В общей сложности в его «лаборатории» обучалось сорок семь человек. Они тоже выстраивались Свежниковым по ранжиру – «комиссары» и исполнители. Никто не оспаривал общее руководство, исходившее от Гарика Семенова и, частично, от Эдика Асланяна.
На одной из устроенных профессором Свежниковым дружеских (и воспитывающих, по мнению профессора!) встреч со студентами своей мастерской, он, мягко улыбаясь и даже время от времени демократично балагуря, сказал:
– Вот вам и долгожданное возвращение чудесного нашего прошлого, нашей боевой молодости, светлых мечтаний старых, проверенных бойцов: да здравствуют комсомольские строительные отряды! Сколько сделано было нами… дан приказ ему на запад, ей в другую сторону. Вот и пришел заново приказ… на запад, а то, может быть, и в противоположном направлении. Это не нам с вами решать, как и раньше не мы решали! Но то, что вы все теперь объединены в один, можно сказать, почти комсомольский студенческий отряд, комиссарами в котором наши с вами общие любимцы Гарик Семенов и Эдик Асланян, уже говорит о том, что не все старое следует корчевать… Ну, не будут сейчас называть эти новые стройотряды комсомольскими! Да что ж с того! Суть-то остается прежней! Так что, дерзайте, молодые! Покажите себя!
Сестрицы Авербух очень удивились услышанному. Они засмеялись слитно, будто в один голос.
– Да как же дерзать, если не знаем, куда и зачем, Максимилиан Авдеевич! Не то на запад, не то на восток… Мы-то дерзнем! Да понравится ли?
Максимилиан Авдеевич опять с испугом, как это уже было однажды, посмотрел на сестриц, но они так искренне рассмеялись, что он успокоился. Ну что, мол, с них взять! Глупышки милые! А поручить им можно многое – в четыре руки горы свернут.
Замечание Свежникова о том, что возрождается традиция так называемых «комсомольских строек» была основана не на пустом месте. Дело в том, что накануне он присутствовал на одном из заседаний влиятельной партии, стоящей у власти или делающей вид, что стоит там, и крупный чиновник из самого Кремля авторитетно заявил: решение о возрождении такого молодежного течения принято на самом верху. А то прямо-таки не знают, чем занять нашу юность, которая уже устала от постоянных соборных митингов, выездных демонстраций и шумных летних лагерей. А тут, пожалуйста! Работы сколько душе угодно! Не готово, правда, еще ничего для этого, заявок серьезных как не было, так и нет, потому что государство стало другим, и теперь до этого руки не доходят (совсем другие, мол, заботы!). Но всё же, вещал чиновник – человек, между тем не старый, но в свое время в комсомольских отрядах преуспевший и в заработке, и в карьере, – как видно, откроются новые энергетические ветки, которые надобно тянуть аж до Китая. А это не шутки! Раньше, не то сокрушался, не то просто констатировал чиновник, работали за идею, на государство, теперь же заказчик частный. Правда, заметил он, тоже ценный, потому что тому же государству это нужно. И раньше-то люди не знали, как именно распределялись доходы, так чего им теперь надобно знать!
Свежников вспомнил, что комсомольские отряды не только железнодорожные ветки и газовые трубы прокладывали в его молодости и зрелости, но и в реставрационных работах участвовали, пусть в качестве дешевой рабочей силы, но дело-то делали! Он прямо на совещании, пользуясь особым расположением столичного начальства, взял слово и предложил: мол, пока нет прямо поставленных задач, не попробовать ли ему занять своих студентов на росписи двух крупных соборов и одной частной технической выставки? И опыта, мол, наберутся, и пользы, даст бог, принесут. Это было принято немедленно всеми, и чиновник, перемигнувшись с градоначальником, предложил даже выделить новые бюджетные средства на это начинание, а профессора Свежникова назначить главой комитета или комиссии по возрождению удобного для всех течения. Дадут и студентам заработать копеечку, и сами в стороне от прибылей конечно же не останутся. А как важно это с идейной точки зрения!
На следующий день, очень кстати, профессору Свежникову присвоили звание член-корреспондента Академии художеств и пообещали, что в самом начале будущего года его изберут академиком. А это крайне важно, считали в верхах, потому что возрождающиеся отряды нуждаются в авторитетах.
Чиновник рассмеялся, с наглецой глядя в глаза:
– Молодых прохиндеев там хватает, нужны и старые.
