович Вагин, умер на 71-м году жизни.
После юбилея – это уже не оригинально, подумал Борис Карлович.
Началось это с неделю назад. С того самого телефонного звонка. А потом визита. Представитель наседал и наседал. Борис Карлович вяло отказывался – представитель чувствовал это и наседал сильнее. Собственно, и раньше Борис Карлович слышал об этом юбилее. Теперь он понял, что и тогда опасался его и именно поэтому не думал о нем. Борис Карлович относился никак к этому юбилею, словно это был чей-то чужой юбилей, но то, что юбилей был все-таки его, вселяло в него страх. Из той мерной и отчужденной жизни, в которой он так давно находился и которая была ему по-своему дорога, внезапно возвращаться совсем в другую жизнь было нелепо. К тому же он не знал новых людей. Во всяком случае, этого бодрого молодого представителя Борис Карлович не понимал совсем.
Это празднование казалось Борису Карловичу теперь столь же нелепым, как если бы он, к примеру, надел сейчас короткие детские штанишки. Но пугали его не штанишки, а тот жесткий, окостеневший парадный костюм, который много лет висит в далеком шкафу и который придется надеть. И то, что соберется много вот таких громких и бодрых людей, будут говорить и тормошить и есть будут много. И конечно же, они преследуют этим какую-то цель, но какую и зачем – это тоже было непонятно Борису Карловичу. И он вяло и робко отказывался. Так, что представитель вдруг стал совершенно уверен, и что-то довольное и плоское появилось в его глазах. А Борис Карлович хотел, уже больше всего хотел, чтобы кончился этот разговор, такой бессмысленный. И вдруг почувствовал, что гораздо легче согласиться, потому что юбилей еще через неделю, а разговор – сейчас. Что это выход – согласиться. И так ему стало легко, что этот чужой человек ушел, что впереди неделя, удивительная неделя, потому что он вдруг почувствовал время. И как это оказалось просто.
Два дня он чувствовал облегчение, был ласков и приветлив, и домашние рассуждали между собой о том, что, какое счастье, всякая несправедливость кончается и вот старику радость.
На третий день Борисом Карловичем овладела суета, и он злился на эту суету, и домашние говорили о том, что, естественно, старик нервничает, что это понятно, и были предупредительны и чутки. А нервничал Борис Карлович потому, что представил: уже скоро – и сердился на себя за это. Он сердился на домашних за их предупредительность и чуткость, и они становились еще предупредительней и чутче. «Уехать, что ли?» – подумал он. Но нужно было одеваться, добираться до вокзала, садиться в электричку… И потом возгласы невестки: «Какая радость! и неожиданность!» И потом это легкое журение, что как же это он никого не предупредил и так сам, один и не ценит своего здоровья. И все придет в движение. Все будет ненормально как-то… Он не поехал. А предупредительность и чуткость домашних так утомили его, он так устал, что успокоился.
И дальше его не покидали ровность и успокоенность, и все домашние радовались за него. И ему было приятно, что он успокоил домашних, что это так просто, чтобы никто не беспокоился за тебя. Тогда же его навестила внучка с мужем, и они ушли совершенно очарованные стариком. И на прощание он поцеловал внучку в лоб, чего обычно не делал.
Были и звонки, приглашения, предложения. Борис Карлович со всем соглашался, но все относил после пятницы, после юбилея: видите ли, очень занят. Ему доставляло даже какую-то радость относить все дела на неведомую субботу, которая после пятницы, и смотреть, как эта суббота превращается в немыслимый ком. Потом он развлекал себя тем, что относил некоторые дела даже на юбилейную пятницу, и эта несовместимость смешила его, он смеялся прямо в телефонную трубку, такой милый, доброжелательный старик.
Было послезавтра. Это было очень много времени – послезавтра. И было завтра. И времени, казалось, оставалось еще больше, потому что оно и действительно было очень коротко.
И была ночь. Был отсвет на потолке. И это было астрономически сегодня, хотя вообще-то еще можно было говорить себе: завтра.
Он уже больше не уснул. Его не раздражало, что он не может уснуть. Он лежал на спине, рассматривал полосатый отсвет, и тот бледнел и таял, и наступало то утро, когда он уже не мог сказать себе: завтра. Ему было легко одному. И он понимал, что пока один, это еще не завтра.
