Поезд до станции Дно

Анатолий .Юрьевич Козлов
Поезд до станции Дно

Часть I
Меж двух огней

Дайте власть главе христианской церкви в России – императору, – и он одним мановением руки, точно отгоняя мошкару, пошлет несчетное множество молодых мужчин, матерей с младенцами на руках, седовласых старцев и юных девушек в невообразимый ад своей Сибири, а сам преспокойно отправится завтракать, даже не ощутив, какое варварство только что совершил.

Марк Твен4 «„Рыцари труда“ – новая династия»22 марта 1886 г.

1

Младший унтер-офицер 1-го Сибирского полка Макаров получил серьёзные ранения в штыковой атаке под Ляояном – в Маньчжурии.

Роман Макаров – уроженец одноименного поселения в устье реки Тары, притока Иртыша, Омского уезда Акмолинской области. Стройный, высокий – почти в сажень ростом – без трех вершков, худощавый, но жилистый – в таких людях жизненная сила угадывается в стремительных, спорых движениях, раненный пулей навылет в плечо, унтер Макаров не покинул строй и, продолжая наступать, заколол штыком двух японцев. Одного – коротким выпадом вперёд на бегу, только ткнув под рёбра штыком и сразу же дёрнув винтовку назад, пока тело убитого не обмякло и не утянуло оружие вниз. Другого – маленького роста – пытавшегося достать Макарова снизу штыком в живот. Макаров ловко сбил вниз оружие японца, но, вонзая острие своего штыка в шею врага, почувствовал злую, жгучую боль в ноге. Японец успел достать его и распорол унтеру левое бедро штык-ножом…

Ранним августовским утром 1904 года японцы начали артобстрел Маньчжурской армии, отошедшей без всякого одобрения солдат и офицеров на второй оборонительный рубеж. Морально войска были готовы не только стоять насмерть, не только контратаковать, но и перейти в наступление…

На рассвете подпоручик Глеб Верховинский прощался со своей невестой, медсестрой Шурочкой Кареевой – дочерью чиновника на транссибирской железной дороге, когда в воздухе послышался шелест летящих снарядов, и взрывы от них подняли комья земли и столбы пыли на позициях русской пехоты, находившихся в полутора километрах от палаток полевого лазарета. Захлопали шрапнельные патроны, с визгом разгоняя во все стороны стальные шары смертоносного бильярда…

У подпоручика Верховинского, прибывшего на фронт сразу после окончания в Санкт-Петербурге Владимирского пехотного училища на Большой Гребецкой улице, Шурочка была первой барышней, с которой отношения перешли от почтительного целования ручек до страстных поцелуев и объятий, и даже до предложения руки и сердца. Буквально два дня назад прибывший в расположение войск по делам службы отец Шурочки Петр Кареев – потомок столбовых дворян, дела которых дошли до такой степени крайности, что в наследство Кареев получил в основном долговые расписки и векселя, благословил дочь.

Любовная история подпоручика, за неимением на фронте более достойных тем, стала предметом наблюдения и острот для господ офицеров. Все сходились в одном: мальчишка, вырвавшийся на волю, оказался в цепких лапках шустрой, хотя и молоденькой, но первой попавшейся особы женского пола.

– Что вы, подпоручик, как с цепи сорвались, – говорили Верховинскому бывалые офицеры. – Женщин в Петербурге не видели? Петербург! Балы, Невское дефиле, Летний сад. Курсисточки-гимназисточки по юнкерам ведут беглую стрельбу глазками, что твои трёхдюймовки!

– Так ведь Шурочка – не все, она прелесть, господа! – убеждал всех Верховинский.

– Так уж сразу.., особенная она, что ли, какая?

– Вот именно, господа, особенная!

– И мы когда-нибудь влюблялись, были, так сказать, под впечатлением… Все ведь они поначалу кажутся творениями небесными. Только, скажите на милость, куда вся эта божественность потом девается, где эти нежные ангелочки? Не на небо же они улетают?

– И всё-таки Шурочка – лучше всех, она совершенство! – не сдавался подпоручик.

