Погода собачья. Из разговора с хозяйкой я узнал, что примерно в 3 км отсюда находятся большая ферма и дворец. Владелец – поляк, очень богатый, un millionnaire[61]. У него вроде как живут польские беженцы и еще кто-то. Мы решили, что стоит туда заехать. Может, нам удастся съесть что-нибудь более существенное и узнать новости. Через двадцать минут мы въехали в аллею, а еще через минуту оказались перед большим заброшенным дворцом. Когда-то это было прекрасное имение. Парк, цветники, фонтан. Тадзио говорит мне: «Сейчас выйдет ординат[62]». Мы спросили господина Будзыньского. Нам сказали, что он работает. Я нашел его в парке. Ординат и владелец трехсот гектаров с дворцом оказался обычным познаньским крестьянином. Он был в рубашке, рваных штанах на подтяжках, в грязных сапогах. Таскал доски и собирал сучья. Позже я узнал, что он приехал во Францию работать шахтером, затем стал продавать колбасу, разнося товар в коробке. Купил велосипед, потом телегу с лошадью, затем сам начал делать колбасы, наконец купил ферму на севере, основал мясокомбинат, затем открыл большой колониальный магазин, расширил комбинат, заработал миллионы, купил здесь, на юге, это имение и теперь, поскольку ему пришлось бежать с севера, пригнал в поместье пять автомобилей, а на них три тонны сухих колбас и копченостей, консервированной ветчины и так далее. Он поставил крест на своем имении на севере (стоимостью в пять миллионов франков) и с радостью принялся за работу. Ему удалось вывезти несколько мясоперерабатывающих машин, и он планирует открыть здесь второй мясокомбинат, у него есть немного рогатого скота, начало положено, остальное придет, потому что «через два месяца французы начнут дохнуть с голоду», как он выразился. Он сам за всем следит, все сам умеет делать и сам за все хватается. Принял он нас любезно и с большим достоинством, рассказал, что еще неделю назад у него было консульство из Лилля, но, когда стало известно о приближении немцев, все мужчины уехали и остались только их жены. Он показал нам павильон, в котором они жили, и сказал: «Пусть графини позаботятся о вас. И так ничего не делают целыми днями, только сигареты смолят – польские пани…» Очень он мне понравился. Графиням был отдан в распоряжение весь павильон с кухней и столовой. Спали они во дворце. Дамы приняли нас любезно. Сразу приготовили горячий кофе с горой хлеба, колбас и конфитюром. Мы разговаривали о последних событиях.
Из выступления Петена по радио следовало, что французам вообще нечем было воевать. На полмиллиона солдат меньше, чем в 1917 году, не говоря о разнице в вооружении. Петен перекладывает вину на англичан. Они прислали только десять дивизий. Теперь англичане решили воевать сами. Depuis la victoire, l’esprit de jouissance l’a emporté sur l’esprit de sacrifice. On a revendiqué plus qu’on n’a servi. On a voulu épargner l’effort; on rencontre aujourd’hui le malheur[63]. Наконец немного правды. Но Петен не сказал прямо, что это стало причиной поражения. Нет. «Слишком мало детей, слишком мало оружия, слишком мало союзников – вот причины нашего поражения». Чтобы никого не обидеть. А вообще все нормально. Жан Пруво[64] назначен верховным комиссаром пропаганды. Пропаганды чего?
После кофе я взялся за велосипед, надо было кое-что починить. Затем был подан обед. Отличный. Я ужасно объелся. После обеда дамы пошли прилечь, а я, воспользовавшись прачечной, выстирал все белье: свое и Роберта. Развесил стирку на чердаке дворца. Ужин тоже был прекрасный, после чего мы еще долгое время сидели и разговаривали с дамами. В польском имении на каникулах. Я сказал, что останусь здесь подольше и отдохну.
На завтрак кувшин кофе с молоком. Объедаюсь до тошноты. Все утро я провел в разговорах с хозяином. Он замечательный.