Надо бы было обидеться, но столичное начальство предостерегающе сжало губы. Обиду проглотил и постарался быстро ее забыть. Какой в ней толк, если она, кроме неприятностей, ничего не принесет? А дело понравилось, во всех отношениях оно работало на него.
Потому-то и балагурил весело профессор Свежников со своими студентами. И еще он рассчитывал на то, что не только его птенцы примут участие в работах, потому что это дело заразительное, доходное для многих.
И он не ошибся в расчетах: в стройотряд полетели заявления от студентов и из других мастерских, даже из мастерской и. о. доцента Вострикова. Но выходцев оттуда брали на особых условиях: только неквалифицированная занятость, соответственно и оплачиваемая. Это была своего рода показательная месть мятежным умам: надо знать, с кем общаться и на кого надеяться в будущем. И делать для себя выводы, пока не поздно!
Востриков ходил печальный, а Свежников с лукавой усмешкой, так, чтобы тот слышал, вопрошал громко:
– Не в лыко новое государственное дело некоторым? Индивидуализм давит на социальное сознание? Генетика, видишь ли, протестует… А по мне, так ретроградство это! Причем странное какое-то: без оборота к здравому консерватизму. Очень уж эгоистичное, очень уж сомнительное!
Это было уже почти политическое обвинение. Востриков краснел от возмущения, но ничего не отвечал. Его студенты, нанимавшиеся в профессорский стройотряд (его так и называли – «профессорский стройотряд»), прятали от Вострикова глаза, будто чувствовали, что предают его, но шли все же: денег на жизнь не хватало, и это бытовое явление становилось всё острее и оттого всё горше.
Матвей Наливайко, тужась от финансовых сложностей, все же удержался от соблазна. Он в глубине души страдал из-за явного конфликта между двумя своими кумирами, а ведь оба сыграли в его жизни позитивную роль, без того и другого он не ощутил бы себя сильным, умелым. Не копошились бы идеи в его голове, зовущие вперед, наверх, а были бы только самые мелкие, лишь удерживающие на плаву в затхлом прудике старых самооценок. Но и демонстративное пренебрежение Свежникова к Вострикову он тоже стерпеть не мог. Ему казалось, что он, Матвей Наливайко, мостик на той дороге.
Таких страдальцев, как Наливайко, было еще несколько. Они не были раньше в мастерской у Свежникова, но, так или иначе, конфликт затягивал и их в свой гнойный оборот, потому что зависели они от Свежникова во многом, а Вострикова искренне уважали и ценили.
Так в Художественном училище образовались два теперь уже устойчивых, антагонистичных центра, две враждебные фракции, которые не видели никаких шансов примириться друг с другом. Это сказывалось и на взаимоотношениях студентов. Казалось, что внутри училища кто-то невидимый протянул провод высокого напряжения и к тому же оголил его. Знавшие об этом опасном проводе старались держаться от него подальше, но образованное им электрическое поле серьезно влияло на их нервную систему, не давая покоя ни на минуту.
Страдали от этого и сестрицы Авербух. Они не скрывали своих чувств и даже часто обращались то к Свежникову, то к Вострикову с мольбой прекратить ненужный конфликт. Востриков упрямо молчал, поджимая губы, а Свежников только прозрачно улыбался и постреливал на них холодными глазами.
Но так получилось, что именно они, сестрицы Авербух, Сара и Евгения, и стали тем инструментом, что прорвал нарыв и очень многое изменил в напряженной повседневной жизни училища.
В начале следующего года, уже после того, как первые стройотряды под идейным управлением Свежникова продемонстрировали свою творческую мощь в реставрации и росписях соборов, церквей, торговых и увеселительных центров, двух банков и даже нескольких частных вилл в ближайшем Подмосковье, член-корреспондента Свежникова избрали академиком Академии художеств и даже выдвинули на должность председателя.
Дело чуть было не забуксовало из-за какой-то ревизионной проверки, устроенной одним излишне инициативным подмосковным прокурором. Сразу обнаружилась утечка бюджетных средств на частные заказы, выявлен был преступный непорядок в документации, подложные ведомости на выплаты студентам зарплат; оказалось, что куда-то исчезали тоннами строительные материалы, без позволения властей изменялись архитектурные проекты, поглощались земли, находившиеся поблизости от строительств.