Впрочем, наружность и манеры Шурочки Кареевой у многих молодых и даже опытных господ офицеров вызывали уважение. Хотя некоторые, то ли от дурного характера, то ли из мужской зависти, то ли просто уж от привычки всему завидовать позволяли себе шутить зло. Так, штабс-капитан Марусин при случае чуть было не получил от подпоручика по сусалам за попытку критики внешности Шурочки:

– И как вы, подпоручик, можете любить женщину с такими воловьими глазами? – сказал, перетасовывая колоду карт, Марусин Верховинскому, вернушемуся с очередного мимолётного свидания.

Верховинского удержал его боевой товарищ – подпоручик артиллерии Лёша Гришин.

– Бросьте, Верховинский, – уговаривал Гришин, удерживая друга. – Не ходить же вам век в подпоручиках, а то и в рядовых…

– А вы, мечтаете стать полковником? – с лёгким сарказмом спросил в ответ Верховинский.

– Собственно, как повезёт…

Тогда Алексею Гришину и в голову не могло прийти, что через четырнадцать лет он станет даже не полковником, а генерал-майором Гришиным-Алмазовым – командующим Сибирской армией, сформированной в Омске. Той самой армией, которую вскоре возглавит Верховный правитель России адмирал Колчак…

Марусин, однако, получил ни много ни мало – вызов на дуэль. Штабс-капитан вызов принял, но предложил отложить поединок, предоставив решить спор року, то есть японской пуле, штыку или осколку снаряда. В случае же окончания боевых действий и при наличии и боеспособности соперников, дуэль должна была состояться.

Эта ночь накануне сражения была счастливейшей в жизни подпоручика. Им с Шурочкой удалось наконец-то уединиться, пробравшись в палатку с перевязочными материалами, возле которой не было часового, и здесь после страстных уговоров, неистовых объятий и обжигающих, пахнущих цветущей молодостью и губной помадой поцелуев, Шурочка Кареева стала неформальной женой Глеба Верховинского…

Рассвет ещё только угадывался. До наступления зноя на короткое время сопки словно ожили. Пробежал первый утренний ветерок, освежая воздух, изредка кое-где вспархивали птицы. В звонкой тишине слышен был шорох травинок.

– Осенью мы обвенчаемся, – говорил Верховинский Шурочке, собираясь уходить и нежно целуя на прощанье её припухшие губки.

– Но вы.., ты же ещё не получил благословения от матушки.., – осторожно напомнила Шурочка.

– Я уже отправил маменьке письмо в Петербург, думаю, ждать ответа недели две – три…

– Люблю, люблю тебя, – только и успела сказать Шурочка, прижимаясь к нему всем телом и глядя на подпоручика жгучими карими глазами, когда раздались далёкие хлопки, и через несколько секунд первые снаряды разорвались на русских позициях, засыпая окопы серой пылью и комьями земли.

Подпоручик решительно, но бережно, отстранил медсестру Шурочку и, придерживая фуражку, пригибаясь и делая зигзаги, побежал к окопам…

К тому времени русская артиллерия уже имела изрядный опыт современной войны. Наши батареи больше не располагались на склонах гор – на открытых, удобных для обстрела противником позициях. Теперь огонь велся из-за укрытий – из-за сопок, из низинок, так что противник визуально не мог сразу определить точное расположение огневых точек. Этот опыт пришел не сразу – ценой больших потерь и досадных поражений. Но к разгару боев под Ляояном русская артиллерия представляла большую угрозу для японцев.

Вот и на этот раз – не успели японцы открыть огонь, как ответила русская батарея. После нескольких пристрелочных выстрелов наши взяли японцев в «вилку» и быстро вынудили прекратить огонь.