Никто ничего не знает, поэтому мы решили продвигаться дальше на юг. Французы с фабрики рассказали мне еще в Сюлли, что они, скорее всего, отправятся в Каркассон. Не говоря уже о деньгах, которые нам должны, меня тянет на юг. Дважды такая оказия не случается. Я решил продолжить путь, переждать, посмотреть, что дальше, а затем вернуться в Париж. А пока направление на Тулузу.
Женщины заботятся о нас, как матери; обед грандиозный. После еды я гладил. Прибыл французский отряд и разместился во дворце. У них были с собой граммофоны; играли, веселились. У одного из младших офицеров я выпросил отличную дорожную карту. Теперь можно будет ехать по ней. После разговоров с солдатами пришел к выводу, что вся война представляет собой прогулку немцев по Франции. Этот отряд никогда не был в бою. Улепетывали уже при виде (в бинокль) одного бронированного автомобиля.
Наконец снова солнце. Решили пообедать и сразу ехать дальше. Мы купили у Будзыньского много сухой колбасы и тем самым обновили наши запасы. Снова прекрасно пообедали. Прощаясь, я хотел заплатить дамам за наше содержание, но они не хотели ничего брать. Должен признать, что для жен консульских чиновников они вели себя чрезвычайно достойно. Я был приятно удивлен. Примерно в три мы уехали. Через два часа езды – Перигё. Полно солдат и беженцев. Мы остановились на минутку, чтобы съесть пять килограммов персиков, и отправились дальше. Каор-Монтобан-Тулуза. «Ну что, рванули, пока не уснули!» – сказал Тадзио и устремился вперед в гоночном темпе. Дорога замечательная, зеленые холмы с обеих сторон, медленно спускается вечер, холодно. Мы гнали как сумасшедшие. Нами овладело южное настроение. Ночевка на крошечной ферме. Замечательное красное вино.
Солнце, ослепительное солнце, внизу извивается Гаронна. Я вдыхаю запах горячих лугов и зажмуриваю глаза, потому что полированный асфальт блестит, как зеркало. Меня раздражают города. Я быстро их проезжаю и дышу с облегчением, их покидая. Замечательный животный восторг, когда все внимание сосредоточено на скорости, указателях, еде и поиске ночлега. Такое впечатление, что у меня никогда в жизни не было столько всего, такой абсолютной полноты, наверное, поэтому мне так хорошо. Мы чувствуем, что въехали в другую страну, в другой климат. К полудню жара становится невыносимой. Дорога вымощена белым камнем, и я еду почти с закрытыми глазами. Тадзио постоянно подъезжает ко мне и разговаривает. Рот не закрывает. «Пан Б<обковский>, – раздражается Тадзио, – вы все о том же. Германия, Германия. Вы видите только Германию. А все не так… Францию уделали так же, как и Польшу. А вы знаете, что если поляк хорошо работал на фабрике, то француз втихаря сбивал настройки станка? Я почти каждый день терял время на то, чтобы настроить его, потому что все знали, что я и по 700 взрывателей в час могу сделать, а когда все идет хорошо, то и больше. А у них было партийное предписание: не более 400. И при любой возможности штамповали на разрегулированном станке как можно больше брака. Вы знаете, целые ящики металлолома. Сколько раз я видел ночью, как они друг другу передавали какие-то бумаги. Прятали их в карман и тут же бежали в сортир читать».
– Почему вы мне раньше об этом не говорили? – спрашиваю я Тадеуша.
– А что вы могли сделать? Ничего. Пока эту шайку не разгонят, мы попали как кур в ощип.
Тадзио прав. Франция, как и мы, подверглась огромному давлению и вынуждена была сдаться. Гитлер физически разгромил ее, коммунизм морально вывел из строя. Я чувствую, что эта глава закрыта. Франция была тем, что принималось на веру. Сейчас я смотрю на нее, и у меня нет сил что-либо изменить.