Пожаловались и из патриархии, когда проверили качество работ на своих «божеских» объектах. Так их называл всуе профессор Свежников. Церковь тратила, оказывается, куда больше средств, чем требовалось. А куда все же девались эти средства, никто вразумительно объяснить не мог.
Но прокурора вдруг самого нежданно-негаданно поймали на взятке, а несколько критических материалов в небольших скандальных газетах, где трепалось имя Свежникова, были признаны клеветническими, «заказными». У двух из пяти газет отняли лицензию, одного главного редактора уволили за хищение редакционных средств, а второго так избили какие-то залетные и не пойманные хулиганы, что он превратился в безразличное ко всему «растение» – то есть в потребляющий пищу и непроизвольно испражняющийся безумный биологический организм.
Дело конечно же прекратили, и карьера Свежникова не пострадала. Он, правда, возмущался тем, что происходит на его глазах, но, как он божился, без его малейшего участия, посетил больного редактора и сделал несколько продуктовых передач в следственный изолятор, в котором содержался бывший прокурор.
Востриков скрежетал зубами, лютовал. Сестрицы Авербух уговаривали его посмотреть на всё другими глазами и не считать Максимилиана Авдеевича виноватым в этой грязной, многослойной и многосерийной истории.
– Да как же он смог бы! – воскликнула Сара и погладила Вострикова по руке. – Подумайте сами, Сашка! Он же старик уже… и такой заслуженный!
– Да вы же сами в его строительных шайках работали летом! – нервно отдернул руку Востриков.
– Работали, – кивнула Евгения, – расписывали храм, обе. Что ж с того! И даже заработали немного…
Она широко улыбнулась и прищелкнула языком.
Востриков вскинул на нее глаза и тут же, не удержавшись, весело рассмеялся: столько было искренности и бесхитростного задора в черных глазах Евгении и в зеленых – Сары. Он отмахнулся от девушек и повернулся, чтобы уйти. Разговор состоялся вечером в опустевшем коридоре училища, рядом с его мастерской.
– Право же, Сашка! – сказала вдруг серьезно Сара. – Максимилиан чудесный старикан. Знаете, что он нам всем предложил, всей его мастерской на нашем курсе?
– Что он еще вам предложил? – недружелюбно бросил Востриков.
– Не думайте, – продолжала улыбаться Женя. – Ничего неприличного. К сожалению…
Сестрицы захихикали и даже притопнули ногами, будто плясали ту самую мазурку со своей первой графической работы.
– Что, у него даже приличные предложения бывают? – скривился Востриков.
– Перестаньте, Сашка, – покачала головой Сара. – А то мы вас по имени-отчеству звать станем.
Сестрицы теперь уже серьезно переглянулись и согласно кивнули друг другу головой.
– Мы в конкурсе участвовать будем. От ЮНЕСКО, – прошептали они вдруг хором, – только это тайна, Сашка!
– Какой еще конкурс! При чем здесь ЮНЕСКО? – остановился в темном коридоре у стены Востриков и даже сделал шаг в сторону сестриц. В сумерках опять весело блестели их глаза.
В темноте, как известно, все кошки серы и глаза у них светятся одинаково. Почему-то именно это сейчас подумал Востриков.
– А вот такой! – вновь притопнула ногой Женя. – Вы только никому!
Она погрозила маленьким, коротеньким указательным пальчиком.
– Могила! – усмехнулся Востриков.
– Московское правительство рекомендовало профессору Свежникову принять участие в конкурсе на огромаднейший грант в одном из парижских офисов ЮНЕСКО. И еще – выставочный центр… Мы точно не знаем, – зашептала Сара так звучно, что лучше бы уж, если она хотела сохранить это втайне от чужих ушей, сказала это обычным голосом, – но дело, похоже, серьезное.
– Он и нам предложил, – также шипящим шепотом подхватила Женя, – всем из мастерской.
Востриков ничего не слышал об этом конкурсе, потому что о нем в училище никто не говорил. Получалось, что Свежников скрыл это. Но одно то, что он всё же проявил заботу о своих птенцах-второкурсниках, вину с него как-то снимало. Во всяком случае, делало ее не такой уж тяжелой. Востриков растерянно пожал плечами и буркнул что-то вроде того: «Ну, удачи вам, ваятели!» и быстро исчез в темном тоннеле длинного гулкого коридора. Он решил больше об этом не задумываться, решил, что сестрицы действительно искренне хотели мира между ним и Свежниковым и рассказали о конкурсе лишь для того, чтобы пролить мягкий добрый свет на образ своего профессора и подвигнуть Вострикова к размышлениям, будто не всё так плохо в этом человеке, как он думает.