Подпоручик уже подбегал к окопам своей роты, когда один из последних снарядов, выпущенных японцами, лёг ему под ноги…

За мгновение до этого младший унтер-офицер Макаров зачем-то выглянул из окопа и успел увидеть бегущего подпоручика и даже подумать: «От Шурочки бежит, вот чумовой…», – и тут на его глазах взрыв снаряда скрыл Верховинского. Когда после разрыва фугаса осела земля и развеялся дым, на этом месте виднелась лишь безобразная обгоревшая воронка…

И тут же перед русскими окопами возникла подобравшаяся под огнем японская пехота. Работать по ним артиллерией было слишком поздно. Да и русские солдаты, неудержимо рвавшиеся в бой, словно пытаясь в очередной раз доказать свою готовность одолеть врага, дружно пошли в контратаку.

Вторая рота осталась без командира. Быстро оценив обстановку, Макаров принял решение:

– Вторая рота, примкнуть штыки! – рявкнул он командирским голосом, – В а-атаку-у, впе-е-ерё-ёд! – и первым взлетев из окопа, свирепо зарычал во всю глотку: У-р-р-ра-а-а! – И помчался вперёд большими скачками, не оглядываясь и не смотря по сторонам, только чувствуя, как затряслась за его спиной земля от топота солдатских сапог…

В числе других раненых героев, минуя Омск, унтер Макаров был доставлен, к некоторому своему неудовольствию, на лечение в столицу, в эвакогоспиталь общины сестер милосердия барона М. П. фон Кауфмана на Фонтанке. В столичной Военно-медицинской академии бунтовали студенты, и она даже была вынуждена на время прекратить занятия и приём больных. В тылу страсти бушевали не меньше, чем на фронте, и имели последствия не менее, а то и более серьёзные, чем отступления под Ляояном и Мукденом.

Но делать нечего, приходилось принимать с благодарностью милость российского Государя-императора. Уже позже, лежа в госпитале, Макаров прочел в газетах, что в честь оставшихся в живых моряков с крейсера «Варяг» и канонерской лодки «Кореец», героически сражавшихся в корейской бухте Чемульпо с целой японской эскадрой, сам император Николай II дал обед в Зимнем дворце, и каждому члену экипажа погибших, но не сдавшихся врагу кораблей, был подарен столовый сервиз с георгиевским крестом на каждом предмете.

 

Роман Макаров раньше в столице не бывал, и теперь, выписавшись из госпиталя, с интересом ковылял по вымощенному камнем Невскому проспекту, прихрамывая и помогая себе деревянным костыликом, невольно оберегая раненое плечо.

Все здесь было для него в диковинку. До этого Омск, в котором он бывал несколько раз перед войной, казался ему огромным городом с величественным Свято-Успенским собором в центре, войсковым казачьим училищем и кадетским корпусом.

С Омского кадетского корпуса начиналась карьера многих видных офицеров и военачальников. Некоторые из них отличились и в русско-японской кампании: бывший кадет Омского корпуса Лавр Корнилов, ставший уже подполковником, вывел из безнадёжного, казалось, окружения бригаду с ранеными, соблюдая полный боевой порядок, сохранив знамёна и прорвав кольцо японцев мощной штыковой атакой. За что был награждён орденом Святого Георгия, георгиевским оружием и произведён в чин полковника. Макаров мельком видел Корнилова перед отправкой в госпиталь. Тот обходил раненых сибиряков, справлялся о состоянии здоровья, выслушивал просьбы. Узнав, что унтер Макаров из-под Омска, он улыбнулся и сказал: «Земляк! Молодец, не подвёл!» – и, крепко пожав руку, двинулся дальше, маленький, сухонький, но весь пружинистый, крепкий, стремительный. За таким солдаты шли не задумываясь, знали, чувствовали – не подведёт.