На одном перекрестке, не зная, как ехать на Бельве, захожу на одну из ферм, чтобы спросить дорогу. На диване лежит мужчина. Я спрашиваю его по-французски. Он минуту смотрит на меня и спрашивает по-польски: «Вы поляк?» Оказалось, что арендатор фермы – поляк. Он пригласил нас в дом, через мгновение спустилась вся семья. Человек, которого я встретил первым, оказался зятем хозяина. Мобилизованный в польскую армию, он сумел сбежать из Бретани, прежде чем ее заняли немцы. Он рассказал ту же историю, что и поляки, встреченные по дороге. Сели обедать. Мы ели свою еду, они – свою, но угостили нас кислым молоком с картошкой. На десерт. Я узнал, что в этих местах много поляков, арендующих фермы «пополам». Система аренды довольно обременительная, но говорят, что прожить можно. Французы бегут от земли в города, ферму получить легко, потому что есть районы, где в деревнях нет никого и земля не возделывается. Тадзио говорит мне: «Возьмите ферму, а я буду у вас батраком». Примерно в четыре мы отправились дальше. Горы, тяжелый подъем. Внезапно Бельве, прицепленный к склону крутого холма. Узкие улочки, головоломно спускающиеся вниз. На дверях домов и магазинов шторы, все залито солнцем. Мы помчались вниз, затем наверх: Бельве – гора, облепленная домиками и увитая гирляндами улочек. Дорога по дну обширной долины, белый виадук на фоне зелени. Мчимся. Опять под гору. Тадзио в ярости: «А, б… несла тебя крестить, – опять гора!» В тот самый момент, то есть в то время, когда распутница несла крестить гору, две женщины, работавшие в поле, замахали нам руками. Останавливаемся. «Вы поляки? Мы сразу поняли». Тадеуш шепнул мне: «Трудно не понять» – и тут же стал клеиться к младшей и подмигивать мне. Мать с дочерью работали на прополке свеклы. Арендуют ферму неподалеку и приглашают нас на ночлег. Вечер наступал мягкий, тихий, теплый – мы расслабились и решили остаться. Ферма чистая, везде порядок. Отец оказался каменщиком. Не мог найти работу по профессии и решил стать земледельцем. И у него получается. Веселый, полный достоинства, довольный. «А, поляки, поляки!» С легкой иронией. Тадеуш посмотрел на него: «Если у вас есть что починить, лучше сразу скажите, а не смейтесь над поляками». А у деда на самом деле был неисправный двухлемеховый плуг в ужасном состоянии. Осмотрели мы его с Тадзио – без клепки никуда. Тадзио взглянул на меня: «Будем клепать?» Мы принесли древесный уголь, велосипедные насосы вместо кузнечных мехов, молоток, клещи – настоящая кузница. Тадзио выбил старые заклепки, я резал старый железный прут, чтобы подготовить новые. Через три часа у старика был исправный плуг. После этого он стал приветливым и разговорчивым. Мы ужинали с ними вместе; они не позволили нам есть свое. Наши животы раздулись от супа и хлеба, и это было замечательно. В конце пан Круковский сказал: «Куда вы поедете – завтра Петра и Павла. Оставайтесь, поможете мне сено перевернуть». – «Остаемся, хозяин».
После завтрака мы отправились на луг ворошить сено. Светило солнце, трава была влажная от росы. Круковский принес холодный сидр и табак собственного производства. После каждого рядка сена мы пили и сворачивали сигарету. Закончив работу, я пошел в лес за земляникой. Насобирал целый котелок и съел со сгущенным молоком после обеда. (Куриный бульон и вареная курица.) Дремал в траве, писал. Вечер, белый от звезд и играющий сверчками, выпала роса. Мы сидели и разговаривали, а в конце концов все до единого согласились с Тадзио, что «французы – олухи и минетчики».
Тадзио разбудил меня: «Пан Б<обковский>, день – как царский рубль, плывем дальше». Мы поехали. В городках полно войск. Они ждут демобилизации. Французы подписали соглашение о прекращении огня на очень тяжелых условиях. Им нужно передать все вооружение Германии, согласиться на оккупацию половины страны и всего атлантического побережья, кормить и содержать всю оккупационную армию. На оккупированных территориях вроде бы сохраняется французская администрация. Также говорится о возможности возвращения «правительства» в Париж. Чем дальше на юг, тем легче с хлебом и пищей. В то же время мясные консервы найти невозможно. Но после пятисот километров пустоты снова появились пиво и лимонад.