Ну и схожу я на этот юбилей, рассуждал он, господи, ну что в этом такого… Раз они не понимают, что это лишнее, самое простое – согласиться и сходить. На это уйдет гораздо меньше сил. В конце концов, у меня и нет этих сил, на сопротивление. Так что даже выгоднее – пойти.
Пробился солнечный луч, и тогда тихо приоткрылась дверь и в комнату неуклюже протиснулась домработница Маша. О том, что завтра уже наступило, ее появление говорило даже настойчивей, чем солнечный луч. Борис Карлович хотел было закрыть глаза и притвориться спящим, но как-то так этого и не сделал, и Маша видела, что Борис Карлович, Карлыч, проснулся. «Сейчас начнется то, чему ее научили», – удрученно подумал Борис Карлович, представляя себе, как она начнет ухаживать. Ему всегда казалось, что добросовестная Маша так ничему и не научилась, а научилась только тому, чтобы показывать, как она исполняет все то, чему ее учили. «Сейчас начнет ухаживать, ходить за», – подумал Борис Карлович, но услышал нечто совсем другое:
– Можно мне сегодня пораньше… – говорила Маша, потуплялась и все терла руки о фартук.
То, как на него это подействовало, было неожиданным для самого Бориса Карловича. Он вдруг жалко подумал, что вот, вот никому не нужен… рассердился на себя за это и сказал:
– Нет. Сегодня надо вытереть книги.
Тогда он рассердился, при чем тут книги: они же ни при чем, – и сказал:
– Сама знаешь, какой сегодня день.
Маша вышла. Но фраза «сама знаешь, какой сегодня день» окончательно выбила Бориса Карловича из колеи. Ему было стыдно этой фразы. Он знал, что Маша сейчас снова войдет, уже под предлогом. И точно, она снова неслышно и неуклюже, как-то тем более неуклюже, потому что неслышно, появилась в комнате.
– Может, вам кофейку…
Как она отвратительно здорова, раздраженно подумал Борис Карлович.
– Нет, я сам, – сказал он, – я сам все сделаю. Ты уходи, уходи.
Маша растерянно смотрела на Бориса Карловича, и лицо ее все круглело.
– Совсем уходи, тебе ведь надо… – Борис Карлович почувствовал какую-то слабость и отвернулся, чтобы не видеть Машу.
Тотчас он услышал, как она часто затопала по коридору и опять по коридору, и хлопнула дверь.
Все скорей, скорей, подумал Борис Карлович.
Он полежал еще немного.
Так нельзя, сказал он себе, надо подобраться. Сейчас встану, смелю кофе, попью… Эти первые дела были ясны Борису Карловичу, но последующие стояли сомкнутым строем, и было непонятно, что же следующее. Надо же и просмотреть наконец, что написали про меня в газете.
Он встал. Оделся. Забрал со столика газету, которую давно уже приготовили для него домашние. Прошел на кухню. Но кофе был уже весь намолот, и заваренный кофейник стоял на плите. Он почувствовал разочарование, словно больше всего ему хотелось именно приготовить кофе самому. Конечно же, кофе был сварен не так, как надо.
Он вышел из кухни и забыл там газету.
Прошел в кабинет. Все лежало на своих местах. Он чуть подвинул чернильный прибор. И снова передвинул на прежнее место. Посмотрел на книги. Надо обязательно вытереть пыль, подумал он. Провел пальцем по корешкам. При чем тут пыль… – подумал он.
– Надо подобраться, – снова сказал он себе. – Ведь уже сегодня…
И тогда он окончательно понял, что вдруг наступила пятница. Раньше она была далеко, и даже в четверг она была еще далеко – ее не было. И вот, вдруг.
Вот что, надо выйти подышать, сообразил Борис Карлович и очень обрадовался этой идее. Я вполне успею, я могу выделить на это целый час.
Тут раздался телефонный звонок. Борис Карлович подошел и долго слушал. И вдруг засмеялся.
– Знаете что, – сказал он и хихикнул, – мы это можем сделать прямо сегодня. – Он снова хихикнул. – Приходите сегодня на юбилей. Мы там поговорим.
Посмеиваясь, он заставил себя надеть пальто. Шляпа упала за столик, и он долго доставал ее оттуда.
Он спустился и попал в сквер.