Второй выпускник Омского кадетского корпуса, уроженец Омска – ныне поручик саперного батальона, герой боёв под Мукденом – Дмитрий Карбышев. Но о Карбышеве Макаров ещё почти ничего не знал, так – фамилия в списках отличившихся…

Омская земля – один из центров сибирского казачьего войска. В Свято-Никольском казачьем соборе Омска хранилось знамя дружины Ермака. «Белокаменная» омская церковь во имя Животворящего Креста Господня казалась тогда Макарову громадной. Храмы эти были в действительности огромными, в духе тех, что строились по всей России в конце XIX – начале XX веков, но с особенностями специально созданного сибирского стиля. Теперь же ему, пораженному великолепием и богатством петербургской архитектуры, на первых порах пришло на ум, что Омск – просто маленький острожный городишко, весьма грязный, а в летнюю жаркую пору пыльный – каким описал его узник омского острога Фёдор Достоевский, назвав к тому же ещё и в высшей степени развратным. Но кому место каторги покажется раем? Городок с одной главной улицей с каменными домами вдоль Иртыша. Все остальное застроено деревянными, большей частью схожими с деревенскими избами. Лишь в центре стояло несколько деревянных зданий, изящно украшенных деревянной ажурной резьбой. Но и они по сравнению с Петербургом тоже казались теперь избами. Впрочем, унтер Макаров давно не бывал на родине – больше года, много времени проведя в диких местах Маньчжурии и Китая, и теперь находился под впечатлением от российской столицы. Он как само собой разумеющееся, не брал во внимание более двух десятков омских церквей и соборов, каменными громадами возвышающихся над низкорослым деревянным городом. Да и к тому времени Омск, о чём он не знал, уже значительно преобразился – мостовые выстилали уральским камнем, начиналось строительство различных учреждений, новой гостиницы. Завершалось строительство Омского театра. Вот уже два года Омск гордился своим инженерным чудом – настоящим разводным мостом. Не таким, конечно, огромным, как в Петербурге, потому что возведён он был на неширокой Оми, ласково называемой жителями Омкой. Но, в общем, мост был настоящий, стальной, к тому же неподъёмный, как в Петербурге, а поворотный – под 900. Омск все отчетливее приобретал вид городской, цивилизованный и все больше претендовал на столичное звание, оспаривая его у ряда сибирских городов, таких, как древний Тобольск, Иркутск, Ново-Николаевск. Не знал всего этого Макаров, ковыляющий нынче по Невскому проспекту.

Впрочем, Петербург не столько поразил Романа Макарова, сколько сильно озадачил. Ещё находясь в госпитале, выходя на прогулку, принимая делегации благотворителей-попечителей, Макаров отметил непохожесть столичных жителей на тех, которых он привык видеть у себя дома. Женщины, за исключением представительниц церковных общин, были одеты в какие-то необычные платья, всё более в обтяжку, по фигуре, с непривычно открытыми плечами, длинных волос нет, всё какие-то кудряшки. «Как они их делают? – недоумевал Макаров, – сколь времени-то надо, чтоб навертеть такое?». Где ему было знать, что это модная причёска «перманент», изобретённая в прошлом году одним немцем5

Мужчины в кургузых, на его взгляд, костюмчиках, какие-то узенькие брючки, причёсочки гладенькие – всё, в общем, с каким-то форсом. У сибиряка, выросшего в простом быту с хозяйственным укладом и суровых условиях, где мерилом комфорта служили прочность, надежность и долговечность, вычурность Петербурга вызывала не столько восхищение, сколько недоумение, а позже и неудовольствие. А когда на фасаде одного из зданий он увидел лепные полуобнаженные женские фигуры, Макаров и вовсе смутился и растерялся. Уж как-то не вязались они с представлениями народного ума о православной столице, с образом Царя-батюшки, с парящими в синей вышине, золотыми крестами и куполами соборов – с детства засевшие в сознании картинки с коробок и открыток виды златоглавого Московского Кремля. В его понимании культура – слово, которое встречалось порой в газетах, и образование сочетались почему-то с верхом чистоты, скромности, целомудрия и, может быть, даже аскетизма, которыми если и не обладали в полной мере сибиряки, но в высшей степени ценили, несмотря на жизнь вольную и богатую по сравнению с центральной Россией. Даже монастырские насельники не попадали, по их мнению, в категорию людей культурных и образованных, если не обладали строгостью, чистоплотностью и скромностью чрезвычайными. Вот как батюшка Иоанн Кронштадтский – человек действительно ученый и мудрый, с лицом строгим, но ясным и светлым. Его Макаров знал пока только по рассказам и по фотографии, но из дому ему писали, что отче Иоанн был недавно в Омске и освящал церковь в Ачаирском женском монастыре. И жена Макарова Устинья тоже сподобилась увидеть отца Иоанна. Ездила почитай вёрст за триста, две недели в дороге провела, сыночка их Романа с бабкой оставляла скрепя сердце, чтоб только благословиться у петербургского батюшки. А вот теперь и сам Макаров ходит с ним по одной земле, в городе Петра Великого, приказавшего основать, кроме Петербурга и других городов, и город Омск.

