Снова заревев, Господин Элефант развернулся и сделал несколько шагов к своему хозяину, но путь ему решительно преградила Клара.
Слон остановился, протягивая к ней хобот. Ноздри на конце его шумно раздувались, поднимая ветер, растрепавший волосы девушки.
Клара доверчиво протянула руку навстречу грозному хоботу.
– Господин Элефант, что же ты? – ласково приговаривала она. – Успокойся, милый… Это я, Клара…
Не выпуская из руки нагана, Павел как завороженный смотрел на гигантского зверя и маленькую женщину, застывших друг против друга. Краем глаза он видел и Шульца – тот тоже не сводил глаз с сестры.
Господин Элефант долго смотрел на девушку, будто решая, казнить или миловать. Неизвестно, к чему бы он в итоге пришел, если бы на манеже откуда ни возьмись не возник Вилли, занося над головой, словно копье, слоновий багор.
– Клара! – выкрикнул он и со всей своей недюжинной силой вогнал стальное острие в бок слона. – Спасайся!
С воплем визгливой ярости Господин Элефант круто развернулся и сшиб Вилли ногой. Глаза бедного негра вылезли из орбит, из раздавленного тела хлынули во все стороны склизкие змеи кишок. В последней судороге он вскинул руку, но могучий хобот тотчас перехватил ее и одним рывком выдрал из плеча, окропив кровавым фонтаном арену…
Перепуганные зрители рванули к выходу, опрокидывая скамьи и сшибая друг друга с ног. Несколько трибун с грохотом обрушились, упавшие смешались в кучу, а по их телам и головам уже безжалостно перли следующие. Ворвавшиеся в шатер солдаты с винтовками наперевес тут же застряли в людской лавине, и она вынесла их обратно. Схватив кричащую сестру за плечи, Шульц потащил ее с залитой кровью арены, мимо неподвижных тел Бобенчиковых, подальше от взбесившегося зверя и ополоумевшей толпы.
Павел был поражен самопожертвованием силача, но печалиться не было времени: Господин Элефант уже шагал к нему, все еще держа в хоботе мускулистую черную руку с болтающимися обрывками мышц, и под ногами его влажно чавкало.
Вскочив, Павел два раза выстрелил слону в голову. Пули расплющились о толстый череп животного, но боль на мгновение ослепила его, и слон завертелся на месте. Этого Павлу хватило, чтобы добежать до выхода и выскочить из шатра вместе с последними зрителями. Перед шапито, сжимая в дрожащих руках винтовки, нестройной шеренгой сгрудились перепуганные солдаты.
– Бегите! – крикнул Павел и прыгнул в сторону. Он успел нырнуть под ближайшую повозку в тот самый момент, когда из шатра тяжелым галопом вырвался разъяренный Господин Элефант.
Оправившись от первого шока, солдаты открыли огонь по обезумевшему животному. Несколько пуль продырявили чувствительные уши гиганта, окончательно лишая его рассудка. Снова затрещали выстрелы. Пули с визгом впивались в бока слона, но не могли остановить его. Солдаты рассыпались в стороны и, когда ослепленный яростью зверь пронесся мимо, дали вслед ему еще один залп.
Гигант с разбегу врезался в фургон, разнеся его в щепки. Солдаты снова сомкнулись в шеренгу, перезаряжая винтовки. Но то, что случилось потом, стало для них полнейшей неожиданностью.
Изогнув хобот, Господин Элефант выдернул из своего бока слоновий багор и снова пошел в атаку, раздавая удары направо и налево. Стальной наконечник вспарывал животы, разбивал черепа. Люди разлетались точно кегли. Уцелевшие в панике бросились врассыпную. Отшвырнув окровавленное орудие, слон пустился в погоню. Он настиг одного из солдат, поймал хоботом за ногу, с размаху ударил затылком об угол повозки, вдребезги размозжив череп, а потом швырнул еще бьющееся в конвульсиях тело вдогонку убегающим.
Теперь он видел, что их громовые палки лишились силы.
Двуногие перестали быть грозными и всемогущими. Точно перепуганные крысы, метались они, отталкивая друг друга, топча своих же, истошно вопя… Запах страха витал над полем.
И эти жалкие твари столько лет держали его в подчинении?!