В центре сквера была площадка, вокруг которой стояли скамейки, а посередине ящик с песком. Борис Карлович выбрал себе скамейку в тени, сел и стал рассматривать детей. Дети были маленькие, спокойные, без крика. Дети понравились Борису Карловичу. А на скамейках сидели бабки и няньки, грелись, разговаривали, окликали детей, и тоже все было спокойно.
Очень толстый мальчик с раскосыми глазами стоял у ящика на четвереньках и цеплялся за игрушечный грузовик. С другой стороны грузовик тянул мальчик худенький и подвижный. Рядом с ними стояла девчушка, еще младше. Она выглядела нарядно, в свитере и брючках. Толстый что-то медленно ныл. Второй деловито отнимал. А девчушка стояла над ними с лопаткой в руках и смотрела то на первого, то на второго.
Она хочет стукнуть толстого лопаткой, подумал Борис Карлович.
Девчушка медлила.
Наконец она не выдержала, зачерпнула лопаткой песку и высыпала на берет стоявшему на четвереньках толстяку.
Я почти угадал. Это то же самое, что стукнуть, обрадованно подумал Борис Карлович. Это мне понятно. Это я все знаю.
Девочка сыпала песок на толстого.
Толстый не реагировал.
Он настолько толстый, что не может плакать, подумал Борис Карлович.
Кто-то на скамейках прикрикнул на девчушку.
А ведь в ней не было злости: такая оживленная мордашка. Просто ей интересно: что будет, раз он такой толстый. Или ей неприятно, что такой толстый?
Девчушка поняла, что удовольствие кончается и черпать песок уже некогда, и она несколько раз стукнула толстяка лопаткой по берету. Толстяк опять не плакал.
Вот, я был абсолютно прав: она хотела стукнуть его лопаткой.
Грудастая распаренная нянька рассерженно подбежала к толстяку. Выдернула его из песка, как редиску, и поставила на дорожку.
– Опять сидишь! – говорила она. – Врач тебе что сказал: ходи!
Толстяк вяло ныл и не хотел уходить и тяжело шел по дорожке, подталкиваемый нянькой. Когда они проходили мимо, Борис Карлович заметил, что у мальчишки, несмотря на тучность, очень славная живая морда и что нянька незаметно щиплет его за руку.
– Ходи, ходи, – сказала нянька и вернулась к своему солдату.
Девчушку в брюках увели молодые родители, и она увезла за собой грузовик с песком, а сзади, грустно глядя на грузовик, шел худенький чужой мальчик.
Потом он вернулся и подстроился к мальчишке, игравшему с самолетом. Через минуту он уже завладел самолетом. Мальчик бегал, держа самолет в отставленной руке: мальчик планировал, мальчик набирал высоту, мальчик входил в штопор.
Борис Карлович почувствовал, будто у него в руке самолет и это он планирует и набирает высоту. Он даже ощутил самолетик в своей руке. И понял, как можно слиться с этой железкой в одно.
Да, здесь я все понимаю, еще раз подумал Борис Карлович.
Потом он подумал, что вот надо их вырастить и надеяться, что они будут иначе. Что они смогут жить как люди чуть дольше, чем только в детстве. Да, все для этого, подумал он. Иначе – для чего же?
Появилась девочка со щенком. Она гордо прошла мимо ящика и села на скамейку. Худенький мальчик бросил самолет и уставился на щенка. Девочка гордо смотрела на мальчика и независимо сидела на скамейке.
Да… Кто же скажет, что щенок не лучше ящика с песком… Это очевидно, подумал Борис Карлович.
Но щенку надоело сидеть с девочкой, и он подбежал к ящику. Все стали его гладить. Девочка ревниво покрутилась на скамейке, не выдержала, подбежала и забрала щенка.
Щенок опять убежал к ящику.
Девочка разнервничалась, стала тормошить щенка, сердиться на него.
Тут уже что-то взрослое, подумал Борис Карлович.
Но тут появилась старшая сестра, сделала внушение, забрала щенка и отправилась домой. Девочка разочарованно пошла за ней.
Борис Карлович представил, как она тайком забирала щенка, тайком выбегала на улицу и чем была для нее эта самостоятельная прогулка со щенком. И он рассердился на старшую сестру: эта взрослая, а не та.