Тут же, сейчас, во всем чувствовалось небывалое, как бы выразиться точнее… – легкомыслие что ли? Ну, да! Легкомыслие. И не то, что приходит от легкого и светлого состояния души, когда точно знаешь, что жизнь – это подарок Божий. А легкость мысли именно от недомыслия, непонимания, что жизнь – это крест, несомый человеком на суд. Вот и публика разодета так, как он не видывал раньше и в большие праздники. Так, что не отличишь сразу, с первого взгляда, где господа, а где лакеи. Пальтишечки не нашего покрою – не свободные да практичные – для тепла, а всё в обтяжку, узко, и ткани непростые – тонкой нити, лоснятся, должно быть, высшесортного китайского кашемира, заграничные, видать. Платков, шапок не видно – всё шляпки, шарфики лёгкие, шляпы, перчаточки, и всё как с чужого плеча – фасонистое, но вроде как не своё, будто малое, всё еле держится, всё лёгонькое, несмотря на погоду. В эдаком не то что ходить, дышать непонятно как… Нет в одежде той практичности и носкости, к которой он привык – сапоги, скажем, из плотной, но мягкой кожи на толстой подошве – чтобы и в грязь, и в мокротень, и в холод, если что. Картуз – и ветром не сдует, и тепло, и где снял – там и бросил, пальто суконное, с ватой, а в мороз… Да что говорить – всё тут не так, как в Сибири, не по-русски чего-то, хоть и столица. Да еще и женщины полуголые на столичных фасадах. Если бы ему раньше сказали об этом, он принял бы такие россказни за несусветную брехню.

И даже солнце, словно спятив, светило по-особенному, ярко, как на Пасху, хотя почти всё лето шли дожди.

Меж тем, никакого праздника не было. Мало того, не было никакого повода для веселья. А был конец октября 1905 года, на фронте непонятное затишье. Исполинская Россия стояла перед маленькой, но дерзкой Японией с грозным видом, как великан перед карликом, влепившим ему неожиданно и хлестко пощечину. И пока великан в замешательстве раздумывал, как ему наказать нахала, собралась «толпа» из стран мировых-лидеров и применять силу стало не с руки… Полумиллионная русская армия с двумя тысячами орудий, сосредоточившаяся в полной боевой готовности на позициях под Сыпингаем в северо-восточном Китае, готова была обрушиться на обескровленную, измотанную войной японскую армию, не имевшую ни человеческих, ни материальных резервов, ударить и гнать японцев до самого океана, освободить бестолково отданный врагу, героически сражавшийся и полный боеприпасов Порт-Артур, стойко оборонявшийся до тех пор, пока не погибли адмирал Макаров и начальник сухопутной обороны генерал-майор Кондратенко. После их смерти оборону крепости Порт-Артур возглавили люди малодушные, сведшие все усилия и героические подвиги к капитуляции.

В столице начались беспорядки, спровоцированные профессиональными провокаторами. А это подтверждает, что все ждали и всё уже было подготовлено, а события 9 января – только повод, сигнал. И теперь-то пришлось всерьёз усмирять беспорядки с помощью оружия.