Белые здания бензоколонок вдоль дороги похожи на игрушки и белеют на солнце, в садах кое-где пальмы. Днем въезжаем в Каор. Река Лот течет по скалистому оврагу, мчимся по шоссе на правом берегу. Дорога выдолблена в скале. Я ни о чем не думаю, просто смотрю. В Каоре покупаем персики, сыр и белое вино, садимся на скамейку и едим. В сумерках покидаем город. Ночь теплая и звездная. Окрестности полны скалистых холмов, сушь, ни одной фермы. Я забыл на скамейке в Каоре табак, и нам нечего курить. Я полон решимости ехать всю ночь и лечь спать на рассвете, раз ни одной фермы рядом. На каком-то повороте мы останавливаемся, потому что Роберт что-то увидел и пошел проверить. К нам подъезжает патрульный мотоцикл, и два сержанта вежливо спрашивают, могут ли они нам помочь. Сигарет у них тоже нет. Останавливается еще автомобиль, и нам дают четыре сигареты. Теперь уже легче думать о ночной дороге. Роберт возвращается и говорит, что можно располагаться на ночлег. Он что-то нашел, но не знает точно что. Подходим. Пустая хижина из камней, кладка без раствора. Плоские камни уложены так, что круговые стены, сужающиеся вверх, сходятся и образуют крышу. Иглу из каменных плиток. Я свечу фонариком и восхищаюсь чудом пастушьего строительства. Мы срезали немного веток с карликовых дубов и кустов можжевельника, сделав мягкую подстилку. Я с наслаждением засыпаю.
Уже в пять утра нас разбудил холод. Пронизывающая стужа проникала сквозь ничем не защищенный вход в каменную хижину и не давала спать. В долинах еще лежал туман, и солнце не вышло из-за холмов. Стуча зубами, собираем вещи и едем дальше. Около девяти часов приехали в Косад и позавтракали. Город опустошен, но нам удалось купить сыр и каштановую пасту в банках. Большую буханку хлеба привязали к рулю и – дальше на Монтобан. Только отъехали от Косада – и чуть не превратились в четыре трупа на дороге. Казалось, дорога пустая, и Роберт, не заботясь ни о чем, съехал с правой стороны на левую. В тот же миг мы услышали визг шин на асфальте, в десяти сантиметрах от заднего колеса Роберта мелькнул автомобиль, скользя всеми заторможенными колесами. Он перелетел на левую сторону, врезался в бордюр, подпрыгнул на дренажной канаве и остановился в полуметре от толстого платана. Тишина. Мы помертвели. Только Тадзио сказал тихим голосом: «Если тот сейчас вылезет из машины и даст ему по морде, я буду стоять и смотреть, потому что он прав. Если бы такое со мной учудили, плеваться бы ему зубами». Через минуту из машины вышел француз с разбитым лбом. Он пытался остановить кровь носовым платком. Я не знаю, то ли он не понял, что Роберт – виновник аварии, то ли был уверен, что это его вина. Он ничего не сказал. Ходил и тяжело дышал, успокаивая нервы. Две женщины, сидевшие внутри, тоже вышли из машины в совершенном замешательстве. Я попытался заговорить, мы вместе осмотрели машину. Никаких повреждений. Мы поехали дальше. Тадзио: «Пан Б<обковский>, это – не народ. Они хотели выиграть войну? Да они даже по морде съездить не могут».
Через час мы доехали до Монтобана и за городом, на берегу Тарна, расположились на послеобеденный отдых. Я думаю о пустоте этих районов. Вдоль дороги мы видели десятки домов, некогда жилых, иногда целые усадьбы: все заброшенное, гнилое, разбитое. В трех или четырех километрах от главной дороги можно найти места, где не встретишь живой души. Пустыня.
Перед ужином пьем замечательное красное вино по 1,50 фр<анков> за литр. Вина здесь везде хватает.