Отныне он сам себе хозяин. Он волен идти куда захочет и делать что пожелает.
А желает он, чтобы двуногие заплатили за все.
Ведь он не забывал ничего.
Он двинулся в город вслед за убегающими людьми.
– Зачем? Зачем он это сделал, Генрих? – всхлипнула Клара.
Шульц зажал ей рот рукой. И вовремя: фанерные стены киоска, где они прятались, затряслись мелкой испуганной дрожью. Свет в окошке померк, заслоненный – буквально! – громадной тушей Господина Элефанта.
Шульц стискивал сестру в объятиях, стараясь даже не дышать. У слонов ведь тончайший слух…
А ему пока рано умирать. Пусть его жизнь разрушена, осталось еще одно незавершенное дельце.
Ярость, которую он испытывал сейчас, не имела ничего общего с изводившими его буйными приступами. Эта ярость была холодной и острой, как отточенный клинок. Благородной. Очищающей.
Солнечные лучи снова хлынули в окошко. Земля снова задрожала – Господин Элефант удалялся.
Сестрица, стоило ее отпустить, опять запричитала, на сей раз оплакивая «бедного, бедного Вилли». Он почувствовал, как все закипает внутри. Держись. Держись. Только очередного приступа сейчас не хватало.
Почему Клара так падка на всякую сволочь? Он до сих пор помнил, как «бедный Вилли» надолго лишил ее возможности выступать. Шульц тогда с ужасом думал, что после рождения ребенка станет только хуже: кормление грудью, пеленки-распашонки, детские хвори – какая уж тут работа? Кормящие матери частенько еще и толстеют… Как ему хотелось узнать, что за подлец обрюхатил его сестру, осквернил ее своим гнусным семенем! Тайна раскрылась несколько месяцев спустя, когда Клара, взмокшая и охрипшая от крика, разрешилась от бремени у него на руках и тут же потеряла сознание. Скоты Бобенчиковы померли бы со смеху! Маленький орущий комочек весь был в крови и слизи, но даже это обстоятельство не могло скрыть черной кожи, курчавых волос и вывороченных губ.
К счастью, поставить простака Вилли на место не составило труда. Шульц знал, что в России к неграм относятся, скорее, с благодушным любопытством (по его мнению, русские сами недалеко ушли от них), но для Вилли за пределами цирка всегда был штат Миссисипи, так что слова «расовое преступление» и «суд Линча» оказали должное воздействие. Пришедшей в себя сестре Генрих сказал, что ребенок был все равно не жилец – забавно, учитывая, сколько времени ему пришлось держать маленькое тельце в бадье с водой, прежде чем оно перестало дергаться.
Он вспомнил, как сестра билась в истерике – глупое создание! – и губы его растянулись в злорадном оскале. Черномазый отправился вслед за своим выблядком. Господин Элефант отменно расправляется с предателями – уж не затесались ли в его роду слоны-палачи, служившие жестоким восточным владыкам? Впрочем, Шульц не хотел, чтобы человек, разрушивший его цирк, стал жертвой слона.
– Оставь его мне, – хрипло прошептал он, до боли в руке стискивая хлыст. – Оставь его мне.
– Бешеный слон! Бешеный слон!
Семилетняя Лизанька Ртищева от удивления приоткрыла рот, прекратив ненадолго истерику. Единственная и поздняя дочка коллежского советника не терпела запретов, а сегодня родители отказались взять ее с собой в цирк, оставив на попечение гувернантки Елены Платоновны, незамужней девицы тридцати семи лет, которая, несмотря на от природы незлобивый нрав, в тот вечер с трудом преодолевала желание удавить свою воспитанницу.
Елена Платоновна чеканным шагом подошла к окну и выглянула на улицу. По дороге, шатаясь, бежал Тришка – известный в городе забулдыга. Грязный и оборванный, с окровавленным лицом, он размахивал руками над головой, точно свихнувшийся пророк, и орал дурным голосом:
– Бешеный слон! Спасайся кто может!
Досадливо фыркнув, Елена Платоновна задернула штору – чего не помстится дураку с пьяных глаз! – и противостояние возобновилось.
– Лизавета Сергеевна, душечка, успокойтесь Христа ради! Будто вас убивают! – увещевала она, таща визжащую и брыкающуюся барышню к столу.