Волнения в тылу передавались и армии. В госпитале раненые солдаты, желая разобраться, что происходит, «ходили за правдой» к раненым офицерам. Те собирались в укромных уголках больничных парков и живо обсуждали положение, плотно рассаживаясь на сдвинутые скамейки, покуривая длинные папироски. Солдаты усаживались на принесённые табуретки, на траву, дымили махрой, отгоняя вонючий дым руками в сторону от деликатных офицерских носов. Здесь в бинтах и пижамах, без погон – отношения между чинами были менее формальны, чем в армии. Офицеры, как правило, ораторствовали, солдаты слушали.

Макарову запомнился один молодой офицер, товарищи называли его поручиком. Он был ранен в голову, возможно, лишился глаза. Левая сторона его головы была перебинтована, но, не смотря на это, он превосходно говорил:

– Русская армия исполнилась желанием не только драться, но и победить, – уверял собравшихся поручик.

Он произносил речь обычно стоя, прислонившись спиной к дереву, упираясь одной ногой в ствол и произносил слова негромко, чтобы не привлекать внимание, но ясно и чётко, с усилием напрягая рот, должно быть из-за ранения, которое приносило ему боль. При этом говорил он долго и выразительно.

– Тем более, что до сих пор солдаты не получили ни одного приказа наступать, несмотря на успешные операции в обороне, после которых несомненно – по всем правилам военной науки следовало бы контрнаступать. Пора, господа, – обращался он к офицерам, но так, что слышно было и нижним чинам, – пора дать ответ! Японии разрешили зайти слишком далеко, позволив уничтожить два российских флота!

– Чему вы удивляетесь, – спокойно перебил его старший по возрасту и, должно быть, по чину, с лихими закрученными усами, хотя поручик никакого удивления не выказывал, а скорее наоборот – решительность и горячность. – Японскую эскадру собирали всем "миром". Новейшие – по последнему слову техники, японские броненосцы и крейсера строились за американские и английские деньги на лучших верфях Англии, Германии и Франции. Так что наши корабли с устаревшей артиллерией не могут порой достать японцев, ведущих огонь на дальних дистанциях.

Сидящий рядом с ним, тоже, видно, опытный военный подтверждал, скептически улыбаясь и отгоняя рукой вялого дневного комара:

– Русские бронебойные снаряды в случае попадания только делают дырки в бортах японских броненосцев английской постройки. В то время как японские бризантные «шимозы» жгут русскую броню и русских моряков, даже разорвавшись рядом с кораблем, – к тому времени зловещее слово «шимоза» уже не сходило с языков и обрело облик неодолимой дьявольской силы. – У меня родственник служит на «Громобое».

– Вы про то, как японцы в Корейском проливе «Рюрик» растерзали? – уточнил кто-то из офицеров.

– Тогда особенно! Тогда и «Громобою» всыпали горячих и «Россию» потрепали.

– Они собой «Рюрик» пытались прикрыть…

– Для примера, господа: на «Варяге» двадцать два человека погибло, а на «Рюрике» двести четыре… Бились до последнего, корабль – в лохмотья.

– Японцы не стесняются осыпать наши корабли шрапнелью, уничтожая орудийную прислугу. А в русской военной доктрине это считается негуманным – в соответствии с международной конвенцией, определяющей «негуманные» способы ведения войны!

 

Тут снова вдохновлялся поручик:

– Вот именно, господа, негуманные! Когда русские, защищая отечество, кого-то уничтожают – это считается негуманно! И пулемёты русская армия стала принимать на вооружение в массовых количествах тоже одной из последних и по тем же соображениям негуманности! Вообще всё, что может привести к победе русской армии, так называемой «мировой общественностью» объявлено «негуманным». Русским разрешается только «героически» умирать! Самое отвратительное, что «прогрессивная» русская общественность в лице господ Куприных и прочих, возлюбившая «гуманистические» идеалы, поддерживает мнение мировой общественности. Гуманность же к собственному народу выражается в пораженчестве и непротивлении. Воевать, защищая отечество, стало, видите ли, варварством.