Однако Востриков был человеком упрямым и в этом смысле последовательным. С одной стороны, думал он, профессор проявил благородство и заботу о своих студентах, дал им, пусть и незначительный, пусть даже фантастический, но все же совершенно определенный шанс проявить творческие способности и, в случае невозможной удачи, заработать немалые деньги, не говоря уж о мировой славе. Всё же проекты ЮНЕСКО стоили того, чтобы забыть обо всем остальном и увлечься только ими.
С другой стороны, Вострикова смутил шепот сестриц Авербух, бесхитростных девиц, на лицах и особенно в глазах которых всегда были написаны все их цели. А цели оказались следующими (и в этом Востриков ни на секунду не усомнился) – примирить между собой хотя бы ненадолго Вострикова со Свежниковым, побахвалиться своим шансом участвовать в большом планетарном конкурсе и, главное, что особенно отметил Востриков, сохранить всё это в тайне по исключительному распоряжению профессора Свежникова.
Именно это последнее и беспокоило Вострикова. Оно перечеркивало все позитивные предположения, потому что не было похоже на повадки Свежникова: тот никогда бы не стал скрывать своего педагогического благородства, которым очень кичился, если бы за этим не стояли какие-то другие, тайные цели. А все тайные цели профессора Свежникова, по глубочайшему убеждению и. о. доцента Вострикова, попахивали мерзостью. Но тут Востриков остановился и решил дальше не копать. Очень уж отвлекало всё это от работы, от того, что он всегда считал для себя не просто главным, но даже единственным – от поиска и творческого оформления уникальной генетической сокровищницы, художественных талантов своих студентов.
Но прерванная мысль Вострикова как раз шла в правильном направлении – шепот сестриц Авербух, звенящий в темном коридоре, выдавал подлинные цели профессора Свежникова, хотя и шептались сестрицы даже не подозревая об этом. Просто они выполняли требование профессора: никому ни слова! Они расценили его как скромность и решили перешагнуть через данную ими клятву. «Омерта» – называли они ее, смеясь, и торжественно-иронично поднимали вверх по два сомкнутых пальца, безымянный и указательный. Скромность такого видного человека, как Свежников, подлежала воздаянию. И самое малое – это доведение доказательств ее до его заблуждающегося противника, то есть до Сашки Вострикова.
Но дело на самом деле было куда более серьезным и повод к таинственности куда более глубоким. Искренние сестрицы не могли додуматься до этого, потому что такого рода вещи лежали за пределами их психологии и никогда бы не уместились в ее рамках, как невозможным для хирурга было бы внести в операционную грязную вещь. Святость замкнутого пространства охраняется не столько законами, но душами преданных святилищу непорочных, искренних людей. Поэтому в шепоте сестриц было то, что свидетельствовало об их духовной стерильности.
Свежников, неплохой психолог, это понимал, и доверился своей второкурсной «лаборатории» без всякого страха быть разоблаченным в чем-то неприличном, грязном.
А дело, оказывается, заключалось в следующем. Его позвали к одному высокому и влиятельному московскому чиновнику, о котором ходила недобрая слава как о «личном кошельке» своего могучего шефа, и тот вполголоса поведал профессору о возможности присвоить огромный грант на роспись не просто одного из офисов ЮНЕСКО в Париже, а на графическое и дизайнерское оформление большой международной выставки, проходящей под эгидой того же самого ЮНЕСКО и еще какой-то важной службы ООН.
Было оформлено предварительное соглашение, что работы поручаются исключительно российской стороне и никакой другой. Этой же стороне достанутся и гранты, и все позитивные преимущества, которые эти самые гранты сопровождают. Русские чиновники, склонные к намеренным искривлениям в пространстве и нередко даже во времени, не стали копаться в подробностях проекта и даже не пожелали заметить, что он предварялся конкурсом. Их собственные конкурсы обычно управлялись ими же, и поэтому такой мелочи они никогда не придавали большого значения. Профессор Свежников, новоиспеченный академик, педагог, заметный творец парил над всяким конкурсом на недостижимой для других высоте. Его авторитет был уже очень давно и щедро оплачен властями, и никто, по общему мнению, не мог превзойти его.