И Борис Карлович заметил, что уже трижды мимо него, потупляясь и поглядывая, прошел один и тот же молодой человек. Все еще умиротворенный, Борис Карлович ласково посмотрел на него и подумал про него то же: славный. Тогда, поймав взгляд, молодой человек подошел к Борису Карловичу, покраснел и сдавленным голосом сказал:
– Извините, что так прямо, я бы не стал, но я, извините…
– Да, – что-то осознав и сжавшись, сказал Борис Карович.
– Ведь вы Борис Карлович Вагин! – сказал молодой человек.
– М-м-м… – как-то неопределенно и испуганно промычал Борис Карлович.
– Я так хотел познакомиться с вами. Ваши книги…
Борису Карловичу стало стыдно. Жгуче, обидно стыдно, как бывает разве в детстве.
– Очень хорошо, да, – сказал Борис Карлович.
– Мне очень хотелось…
Борису Карловичу стало еще стыднее. Но тут он вспомнил и очень обрадовался тому, что вспомнил.
– Вот что, – сказал он живо, – приходите сегодня на мой юбилей.
Довольный, молодой человек ушел. Борис Карлович облегченно вздохнул.
Не понимаю, подумал он неприязненно. И тут заметил, что молодой человек возвращается. Что ему еще нужно?.. Борис Карлович закрыл глаза и притворился спящим.
Странно, думал он. Ведь все это я сделал так давно… И что это случилось с ними вдруг?! Вот Саша… Ведь он лучше меня умел. А о нем не вспомнили. К чему все это? Мне уже ничего этого не нужно. Это все не мое – а их. Как они этого не поймут! И жизнь моя – это тоже у них. И они не дают мне жить. Господи, ведь и этого не понимают, что стариков щадить надо! Что вообще оставлять в покое хоть когда-нибудь – надо. Что это потребность… Что им еще от меня нужно! Все ведь и так останется им. И собрание сочинений и все – ничего этого мне не нужно.
Через четыре часа, подумал он, и уже идти…
Он испуганно разогнал мысли и задремал.
Когда он открыл глаза, толстый мальчик, и нянька, и солдат – их уже не было.
Были какие-то новые дети.
Солнце передвинулось, и его скамейка выплыла из тени. Тепло было ласковым, обнимающим. Борису Карловичу даже показалось, что стало менее душно. Пригревало все сильней. По дорожке шла женщина, прижав к груди два батона. Когда она приблизилась к Борису Карловичу, у нее выскользнул один батон. У Бориса Карловича екнуло в груди, как всегда бывало, когда он ронял что-нибудь сам. Женщина наклонилась за батоном, и у нее выскользнул второй. Борису Карловичу показалось, что батонов очень много и они все сыплются, сыплются… Все поплыло перед глазами. Борис Карлович знал, что надо встать и перейти в тень. Но вставать-то больше всего и не хотелось. «Завтра, – подумал он, – еще не сегодня…» Больше всего хотелось закрыть глаза. Закрыл. Тогда захотелось откинуть голову. Откинул. Голова сразу закружилась. Солнце ударило в веки. Розовое, все розовое. Гладкое. Рука поползла вниз, задрался рукав. Борис Карлович чувствовал, как нагреваются на солнце часы. Хотелось устроиться поудобнее, чтобы все нашло свое единственное место. И рука, и голова, и ноги. И вдруг Борис Карлович почувствовал, что ему стало удобно. Так удобно, что ничего уже больше поправлять не надо.
– Спроси у дедушки, сколько времени, – сказали на соседней скамейке.
Сердце болтнулось в груди Бориса Карловича. Еще четыре часа! – хотел крикнуть он. И вдруг сердце оборвалось, поскакало, запрыгало куда-то вниз. В прохладу. Ему стало прохладно. Сердце прыгало вниз, как по лестнице. Он почувствовал себя снова маленьким, совсем маленьким мальчиком прошлого века. И вот с шумом бегут вниз по откосу ребятишки. Вот и он, Боря. Они бегут, катятся кубарем по песку – и в воду, в воду… Вода обнимает прохладой. Все как-то заходится внутри. Вода по щиколотку, по пояс, по грудь… На бьющееся, разгоряченное сердце.
– Дедушка, дедушка, сколько времени? – настаивал мальчик.
А с соседней скамейки кричали какими-то странными голосами:
– Вова! Вова!! Иди обратно!
1960