– Кстати, – добавлял усатый, – даже Лев Толстой, когда узнал о сдаче Порт-Артура – пришёл в негодование! Такое предательство даже старика Толстого проняло…

– Новые русские корабли не успели пройти толком испытаний, – опять поддержал его знаток морских дел, – или, по чьему-то головотяпству оказались в непредусмотренных ситуациях. Возьмите случай с "Варягом": новейший крейсер, двадцать четыре узла ходу – быстроходнейший в мире! Но не использовал своего преимущества в скорости. На кой чёрт понадобилось Рудневу спасать эту старую, никому не нужную лоханку "Кореец"? Что он мог сделать японцам из своих пушчонок? Вместо того, чтобы сразу взорвать его и с боем на полном ходу прорваться сквозь японский строй? Повезло бы – воевал бы в составе эскадры.

– Да что говорить! – горячо перебивал поручик. – Конечно, русские моряки проявили героизм и совершили подвиг, пред которым даже враги склонили головы. Но в этой войне русские почему-то настроены героически гибнуть, а если и победить, то непременно ценою собственной жизни. Мы разучились побеждать и радоваться, оставаясь живыми, это считается у нас неприличным, нецивилизованным действом и осуждается нашей «культурной» общественностью… Эта нынешняя, так сказать, «революция» – ведь это бунт и не что иное, как предательство!

Необъяснимое апокалиптическое предчувствие царило в русском обществе, и это настроение едким дымом заволакивало огромную Россию от Дальнего Востока до Санкт-Петербурга, растравляя души и вселяя в умы бог весть какие настроения.

В сухопутной армии пока еще бодрились, пели, передавая из уст в уста уже сложенные песни о героях этой войны, в основном о моряках, о «Стерегущем», о гордом "Варяге", вальс «На сопках Маньчжурии», «За рекой Ляохэ»6

За рекой Ляохэ загорались огни,

Грозно пушки в ночи грохотали.

Сотни юных орлов из казачьих полков

На Инкоу в набег поскакали.

Русская армия так и не дождалась приказа наступать… Америка, финансировавшая эту бойню по заказу Англии, выступила ходатаем Японии о прекращении войны. Россия получила политическую оплеуху…

С грохотом и цокотом прокатывались по Невскому проспекту конные трамваи. Вагоны на электрической тяге в Санкт-Петербурге появлялись лишь зимой, когда рельсы прокладывали по льду Невы.

Тут же сновали пролётки или стояли на углу в ожидании седоков. Так что в воздухе витал близкий сердцу провинциала аромат русской глубинки – конского пота с навозцем.

На афишной тумбе – на углу Невского и Садовой улицы – выделялся начинающий желтеть царский манифест об окончании Русско-японской войны. Макарову спешить особо было некуда, и он невольно остановился, перенес тяжесть тела на костыль и внимательно, с большим интересом прочел:

"В неисповедимых путях Господних Отечеству Нашему ниспосланы были великие испытания и бедствия кровопролитной войны, обильной многими подвигами самоотверженной храбрости и беззаветной преданности Наших славных войск в их упорной борьбе с отважным и сильным противником. Ныне эта столь тяжкая для всех борьба прекращена, и Восток Державы Нашей снова обращается к мирному преуспеянию в добром соседстве с отныне вновь дружественной Нам Империею Японскою.

Возвещая любезным подданным Нашим о восстановлении мира, Мы уверены, что они соединят молитвы свои с Нашими и с непоколебимою верою в помощь Всевышнего призовут благословение Божие на предстоящие Нам, совместно с избранными от населения людьми, обширные труды, направленные к утверждению и совершенствованию внутреннего благоустройства России."

У Макарова, который даже под японскими пулями не вжимал голову в плечи, который хладнокровно набивал трубку, пока японская артиллерия обрабатывала их позиции фугасами и шрапнелью, у Макарова, привыкшего идти на смерть, как на ежедневную работу, от обиды покраснели и увлажнились глаза. Ему стало жалко всех: самого Царя, который представлялся ему теперь совсем беспомощным и слабым, жалко товарищей-героев, напрасно отдавших свои жизни во имя победы, жалко тех, кто честно и храбро сражался. Жалко безынициативного главнокомандующего – генерала Куропаткина, который, словно бы подчиняясь чьей-то злой воле, приказывал войскам отступать, чем не только не стяжал себе славы, но обрел репутацию бестолкового полководца. В армии нарастало недовольство. Уже открыто поговаривали о предателях в генеральном штабе. Особенно после яростных боев на Ляоянских позициях, бездарно отданных противнику, уступавшему русским по численности войск и артиллерии.