Утром умываемся, бреемся, чистим одежду. В девять утра уже адская жара. В десять едем дальше. Три дня мы встречаем людей, возвращающихся на север. Возвращаясь, они машут нам руками и дают понять, что мы движемся в неправильном направлении. Около двенадцати въезжаем в пригород Тулузы. Едем вдоль бесконечной вереницы парижских автобусов. Сейчас здесь живут беженцы. Сушат белье на поручнях, сидят на траве, разжигают огонь, готовят и пьют. Мы въезжаем в город. В Тулузе еще есть польское консульство, в этом нас уверяли по пути. Подъезжаем к зданию. У ворот и во дворе полно соотечественников. Рабочие, офицерские жены, польские солдаты. По слухам, консульство выплачивает помощь, и люди ждут. Настроение чудовищное. Все испуганы, рассказывают небылицы, мечтают получить испанские или португальские визы, чтобы ехать дальше. Некоторые возвращаются в Польшу, немедленно, прямо сейчас; у немцев уже есть специальное ведомство в Лионе, в котором уговаривают поляков вернуться домой. Один отправился прямо в Варшаву, другой уезжает сегодня. Какой-то господин бегает и клянется всеми святыми, что можно получить китайскую визу. У меня слабость к таким персонажам, и я заговариваю с ним. «Можно? Китайскую? Пан, где?» – «Это не так просто», – и загадочно улыбается. Я говорю шепотом: «А я хочу в Андорру… Я влюбился в дикторшу на „Радио Андорра“… Вы ее слышали?» Он моргает. Смеется.
Я решаю прежде всего узнать, есть ли в Каркассоне наша фабрика. Захожу в префектуру и в отделение Министерства вооруженных сил, но там уже простились с оружием, и никто ничего не знает. Мы идем в Польский дом. Люди ночуют прямо в саду, обсуждают происходящее. Кроме того, здесь кормят дешевыми обедами. Совершенно случайно узнал от какого-то француза, что в Каркассоне находится часть нашей фабрики. Поэтому я ни минуты не собираюсь здесь сидеть. Атмосфера чумная. Тадзио боялся, что мы хотим его бросить. «Если бы вы не взяли меня дальше с собой, я бы и так ни за что не остался с этими баранами. Здесь, что бы кто ни сказал, он всегда слышал это от более глупого и повторяет еще более глупому». Я обнимаю его и заверяю, что ни на мгновение не допускал мысли избавиться от такого сокровища. Он на седьмом небе. Мы покупаем немного еды в дорогу и уезжаем. Похоже, что из Тулузы не выпускают, на дороге стоят полицейские патрули. Еду первый, осторожно. Через некоторое время на дороге шлагбаум и черные мундиры. Я съезжаю в сторону, мы кружим по переулкам, затем через километр опять выезжаем на дорогу. Никого нет. Как же, будут они караулить все выезды из города. Уже шесть, а до Каркассона еще 92 км. Я набираю гоночный темп. За первый час мы проезжаем 23 км, за второй – 22, восемь вечера. Начинаем искать ночлег. Дорога прекрасная – по сторонам мягкие склоны, луга, иногда белеет кладбище, окруженное колоннами темных кипарисов. Покой, тишина и гармония. Совершенно рефлекторно начинаю думать о Греции. Где-то вдалеке башенные часы вызванивают мелодию. Тадзио что-то тихо насвистывает, замолкает. Подъезжает и говорит приглушенным голосом: «Как чудесно…» Наступает ночь. Бледно-голубое небо сереет, а кипарисы на кладбищах становятся еще чернее. Мы находим ферму, а рядом с ней стог клевера под крышей. Ночь жаркая. Я лежу на клевере, и у меня перед глазами холм, а на нем на фоне темного неба острая крыша маленькой церкви. Звонят колокола: один большой и несколько поменьше. Звонят. А черные кипарисы, луга, поля и виноградники разносят их звон, передавая его все дальше, все тише. Я слушаю и смотрю. Красота может быть такой же труднопереносимой, как боль. Ее можно терпеть лишь до определенного предела, переживать до определенной глубины. А потом ты в глубине души теряешь сознание.