– Пусти, пусти, гадкая! – верещала девочка. – Не хочу за стол! В цирк хочу-у-у!
Между тем цирк сам уже шел к Лизаньке. Господин Элефант, проходя по улице, услыхал детский визг, доносившийся из окна дома Ртищевых. Ярость снова овладела гигантом.
Ведь он не забывал ничего.
Он помнил, как маленьким слоненком спасался от сыновей офицера-плантатора, которые, вот так же визжа, гоняли его по саду, норовя выткнуть глаз самодельными копьями.
Он помнил, как сам офицер, отринувший при виде потоптанных цветников хваленое британское хладнокровие, остервенело колотил его палкой.
Жажда мести вспыхнула в нем с новой силой.
Между тем барышня с гувернанткой заключили мирное соглашение. Лизанька согласилась сесть за стол, но только в компании всех своих кукол. Теперь она накладывала себе в чай варенья из блюдечка, жалобясь фарфоровым подружкам на глупых взрослых. Елена Платоновна облегченно вздохнула и на мгновение прикрыла глаза.
Именно поэтому она не увидела, как в окне возник огромный темный силуэт.
Стекло брызнуло градом осколков. Порыв ветра взметнул к потолку тюлевые занавески. На глазах пораженной ужасом гувернантки что-то огромное, серое, страшное, похожее на изборожденную трещинами исполинскую змею, ворвалось в окно, обвило Лизаньку за талию и унесло с собой, прежде чем последние осколки осыпались на подоконник. Туфелька, слетевшая с детской ноги, брякнулась на стол, опрокинув чашку и расколов блюдечко. Варенье расплылось на скатерти багровой лужицей. На мгновение воцарилась тишина, а потом ее расколол мучительный детский крик, тут же прерванный глухим ударом. И раздался рев – трубный, визгливый, исполненный неистовой ярости… Елена Платоновна почувствовала, как пол уходит у нее из-под ног, а сама она летит куда-то вниз, вниз…
Очнулась она на полу и сразу уставилась в зияющий проем окна, пытаясь сообразить, что же произошло. Наконец, дрожа точно в лихорадке, она сумела подняться на ноги, шатаясь, подлетела к окну, ухватилась за раму с обеих сторон, не обращая внимания, что осколки стекла режут пальцы, и выглянула наружу.
Там, в палисаднике, выглядевшем так, словно по нему прошелся ураган, среди растоптанных в пеструю кашу цветов лежала бесформенная куча тряпья и измочаленной плоти, из которой торчали обломки костей…
Долго смотрела Елена Платоновна, не в силах осознать, принять, смириться.
Куклы таращили на нее осуждающие стеклянные глаза.
Она раскрыла рот и завыла зверем.
Господин Элефант тем временем нашел себе новых жертв. Ими стали двое влюбленных, на свою беду решивших в тот вечер прокатиться по бульвару в бричке. Огромный зверь, чья жгучая злоба к тому времени сменилась мстительным хладнокровием, подобрался к ним сзади так тихо и незаметно, что даже норовистая кляча не почуяла его приближения.
Страшный удар разнес бричку в щепки. Одно из колес отлетело, вдребезги расколотив витрину ювелирного магазина. Молодому человеку несказанно повезло: его отшвырнуло в сторону. Свалившись в канаву, он потерял сознание и уже не видел, как его пораженная ужасом спутница, не издав ни звука, исчезла под ногами чудовища. Извозчик рухнул на мостовую; перепуганная лошадь шарахнулась, натягивая поводья, обмотанные вокруг его запястий. Отчаянный вопль мужика оборвался, когда в лицо ему с размаху влепилось копыто, раздробив глазницу; выбитый глаз склизким сгустком повис на щеке. Лошадь поволокла несчастного прочь, ударяя головой о брусчатку и оставляя широкую кровавую полосу.
Господин Элефант ликующе протрубил им вслед.
Но торжествовать было рано. Уже со всех сторон бежали городовые, на ходу передергивая затворы винтовок. Снова засвистели пули, впиваясь в его плоть.