Но совсем иначе считали другие чиновники, те, что назначали гранты и свои привычки приобретали не во внутреннем пространстве России, а на упорядоченных территориях остального цивилизованного мира. И в этом они были так же последовательны, а в каких-то конкретных случаях непреклонны, как их русские коллеги в своих привычках.
Сразу после заявления имени Свежникова последовало благодарственное письмо за столь авторитетный выбор на все работы, но тут же было приписано, что, по условиям конкурса, гранты хоть и достаются русской стороне, но ею должны быть представленно не менее пяти соискателей. Иначе конкурс будет сорван и ЮНЕСКО передаст гранты другой стране. Следующей на очереди стояла Англия. Так говорилось в том приветственном, но исключительно, по-европейски, холодном письме.
В Москве наконец вчитались во все условия, записанные в договоре, и всплеснули руками: почему это деньги и слава должны достаться англичанам! Как тут быть?
Решили обратиться к Свежникову. Он сначала явно испугался потери грантов, потом на несколько минут заметно расстроился и вдруг просиял.
– А что, не сказано ли там, что участники конкурса должны быть в равной степени титулованы? – спросил он с лукавинкой в глазах и с легкой улыбкой, обнажившей его ровные белые зубы, которые он теперь с удовольствием демонстрировал, потому что вставил совсем недавно какую-то фантастически дорогую керамику.
– Ни слова об этом! – ответил тот самый чиновник, которого подозревали в нечистых делах и помыслах под дланью всесильного, могущественного шефа.
– Так это же меняет всё, товарищи! – воскликнул профессор Свежников. – Хотя, простите старика, никак не привыкну – господа!
– Что же это меняет? – удивился чиновник, говоривший с легким кавказским акцентом. Он всегда, когда волновался, терял над собой контроль и начинал говорить так, как это делал еще в студенческие годы, когда только-только приехал в Москву из Закавказья на учебу в строительном институте.
– Да всё меняет, дорогой вы мой! – теперь уже широко улыбался профессор. – Привлечем к этому их дурацкому конкурсу всю мою младшую «лабораторию малых талантов». Вдумайтесь!
Чиновник начал понимать профессора и ответил ему сдержанной улыбкой. Во рту блеснул золотой зуб.
– У некоторых мудрых японских мастеров боевых искусств, то есть у высших учителей специальных школ, – рассуждал Свежников, – есть такая практика: обучить нескольким видам боя своих учеников так, чтобы дотянуть их до своего уровня. Однако они всегда оставляют один из видов, способный превозмочь все остальные, в тайне от учеников. Это их гарантия, их защита. Ученики это знают и стараются на учителя хвост не задирать.
Он потер ладони одну о другую и покачал головой, не отрывая взгляда от чиновника.
– Вы считаете меня мудрым педагогом или сомневаетесь во мне?
Чиновник, как и многие в московском правительстве, в профессоре Свежникове не сомневался. Вот так было решено, оставив в секрете многое, привлечь к конкурсу «лабораторию малых талантов». Профессор был убежден, что, несмотря на многие успехи его учеников, им учителя не одолеть, как бы они ни тужились.
В штаб-квартиру ЮНЕСКО полетел список конкурсантов: на первом месте мастер, то есть профессор Свежников, далее – Эдик Асланян, Гарик Семенов, Сергей Павликов, Иван Большой, Рая Тамбулаева и сестрицы Авербух. Причем последних было рекомендовано засчитать как одну творческую единицу в силу специфичности их способностей. Это, последнее, очень заинтересовало и даже позабавило устроителей конкурса, и список соискателей был торжественно утвержден. Теперь необходимо было ознакомить всех с требованиями и предложить составить собственные проекты и эскизы. На всё давалось полгода. Время, как понимали стороны, явно недостаточное. Но слишком долго русская сторона топталась на месте, прежде чем решить проблему безопасного для профессора Свежникова соискательства.
В «лаборатории малых талантов» закипела работа. Все соискатели стали уединяться, надежно прятать свои чертежи, расчеты, начальные эскизы. Это захватило даже сестриц Авербух, хотя они очень страдали от вынужденной скрытности и оттого стали невеселыми, нервными. Если бы не цейтнот, в который они попали наравне с другими, то их поразила бы одна депрессия на двоих, в этом случае не делившаяся, а умножавшаяся вдвое. Но времени на такие нежности не было. Пришлось их отложить на потом, на после конкурса.