Небо еще потемнело и стало фиолетовым. Заблестели звезды. Мы пошли мыться к большому бассейну возле источника. Разделись догола, черпали воду котелком и медленно обливались. Может, Франция – это Греция в те времена, когда ее стали называть Ахеей? Вокруг стрекотали сверчки, мелькали летучие мыши. Какой покой! Я долго не мог уснуть. Все, что было, перестало существовать. Я ни о чем не жалел; мне казалось, что я этой ночью здесь, на юге, впервые ступал по земле.
Мы проснулись рано утром, разбуженные перезвоном колоколов. Солнце. Едем дальше. Уже началась жатва. Через двадцать километров мы присели на краю рва. Пшеничные поля на таком солнце казались белыми. Какую-то жатку, последнюю модель времен Марии-Антуанетты, подобие швейной машины и машинки для стрижки волос, медленно волокли коровы.
Около часа дня подъезжаем к Каркассону. Маленький очаровательный городок. На другой стороне реки замок, настоящий укрепленный град, как декорация в театре. В Каркассоне пусто, полдень и жара. В отеле «Витрак» встречаем семерых наших коллег из офиса в Париже. В Каркассоне находится часть нашей фабрики, есть даже что-то вроде дирекции. Можно получить 500 франков, а потом еще 675 – indemnité de repliement[65], то есть компенсацию за драпание, и сегодня составляют список нуждающихся в пособии – 23 франка ежедневно, подлежащие выплате с завтрашнего дня. Поляков воспринимают как своих, никакой разницы. После обеда нас размещают в большой комнате с пятью кроватями. Если спать вдвоем на одной кровати, комната обойдется очень дешево. Мы идем на нашу фабрику. Она расположена в здании заброшенной фабрики шляп. Нас записывают, завтра нам должны выплатить 500 франков. Мы вышли с фабрики и отправились на реку купаться. Тадзио, раздеваясь, наклонился ко мне и почти в самое ухо прошептал: «Пан Б<обковский>, с завтрашнего дня переходим в состояние покоя. Отпуск, отбой». Такое, наверное, возможно только во Франции.
Каркассон? Нет, олимпийская деревня. Нам выплатили все, по 23 франка пособия в день. Отель – 3 фр. ежедневно, обед – 14 фр. с вином и хлебом à volonté[66]. Как в старые времена. Красное вино; его подают охлажденным в больших графинах. Когда в одном графине вино заканчивается, берешь другой с соседнего стола. Война? Здесь знают о ней только по рассказам приезжих. Солнце, прекрасное и налитое; шелковистые, как шерсть черной кошки, вечера и ночи. С самого утра вода, леность растягиваемых во время плавания конечностей. Безгранично хорошо. Я догнал здесь былую Францию. И теперь пью ее медленно, потихоньку, как стакан хорошего вина. А потом? Мой Бог… «Завтра», «потом», «в будущем» – слова из другой эпохи. Она пропала, погибла, и пусть ее история будет легкой. Если бы не удалось отбросить эти слова, «сейчас» потеряло бы всякий смысл, все очарование. Я хочу жить только «сейчас». С самого первого дня здесь я остро почувствовал, что судьба позволила мне вытащить билет с огромным выигрышем и нужно ценить каждую минуту. Я их коплю. Полные, круглые, ароматные минуты и часы.
Сначала был Дакар[67]. Британцы, не желая допустить возвращения французского флота к немцам, разбомбили, утопили и повредили половину боевых кораблей Франции. Начались регулярные морские сражения между французами и англичанами. Англичане сделали все, что могли. Зрелище жалкое. Но, самое главное, французы все-таки сражались. Правда, в Дакаре – и – против англичан, но сражались. При этом вели себя как жиголо, который получил по морде, – все газеты плакали: я с тобой танцевал, а ты, а ты – фу-у-у, фу-у-у, какая ты. Теперь они разорвали дипломатические отношения с мерзкими англичанами. Всю ненависть к немцам, все обиды за войну они вымещают сейчас на англичанах. Когда я говорю, что я поляк, они печально кивают головами: «Еще одна жертва англичан». Сегодня 14 июля. Французское правительство, в настоящее время находящееся в Клермон-Ферране, издало указ о том, что этот день должен отмечаться как день национального траура; поминальные богослужения в церквях. Как в тумане я вспоминаю этот день в прошлом году. Толпы людей на Елисейских Полях. Какая была замечательная армия… К чему это проклятое вранье повсюду? Стоит ли об этом вспоминать? Определенно нет. Я пишу и невольно улыбаюсь. Меня охватывает злорадная радость, что все лопнуло, рухнуло, что и дальше будет трещать по швам.