Слон распростер парусами кровоточащие уши и кинулся в узкий проулок. В пылу погони городовые устремились за ним. Они осознали свою ошибку, лишь когда в самом конце проулка Господин Элефант неожиданно развернулся им навстречу и оказалось, что бежать можно только назад, причем противник бегает гораздо быстрее…
Бешеный рев зверя заглушил грохот, звуки ударов и душераздирающие крики гибнущих людей.
Павел вылез из своего укрытия и огляделся.
Огромный желтый купол как ни в чем не бывало высился посреди поля. Как и прежде, змеиным языком трепетал над ним красный флажок. Но теперь часть фургонов была перевернута и разбита в щепки. Кругом рваными тряпками пестрели втоптанные в землю шатры и палатки. Громко кричали вороны, и где-то позади шатра жалобными голосами вторили им брошенные в клетках животные. А посреди всего этого разрушения, вывернув изломанные конечности, валялись мертвецы. Одни распластались лицом в грязи, другие слепо уставились в темнеющее небо, третьи были так изувечены, что и лиц не разберешь… Бросился в глаза давешний мальчишка-солдатик, который хотел поглядеть на слона и которому Павел так опрометчиво предсказывал в мыслях «многия лета»; лежал с развороченной грудью, цепляясь за воздух скрюченными пальцами, словно еще пытался ухватить ускользающую жизнь, кровь запеклась вокруг рта, застывшего в мучительном беззвучном крике. Павел зачем-то наклонился смежить убитому веки, но пальцы соскользнули, задев мертвые глаза, и от их студенистой стылости его пробила дрожь.
– Боже… – прошептал Павел. – Боже, что я наделал?
Боженька, разумеется, не отвечал. Наверное, его все-таки не было. За все случившееся придется отвечать только перед своей совестью, а Павел не знал ответов.
Черт возьми, лучше бы он воспользовался бомбами!
Впрочем, теперь-то, пожалуй, самое время.
Громовой студень остановит смертельное веселье Господина Элефанта. Бомбы раздробят слону колени, оторвут хобот, разворотят брюхо, выпустив наружу кишки… Он больше никому не сможет причинить зла.
Стараясь не наступать на мертвецов, Павел добрался до своего жилища.
Старый саквояж ждал его на привычном месте под койкой. Павел осторожно извлек его, взвесил в руке. Какая все же ирония: снаряды, от которых он отказался в пользу револьвера, чтобы не губить горожан, теперь для них же станут спасением. Френкель бы оценил.
С саквояжем в руке он шагнул из фургона.
Удар бича едва не ослепил его, наискось расчертив лицо безобразным алым рубцом. В глазах сверкнуло, и Павел разжал пальцы. Саквояж ухнул между ступенек, угрожающе брякнув содержимым, но взрыва так и не последовало.
Павел скатился с лесенки и рухнул навзничь. Он успел отползти достаточно далеко и даже подняться на колени, зажимая рукой окровавленное лицо, но тут бич звонко ударил по пальцам, разодрав их до костей, и все поглотила боль – нестерпимая, жгучая.
– Генрих, прошу, не надо! – донесся до него отчаянный вопль Клары.
Павел опрокинулся на спину, заходясь криком. Шульц навис над ним, его глаза под тюрбаном сверкали безудержным злым весельем. Он снова размахнулся хлыстом, но тут Клара набросилась на брата сзади и обхватила за плечи. Шульц вогнал локоть ей в живот, а когда она, охнув, разжала пальцы и скорчилась в три погибели, ударил кулаком в лицо. Захлебываясь кровью, Клара отлетела к фургону.
– H-hure[1]! – выплюнул Шульц.
Павла трясло. От боли, от страха, от ненависти, какой он никогда не испытывал даже к губернатору. Шульца, вот кого следовало пристрелить как бешеного зверя! Искалеченной рукой он сумел-таки выхватить из кармана наган с единственным уцелевшим патроном и направить его на безумца.
– Нет, брат, шалишь! – Удар бича разорвал Павлу щеку. Ослепленный болью, он выпалил наугад.
Звонкий мучительный крик вонзился в уши.
Оцепенев от ужаса, Павел смотрел, как Клара, бедная маленькая Клара, которая до последнего пыталась его защитить, съезжает спиной по стене фургона, прижимая руку к животу. Под ее пальцами расползалось алое пятно. В широко раскрытых глазах застыло обиженное удивление.