Несмотря на старания, никто из «малых талантов» на успех всерьез не рассчитывал – ведь они впервые оказались на одной стартовой черте с самим Свежниковым. Но каждый был благодарен ему за шанс принять участие в общем с ним забеге и, чтобы не подвести старого учителя, рвались из кожи вон. Их приз, как считали все они, был уже получен: они удостоены признания профессора и допущены до конкурса с ним лично.
Разве лишь сестрицы Авербух допускали некоторую вольность в оценке своих способностей и считали, что уступить без боя, из одной только благодарности Свежникову, оскорбительно не столько для них, сколько для него самого. Он должен победить (и он, скорее всего, победит!) если уж не в равной борьбе, то хотя бы в достойной по напряженности. А для этого им нужно выложиться полностью, отдать себя делу до капельки, до последнего рыжего или черного волоска.
Их отец, сильно состарившийся за последний год мастер-портной Лев Авербух, еще больше подогревал амбиции близнецов.
– Девицы! – говорил он сурово, строго. – Вы должны уважать учителя. Покажите всем, чему он вас обучил и как он талантлив. Работа ученика говорит об учителе куда больше, чем его собственная работа. Это я вам заявляю, портной Лев Авербух, учитель без учеников.
Заключительную фразу он произнес скрипуче, с печалью. Он вообще в последнее время очень печалился, потому что его подводило здоровье: непривычно, очень недобро шалило всегда крепкое сердце, раздражающе непоправимо галопировало взад-вперед давление.
Он торопился увидеть успехи дочерей, видя в этом главный, заключительный аккорд всей своей жизни. Поэтому он и наставлял их, даже немного нервировал, и часто, когда они работали дома, выглядывал из-за их спин, ревностно, придирчиво пытался разглядеть то, что они сосредоточенно делали. Он расчистил для них свою мастерскую, отказал на полгода всем клиентам, говоря с высокомерием, что его дочери выполняют важный планетарный заказ.
Остальные соискатели работали также напряженно и даже отчаянно. Гарик Семенов выжил из личной мастерской деда, решительно сдвинул в стороны его монументальные произведения: от постаревших и пожелтевших девушек с веслами до бюстов всех величин узнаваемых и неузнаваемых моделей, и, не обращая внимание на брюзжание старого скульптора, установил прямо у огромного окна гигантского размера мольберт, рядом на видавшем виды, испачканном засохшим гипсом ломберном столике разместил полированный, светлого дерева этюдник с красками, большой металлический стакан с остро заточенными карандашами, три разного размера рейсфедера и пару баночек с китайской тушью. К ножке столика он прислонил картонный планшет с набором различной фактуры белых и голубоватых листов. Еще на столике, на его исцарапанной мраморной крышке, располагалась жестяная коробка с акварелью и гуашью.
Выбор Гарика пал, как и ожидалось, на монументальное изображение тем, связанных с покорением космоса, со строительством гигантских промышленных объектов, с полетами устрашающего вида авиалайнеров, больше похожих на межконтинентальные ракеты – в разных вариантах. Было там еще что-то очень монументальное, веское, претендующее на вечность, на приметы эпохи.
Эскизы работ Гарик несмело показал Максимилиану Авдеевичу. Тот удовлетворенно прищелкнул языком, сделал несколько дельных замечаний, в основном касающихся композиции, и работа закипела дальше.
Эдик Асланян осел в мастерской, которую очень давно для него снял и оплачивал его отец Гермес Асланян. Здесь же иногда организовывались выставки молодого дарования, разбавленные бледными полотнами еще каких-то безвестных художников. На этот раз всё подчинялось главной идее – конкурсной работе.
К Эдику были приставлены два брата Карапетяна – Карапет и Ашот, которые никого лишнего в мастерскую не допускали и круглосуточно заботились о том, чтобы сын их властного шефа ни в чем не нуждался. Карапет, огромного роста, волосатый мужлан с темным, звероподобным лицом сидел у входа на табурете и нехотя отпирал дверь в мастерскую, если кто-нибудь туда невзначай наведывался. Слышалось только его сиплое: «нэт, нэт», и дверь вновь неслышно запиралась. За поясом у Карапета вороным матовым крылом, не скрываясь, отсвечивал тяжелый пистолет. Это не удивляло Эдика, потому что он считал оружие таким же инструментом профессии Карапета, как кисть и краски для себя. Такова была его суровая роль в жизни семьи.