Я был сегодня в замке, в соборе. Перед алтарем стояло знамя, священник в черной ризе, месса без колоколов. После молебна на органе заиграли «Марсельезу». У меня подогнулись колени, перехватило горло. У Тадзио слезы в глазах. А французы выходили из церкви улыбающиеся, многие еще перед выходом совали сигарету в рот, надевали шляпы, шаря по карманам в поисках спичек или зажигалки. У меня сжимались кулаки. Насколько тяжелее жить, если ты – дикарь. Нет, будущее не за желудком и мозгом; несмотря ни на что, оно – за сердцем.
Большой отель на территории замка занят летчиками. Услышав, что мы говорим по-польски, один из них подошел к нам и сказал, что он чех. Говорил на ломаном польском языке, но его можно было понять. Стал рассказывать нам о французах, причем с жалостью. «Они только через два месяца увидят, что произошло». Увидят. Но разве с ними может что-нибудь произойти?
Ты знаешь настроение и жизнь в южных французских городах? Я все время думаю о тебе, и мне так жаль, что мы не вместе. У нас было бы так много тем для разговоров и так много возможностей испытать то, что от других ускользает, просачивается сквозь пальцы и кажется скучным, однообразным.
Была война, она еще продолжается, но похоже, что для них она уже кончилась, а сюда вообще не дошла. И они не изменились. Я выхожу вечером. Солнце скрылось за домами, и ощущаешь его только в узких улочках, где еще отдают жар разогретые в течение дня камни и жаром пышут стены домов. Часы между закатом и приходом ночи – бесцветные: на что ни посмотришь, все одинакового пепельно-белого оттенка, туманного, как выцветшая акварель.
Закрытые днем ставни сейчас открываются, и на улицу из домов выносят стулья, табуреты, кресла и скамейки. На них сидят одетые в черное старые женщины; они шьют, вяжут, штопают и разговаривают. Их язык – мелодичная, почти фонетическая речь французского юга. Как в пьесах «Фанни» и «Мариус» Паньоля[68]. В сумерки все выходят из дома и сидят так до поздней ночи. Молодые девушки смуглые и черноволосые, парни тоже темные и обычно невысокие. По вечерам гоняют на велосипедах.
Иду в замок… Уже совсем темно. Я поднимаюсь на вал и иду вдоль наружных стен. На небе выстреливают звезды, как пузырьки в газированной воде, отчетливее видно облако пыли Млечного Пути. Замок, весь город, опоясанный стенами, становится загадочным. Как иллюстрации к сказкам. Через мост, некогда разводной, захожу внутрь. Мне уже известны здесь все проходы и лазейки. Поднимаюсь по стене, а затем по каменной лестнице на башню. Глубоко вдыхаю свежий воздух, долетающий с Пиренеев. Ложусь на пол и смотрю на небо. Оно, правда, как свод. Я почти засыпаю.
Медленно возвращаюсь и, прежде чем вернуться в гостиницу, захожу в наше бистро выпить рома. За столом – несколько живописно грязных и живописно одетых испанских цыган. Пьют пиво и похрюкивают. А за другим столом местные жители играют в belotte[69] – играют руками, ногами, головами, всем телом и орут. Орут от возбуждения. Я пью ром и курю сигарету. Ночь опять жаркая и пройдет в полудреме. В одиннадцать бистро закрывается. Седая хозяйка плетется к ограждению сквера и нараспев зовет: «Toto, Toto, minou, minou…»[70] Но Тото, большой черный кошак, исчез. Гуляет в жаркой ночи. Утром он появится под дверью морозильника, вынюхивая запертое внутри мясо. А старушка скажет ему: «Mechant Toto, la viande n’est pas pour toi – oh non!»[71] – и, озираясь, не видит ли другая старушка, ее сестра, отрежет ему кусок мяса и спрячет Тото с трофеем за прилавком. А потом закричит писклявым голосом: «Du café pour monsieur!»[72] Я буду пить кофе…
По залитым солнцем улицам еду в мэрию. Я хочу поехать к морю, надо выяснить, как такая поездка выглядит с административной стороны. Сейчас нельзя покидать место пребывания без sauf-conduit[73], а срок действия моих документов подходит к концу.