– Клара… – хрипло выдавил Шульц. – Клара, ты что? – Он бросил хлыст и сделал несколько шагов к сестре, протягивая дрожащие руки.
И тут неожиданно сработали бомбы.
Словно бесплотная горячая ладонь оттолкнула Павла назад, а потом сверху обрушился град из комьев земли и обломков. Ни фургона, ни Шульца, ни Клары не было больше. Никто не опознал бы в ошметках плоти, дымившихся среди горящих досок, грозного директора цирка и его прекрасную сестру.
Много часов пролежал Павел скорчившись, устремив невидящий взор в никуда. Он не слышал ни карканья воронья, ни плача животных. Он вообще ничего не слышал, кроме низкого гудения в голове, ничего не видел, кроме какого-то багрового марева.
Медленно поднялся он на ноги и, шатаясь, побрел с поля. Сам не зная как, добрался до города. Слезы прочертили дорожки в кровянисто-земляной корке, покрывавшей его лицо, кровь ручейками бежала из ушей, исчезая за воротом разодранной грязной ливреи. Он бормотал себе под нос какую-то невнятицу – лишь бы приглушить хоть немного нестерпимый гул в голове.
Земля задрожала.
Господин Элефант бесшумно выплывал из переулка – темная гора в сгущающихся сумерках. При виде человека он издал угрожающий рокот.
Подняв голову, Павел шагнул навстречу надвигающейся громаде. Он видел злобу, горящую в маленьких глазках чудовища, видел кровь, струившуюся по вздымающимся бокам из десятков пулевых дыр. Мертвенно белели во мраке страшные бивни с запекшимися темными брызгами.
Павел понимал, что сейчас эта взбесившаяся махина казнит его. И знал, что так и должно быть.
– А я, брат, хотел убить губернатора, – ска- зал он.
Он почувствовал, как могучий хобот обвивается вокруг талии и отрывает его от земли. Бивень насквозь пробил грудь; боль огнем разлилась по телу и наполнила рот вкусом расплавленной меди. Господин Элефант дернул головой, высвобождая бивень, Павел рухнул ничком и успел еще увидеть, как кровь, хлынувшая изо рта, змеится между булыжниками мостовой. Огромная, мягкая, неумолимая тяжесть опустилась на затылок, надавила – и череп лопнул. Мир исчез в ослепительно-белой вспышке, которая тут же угасла, сменившись дрожащей чернотой.
А потом не было ничего.
Господин Элефант двинулся дальше, оставив человека лежать позади, точно ненужный ворох тряпья.
Точно отброшенное воспоминанье.
Никто больше не пытался остановить его. Никто не осмелился бросить ему вызов. К тому времени, как поднятый в ружье гарнизон вошел на опустошенные страхом улицы города, Господин Элефант был уже далеко.
Он держал путь через степь. Теплый ветерок ласкал его израненное тело, и шелестел ковыль, усмиряя нежным шепотом его гнев. Впервые за бесконечно долгие годы Господин Элефант был счастлив. Время от времени он поднимал хобот и ликующим ревом оглашал темноту.
Опьяненный волей, он не чувствовал, как жизнь покидала его вместе с кровью, бегущей из множества ран. Шаг слона сделался нетвердым, его шатало, а он все шел и шел. Лишь когда над стеною леса далеко впереди забрезжил рассвет, слон-убийца наконец остановился.
Заря разливалась над горизонтом. В последний раз Господин Элефант воздел хобот и заревел, исторгнув в рдеющее небо кровавый фонтан. Черные птицы снялись с деревьев и с криком заметались в вышине. Эхо подхватило вопль, и уже сам гигант рухнул замертво, а его трубный глас еще долго гулял над дрожащей землей, словно предвестье чего-то великого, страшного, непостижимого…
Теперь это уже не так забавно, как перед войной; дело, по-видимому, в том, что ужасное заняло в этом мире место обыденного, и тем самым его демонстрация на сцене утратила всю свою экстраординарность.