Ашот занимался внешними связями. Он был выше и тоньше брата, хотя так же волосат и хмур. На черном, лаковом «мерседесе» он привозил завтраки, обеды и ужины, туалетную бумагу, ватманы, краску, кисти всех существующих видов с цельнотянутыми «обоймами», держащими волосяные пучки. Ручки у этих кистей были изготовлены из твердой древесины лиственных пород деревьев: бук, ясень, береза. Волосяные жала – круглые, контурные, плоские, ретушные, типа «кошачий глаз», шрифтовые, линейные и даже какие-то веерные, больше применяемые для макияжа лица женщинами, чем художниками в их творчестве. Но пригодиться, по мнению Ашота, должно было всё. В мастерской Эдика появился тайваньский компрессор с ресивером и набор необыкновенно сложных аэрографов, по большей части немецких. Эдик усмехнулся, подумав, что его готовят к делу так, словно он хирург, занимающийся сложнейшими нейрохирургическими операциями. Во всяком случае, никель и алмазные ребра купленных Ашотом инструментов, превращали художественную мастерскую в солидную операционную, ожидающую важных пациентов. Стоило всё это страшно дорого, да еще не везде можно было достать тот или иной предмет, но Ашот проявлял чудеса настойчивости и, переплачивая, покупал и покупал.
Словом, дело шло, Эдик работал почти без сна. В мастерской установили несколько рабочих мест, и он переходил от одного к другому, а братья неслышно, незаметно убирали за ним мусор, грязь, пыль, стирали масляные и акварельные пятна, смывали с пола разлитую тушь. Они аккуратно складывали в стопки изрезанную и просто сорванную Эдиком с мольберта бумагу, покрытую акриловыми красками для фона, и собирали это в огромные планшеты с тесемочками и замочками. Им жаль было выбрасывать бумагу ровных, сочных и нежных тонов. Она казалась им почти завершенной работой. Все, что бы ни делал Эдик, имело для них особую ценность и должно быть сохранено бог знает для чего.
Гермес появлялся раз в день, к полудню, задумчиво рассматривал эскизы и, поглаживая сына по кудрявой голове, говорил всегда по-русски:
– Делай, делай, сынок! Пусть все знают! Твоим консультантом будет дядя Шарль. Его послушаются…
Шарлем в кругах, близких к семье Асланянов, звали иногда самого Азнавура. Но чаще называли его именем, полученным при рождении – Варенагом Азнавуряном. Родственниками ему не были, но уважали его и как соплеменника, и как творца, и как влиятельного, богатого человека.
Эдик не обращал внимания на папины слова, потому что догадывался о том, что конкурс в Париже будет проходить не так, как проходят конкурсы на его большой родине, когда-то называвшейся СССР. Там не будут иметь значения ни родственные, ни племенные связи, ни даже деньги. Всё дело в таланте исполнителя, в его оригинальности, в качестве эскизов. Поэтому Эдик старался из-за всех сил. Рефреном стала библейская тема, изложенная в национально-художественном ключе. Это было и рождение Христа в ясельках, и первое крещение, и его мать, и впечатляющие встречи с апостолами, и воскрешение Лазаря, и распятие.
Эдик искренне переживал за своих героев, которые были героями почти половины человечества; его волнение чувствовалось в трепетных, талантливых линиях, начертанных на бумаге его юной рукой. Духовная нетленность и злободневность их образов возбуждало его сознание, приобщая молодое дарование к тому, казалось бы, ясному и простому, что в своем взаимодействии, в конце концов, убеждало его как раз в обратном: в сложности, многоликости единого и в то же время трагически разобщенного христианского мира. Абсурдность, противоречивость этих ощущений властно владели его кистью, его мыслью. Из-за кажущейся плоскости изображений, будто сдвинутых, скошенных в мрачных тонах кривого зеркала, в тенях вечной тайны бытия, проглядывало око национального гения его народа, одним из первых пришедшего к Истине Нового Завета. Будто из глубокого, холодного колодца прошедших тысячелетий поднимались в виде легких, теплых ладанных испарений так и непонятые человеком легенды Христовой трагедии и, преломившись в свете изумленного мира, застывали на талантливых полотнах Эдика Асланяна.
Максимилиан Авдеевич один раз, без предупреждения, заехал в мастерскую Асланянов, но не был допущен внутрь неумолимым, скупым на слова Карапетом. Профессор обиделся и гордо удалился, блестя старческими, давно уже теряющими первоначальный цвет глазами.