В отделе мэрии по делам «étrangers»[74] обнаруживаю жандарма с рыбьими глазами. Как и все здесь, он говорит в это время суток голосом, напоминающим шведскую гимнастику в замедленном темпе. Во-первых, необходимо продлить документы, подав заявку в префектуру. Из префектуры меня отправляют в мэрию поставить печать о дате приезда и регистрации. Да, но префектура запретила ставить печати в документах беженцев. Если разрешит, то все в порядке. Я возвращаюсь в префектуру. Да, они могут выдать разрешение мэрии, но я должен принести справку с фабрики. Еду на фабрику. Возвращаюсь со справкой. У меня забирают все бумаги и говорят, чтобы я пришел послезавтра. Послезавтра я предстаю совсем другим человеком. Я – в прекрасной папочке, и мадемуазель загадочно говорит мне: «Votre cas a été examiné et Monsieur le Préfet signera cela à cinq heures»[75]. Приезжаю в пять и узнаю, что mon cas[76] только что было отправлено по почте в мэрию. Мэрия от префектуры находится в 500 метрах. Послезавтра après-midi[77] в мэрии мне ставят печать arrivée[78]… Возвращаюсь в префектуру. Demain après-midi[79] я получу продление. Меня уже все знают. Sauf-conduit? Жандарм строго смотрит на меня. Какой повод? Хочу поехать на море, просто на море. Минута раздумья: напишите «Семья в Нарбонне», – звучит строгая команда. Я улыбаюсь. И он улыбается под усами. Demain après-midi.
Почему мы не вместе? Мы бы вместе смеялись, слоняясь по узким улочкам, залитым солнцем, и шли бы так же медленно и лениво, как мои бумаги из префектуры в мэрию: 500 метров за 24 часа. Demain après-midi снова без тебя…
Еду на реку. Выезжаю из города и по дороге среди виноградников добираюсь до «плавательного бассейна». Лежу на солнце. На самом деле у французов никогда не было иллюзий; у них нет того, что можно определить как «стремление к достижению невозможного». Исключением может быть только желание поймать рыбу на удочку в Сене в Париже. Хотя, по-видимому, и это не совсем невозможно. У них феноменально развитое и труднодоступное для нас ощущение жизни без идеалов и иллюзий. Энн Бридж[80] в «Пекинском пикнике» (то еще название) остроумно определила его, сказав, что лунная ночь и любовь для француза – это два природных явления, которые никогда не смешиваются. Лунная ночь, да, красива, но любовь в четырех стенах на удобной кровати тоже красива, mais il ne faut pas confondre ces deux choses[81]. Смешивать не стоит. Их разговоры или дискуссии – это пересыпание блестящих бусин и блесток, и они обычно не пытаются достичь результата и не хотят никого убеждать. Они просто раскраивают из всего большое количество образцов (каждый их которых сохраняет свою ценность) и раскладывают на столе перед глазами восхищенного их элегантностью и изяществом клиента. Они могут часами говорить о повседневной жизни, которая является для них единственным существенным вопросом. Сегодня они любят, завтра ненавидят, послезавтра снова восхитятся какой-то безделушкой или легкостью подхода к тому, что считается «ПРОБЛЕМОЙ». Удивительное умение материализовать дух, которое и есть, вероятно, их дух. Это волнует меня, не позволяет мне не думать, отделаться общими фразами, которые сейчас сами просятся на язык. Хотелось бы их презирать, а вроде как нельзя. Нельзя? А что, Франция – это религия?