Эрнст Юнгер1919
Бой длился уже часы – казалось, не будет ему конца. Мы лежали в окопах под палящим солнцем, раскалившим в руках винтовки, и бестолково разряжали их в сторону леса. Оттуда резкими, короткими, свистящими плевками приходила ответка, выбивая над нашими головами фонтанчики почвы. Земля попадала за шиворот, липла к истекающей потом зудящей коже, и пытка эта была хуже страха смерти, каковой большинство из нас давно утратили: осознание бесполезности этой нескончаемой, словно дурной сон, войны лишало всякого желания жить, и мы сражались, как автоматы. Но и автоматы ломаются: у меня на глазах один из товарищей поднялся вдруг из укрытия и с пистолетом в руке зашагал вперед, под пули. Радостно заухал пулемет, и тело бойца разорвалось пополам, забрызгав кровью края окопа. Я отвернулся, чтобы брызги не попали в лицо, – всего на мгновение, но тут все и случилось.
Откуда-то издалека раздался пронзительный свист снаряда, быстро переросший в истошный вопль. Земля подо мною содрогнулась, будто в агонии. Дальше было как в тумане: я видел разбросанные вокруг вперемешку с землей куски в кровавом тряпье – все, что осталось от кого-то из моих товарищей, – и силуэты всадников, с дробным топотом вылетевших из-за стены леса; видел, как еще двое уцелевших выскочили из окопа и как сверкнула сабля, снеся одному из них половину черепа.
ГИНЬОЛЬ.
Где-то рядом трещали выстрелы и кричали люди, а я, сделав пару шагов вперед, упал лицом вниз и словно в бреду шептал развороченной взрывом земле:
– Гиньоль… Гиньоль…
Мне снова четырнадцать лет, и в опаляющем зное аромат листвы смешан с сухим запахом раскаленной дорожной пыли. Так пахнет свобода – бесконечные дни лета, когда ты предоставлен самому себе и можешь делать все, что вздумается. Рядом что-то лепечет Митинька, но я не слышу его: все мои мысли заняты афишей, что висит передо мной на невысокой афишной тумбе.
НАСТОЯЩИЙ ГРАН-ГИНЬОЛЬ!
ФРАНЦУЗСКИЙ ТЕАТР УЖАСА!
МАДМУАЗЕЛЬ БЕЗЫМЯННАЯ
В ОШЕЛОМЛЯЮЩЕМ ЦИКЛЕ
«ВСЕ ЗЛО МИРА»!
На рисунке – залитая кровью постель, поперек которой распростерлась прекрасная женщина, а над нею склонился горбун с горящими красными глазками и сверкающим клинком в руке. Я не верю своим глазам. Это отвратительно, страшно… и притягательно. В нашем сонном городишке, летом утопающем в зелени, а зимою – в снегу, где вся жизнь протекает в ленивой скуке, подобное кажется громом среди ясного неба.
Под изображением – прозаическая приписка: дети и беременные особы на спектакль не допускаются, а кавалерам рекомендуется прихватить для своих дам нюхательную соль.
В тот момент я не знал, что моей безмятежной жизни книжного червя и мечтателя вскоре придет конец.
Театр очаровывал меня с раннего детства – благо волею судьбы мне довелось в нем работать. Мать моя умерла вскоре после того, как я появился на свет; отец, морской офицер, пять лет спустя погиб, обороняя Порт-Артур, и меня взял на попечение один из служивших под его началом солдат – Григорий Миронов, давно вышедший в отставку по ранению. Огромный дядька с густыми усами, он как родной брат походил на Поддубного и, случись ему выступать на арене, наверняка заткнул бы за пояс прославленного силача. Недюжинная сила и добродушный нрав сделали его любимцем городской детворы; я любил его, пожалуй, даже больше покойного отца. Сам дядя Гриша души не чаял в своей супруге Марье, в свое время буквально вытащившей его со дна, когда после ухода в отставку он предался горькому пьянству. В ту пору он, говорили, был сущий зверь, а буйствуя, становился настолько опасен, что даже полиция не смела пресечь его пьяные выходки. Тетя Марья не сложила рук и неимоверными усилиями сумела спасти супруга. Ради нее он раз навсегда порвал с зеленым змием, и теперь они благополучно растили троих детей – красавицу Мурочку, сорванца Павлю и малыша Митиньку.
Театр, куда дядя Гриша устроился световиком – хотя помимо этого на нем лежали еще обязанности смотрителя, – видывал и лучшие дни. Его посещали скорее по традиции, нежели из интереса. Но я с того самого момента, как был введен в мир ветхих декораций и пыльных кулис, не променял бы его ни на один из роскошных театров Москвы и Петербурга.