Среди монотонного городского шума вдруг выделились отдельные возгласы. Со стороны Фонтанки – от Аничкова моста шагала группа молодых людей, оживленно общающихся, с чрезмерной жестикуляцией и излишней суетой, не присущей чопорному Невскому. По-видимому, их кровь горячила не только молодость, но и некоторое количество спиртного. Они вели себя не вызывающе, но проходившие мимо люди, тем не менее, сторонились их, и даже экипажи объезжали стороной, а стоявший на перекрестке городовой с длинной шашкой на боку насторожился, скосив глаза в их сторону.

Мимо Макарова, опираясь на костыли, прошёл раненый морской офицер в чине мичмана, с орденом Святого Георгия 4-й степени. Макаров, как мог, встал смирно, отдал честь. Мичман, повернув голову в его сторону, чуть кивнул. Макаров успел заметить обезображенную то ли осколками, то ли обожжённую правую сторону лица офицера и проводил его сочувствующим взглядом. Мичман прошёл дальше, навстречу группе молодых людей. Макаров разглядел их внешность, где видны были и студенческие шинели, и длиннополые пальто, и широкополая шляпа, и даже, несмотря на поздний октябрь, соломенное канотье – что, впрочем, оправдывалось солнечной теплой погодой. Такое разносезонье в одежде характерно для Петербурга – из-за особенностей погоды – переменчивой, как женщина. И надо провести здесь немало времени, чтобы привыкнуть к этому.

Вся компания с разгону обступила мичмана. Его явный вид бывшего фронтовика сразу привлек их внимание.

– А-а! – раздался насмешливый возглас.

Идущий впереди легко одетый – в клетчатые брюки, светлый пиджак, из-под которого выглядывал желтый жилет, резко остановился и слегка приподнял на голове шляпу:

– А-а, господин Защитник Отечества? – он, кривляясь, сделал что-то вроде реверанса – Поздравляем-с с победою-с! – Судя по длинным волосам и цивильному, но эпатирующему виду, это был представитель богемы. Некто, мнящий себя поэтом.

Надо заметить, что Санкт-Петербург начала XX века просто кишел поэтами. Всякий, посещающий литературное собрание, считал себя поэтом – как минимум. Но если бы довелось посетить эти собрания иностранцу, то он непременно решил бы, что это не литературное, а скорее политическое общество.

Раздались смешки и дурашливые восклицания:

– О! Кого имеем честь созерцать – наши обмишурившиеся чудо-богатыри!

– Что, господа-воители, обгадились?

– Обделались, герои?

– Геройски обделались! – сострил один из студентов.

Вся группа скабрезно заржала, гримасничая красными разгоряченными лицами. От них веяло чем-то нездоровым, в том числе и выпитыми водкою, и пивом, и еще чем-то кислым – то ли капустою, то ли залежавшейся селедкой, то ли застоявшимися солеными огурцами или просто несвежим телом.

– Надавали вам япошки по мордасам, – продолжал первый, – по чванливому суконному российскому рылу. Великая империя! – его лицо исказилось от злости, закрученные напомаженные усики дернулись, как от боли, – Гниль, помойная яма!

– Да здравствует японский император! – раздалось из-за его спины.

Усатый выбросил руку вверх:

– Господа!! Виват адмиралу Хейхатиро Того! – при этом он оскалился.

4Настоящее имя Сэ́мюэл Лэ́нгхорн Кле́менс(1835-1910) – американский писатель.
5Карл Неслер изобрёл в 1904 году долгосрочную причёску.
6В позднем варианте песня гражданской войны 1918-20 гг. «Там вдали за рекой».
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40 
Рейтинг@Mail.ru