– Весь в матушку, – сказал тогда дядя Гриша, глядя, как я с раскрытым ртом обозреваю сцену. – Она, стало быть, тоже по театру да по книжкам все… Наш-то брат к такому не особо приучен. А ну ко мне в помощники? Работенка непыльная.
И я стал приобщаться к ремеслу. С техникой, прямо скажем, я ладил не шибко, и не раз дядя Гриша грозился открутить мне голову. Я нисколько не обижался: осветительные приборы изготавливались за границей и стоили едва ли не больше, чем все здание театра.
Как ни странно, по-настоящему театр оживал только в «мертвый сезон», когда пожилой директор Арчибальд Николаевич сдавал его в безраздельное пользование гастролирующим труппам, а сам уезжал в Ялту поправлять здоровье. Гости нередко привозили с собой нечто необычное, подчас даже довольно скандальное, вызывавшее бурный гнев публики. О давних выступлениях Товарищества Новой Драмы у нас по сей день ходили легенды.
Теперь, глядя на афишу, я не сомневался, что нас ждет нечто похлеще причуд господина Мейерхольда.
– Страшно… – выдохнул Митинька, кривя розовый ротик. Ему недавно сравнялось пять лет. Охочий до разных историй, он еще толком не умел читать и всецело полагался на меня, так что немало времени мы с ним проводили в компании героев Марка Твена, Жюля Верна и Джека Лондона.
– Это «Гран-Гиньоль», – сказал я. – Такой театр во Франции.
– Он не во Франции, он здесь! – пискнул Митинька. По натуре он был пуглив. Иногда я, поддаваясь детской тяге к мучительству, разыгрывал перед ним в лицах особенно страшные моменты из книг, а он пучил голубые глазенки и тихо икал от ужаса. Недавно я довел его до слез, отчего до сих пор чувствовал себя злодеем, – и теперь хотел загладить свою вину.
– Да он даже не настоящий, – сказал я, отводя его подальше от злополучной афиши. – Настоящий в Париже. И вообще там все понарошку.
Пусть этот Гран-Гиньоль и не был настоящим, в город он вторгся стремительно и безжалостно, как наполеоновские войска. На следующий день афиши были расклеены уже повсюду. Они висели на каждом столбе, на каждом заборе, они переходили из рук в руки, и две недели приезжую труппу обсуждали на всех углах. Группа борцов за нравственность устроила даже стихийное собрание, на котором заклеймила позором как сам Гиньоль, так и любого, кто его посетит. От этого интерес горожан вспыхнул, пожалуй, с утроенной силой.
Театр ужасов – в нашей глуши! Много читал я о парижском Гиньоле и, хотя понимал, что наверняка здесь лишь жалкое подражание отечественных умельцев, все равно отчаянно желал увидеть хотя бы один спектакль. Оставалось только надеяться, что дядя Гриша не станет выгонять меня из зала, по крайней мере на первом представлении.
Надежды мои были тщетны. Как-то вечером, незадолго до премьеры, дядя Гриша вдруг завел разговор о своем новом начальстве.
– Мерзость какая, прости господи! – с сердцем сказал он. – Отродясь не встречал эдакого сборища дьяволов. Такие рожи не дай бог во сне увидеть. Разговариваешь с ними, а сам начеку: не сунули б ножа в спину. Сен-Флоран, импресарио их, туда-сюда еще, да и он, в сущности, змей очкастый, из тех, кто покойнику карманы обчистит!
Мы пили чай – дядя Гриша, я, тетя Марья и Мурочка; Павля был с позором изгнан из-за стола за то, что плевался в Митиньку вишневыми косточками, а самого Митиньку тетя Марья переодела и уложила спать.
– Григорий! – строго сказала тетя Марья. – При детях… Как такую гадость вообще позволили?
– Известно как, – наморщила носик Мурочка, которая к своим шестнадцати годам успела набраться свойственного юности цинизма. – Городскому голове подмаслили, ну и полиции сколько-то. Обычное дело.
– А репертуарчик, скажу я вам! – разорялся дядя Гриша. – Мне, старому вояке, нехорошо стало. Ежели у французов нынче такое в моде, значит, мало мы их в свое время учили манерам… – (Он очень любил помянуть, кого наши армия и флот учили манерам, страшно досадуя при упоминании тех, кому повезло учить манерам нас.)
– Они правда французы? – удивился я.
– Как будто французы, – проворчал он, – но по-русски шпарят не хуже нашего. Оно ясно: когда по свету мотаешься, без языков никуда.
– А что мадмуазель Безымянная? У нее тоже рожа? – со смехом спросила Мурочка.
– У нее-то? Она не выходит из гримерки, я ее и не видел толком. Но по афише судя, на мордашку она… – Дядя Гриша по-гусарски подкрутил усы, а тетя Марья шутливо погрозила ему пальцем. – И всегда жертву у них играет. И все сюжеты про то, как ее умучивают разные душегубы.
У Мурочки заблестели глаза:
– Я должна это видеть!
– Еще чего! – рыкнул дядя Гриша и так хватил кулаком по столу, что тарелки и блюдца со звоном подскочили, а самовар затрясся, будто в испуге. – Тебе тоже нельзя, – повернулся он ко мне. – Помог отладить прожектора – и марш домой.
– Ах, папенька, вы ужасно наивны, – протянула Мурочка противным голоском кисейной барышни.
– Но ведь… – начал я.
– Довольно! – отрезал он, и я в расстроенных чувствах удалился из-за стола.
Однако Мурочка не покривила против истины: дядя Гриша действительно был простодушен. Он совершенно не учел, что сам доверил мне запасной комплект служебных ключей. Также я знал, что в театре держат специальную ложу на случай приезда важных гостей. Проникнув туда тайком, я смогу посмотреть представление с полным комфортом.
Повеселев, я вышел на крыльцо и сразу услышал сдавленный кашель. Метнувшись за угол, я обнаружил Павлю, который сидел на поленнице и смолил самокрутку, набитую похищенным у отца табаком.
С Павлей вечно не было сладу: точно маленький вихрастый ураган, носился он по округе, оставляя на своем пути полосу разрушений. Он таскал из курятников яйца, из огородов – репу, из садов – яблоки, он бил окна и вместе с детьми местной босоты купался голышом в городском фонтане, приводя в ужас почтенных дам. Однажды он попытался снять висевшую на стене в передней отцовскую саблю и уронил ее – на его лодыжке до сих пор красовался живописный шрам. За все эти безобразия дядя Гриша, огромный добродушный медведь – как трудно было поверить, что когда-то он мог быть другим! – лишь ворчал на него да трепал за уши, хотя по-хорошему следовало бы порядочно взгреть.
– Послушай… – сказал Павля, поскорей затушив самокрутку о бревно. – Возьми меня с собой.
– Куда? – спросил я, хотя сам уже догадался.
– На это, как его, гнильё…
– Гиньоль.
– Знаю, ты туда собрался!
Мне совершенно не улыбалось брать с собой несносного Павлю. Но если ему что-то втемяшилось в голову – пиши пропало! Он уже добился права весь день бегать в рванине, как Том Сойер, поскольку любая одежка, надетая на него, быстро превращалась в рубище. Если я откажусь его провести, он, пожалуй, постарается проникнуть сам и ненароком сдаст нас обоих.
– Дядя Гриша нас убьет, – сказал я.
Павля фыркнул:
– Скажешь тоже! Папа добрый.
Я задумался:
– Давай так? На премьеру я пойду сам. Заодно проверю, не поймают ли. А если нет, то в другой раз, так уж и быть, проведу и тебя.
– По рукам! – просиял Павля.
– Только смотри, чтоб ни гугу там! Не то нам обоим крышка.
– А я как мышка! – в рифму ответил Павля, соскакивая на траву.
Так я тебе и поверил, мрачно подумал я.
Все по-прежнему плыло как в тумане. Изнуряющий зной сменился проливным дождем. Я брел по петляющей среди деревьев бесконечной дороге – если эту липкую хлябь можно было назвать дорогой – в сопровождении конных конвоиров с винтовками. Время от времени я спотыкался, падал в чавкающую холодную грязь и тут же слышал щелчки взводимых курков, которые были красноречивее окриков.