bannerbannerbanner
Стражница

Анатолий Курчаткин
Стражница

Глаза его радостно светились довольством и любовью к себе, голубоватые их шильца ощупывали сидящих перед ним слушателей с требованием дать ему такую же меру любви, но лица его покупателей выражали только затаенное огорчение и досаду, и Семен тоже огорчался:

– Вы, наверно, думаете, Семен рвач, Семен кулак, да? Думаете, думаете! А чего тогда сам никто коровку не заведет? Чего никто не заведет, я спрашиваю? Слабо завести, а, Альбина Евгеньевна? – непременно обращался он к ней, если она, неверно рассчитав время, приходила слишком рано и оказывалась невольно в числе его слушателей.

Она ничего не отвечала ему, только улыбалась рассеянно и неопределенно пожимала плечами. Она бы и могла ответить, но ей было элементарно лень. Он мог добавлять еще полтинник, и рубль, и два, и не в том дело, что любое повышение цены было посильно ей, а просто все это не волновало ее. Совершенно все это было не интересно ей. У нее был теперь лишь один интерес, и она жила только им.

На август муж взял для себя и нее путевки в Мисхор, в первоклассный санаторий, в который до того ему ни разу не удавалось попасть, даже при его положении, младшему сыну купили путевку в молодежный туристический лагерь, располагавшийся в долине неподалеку, все повседневные жизненные заботы были переложены на других, – и тело ее отдыхало, нежило себя на утреннем солнце и в истомной прохладе соленой морской воды, но внутри она вся была натянута тетивой, и с такой силой, что тетива эта как бы позванивала, дрожа от разрывающего ее напряжения.

Здесь уже, в санатории, она обнаружила, что с самых первых дней августа не получает никакой информации о нем. Из газет исчезло его имя, не проходило никаких мероприятий с его участием, – в прежние годы это означало только одно: его вполне официальное исчезновение в скором времени. Она забеспокоилась, даже, пожалуй, запаниковала и, прожив в таком состоянии некоторое время, не выдержала, спросила мужа, что это может значить. Ответ оказался до обыкновенного прост. А отпуск, сказал муж[12], должен же каждый человек раз в году иметь отпуск? А он тоже человек, и, кстати, отдыхает здесь, в Крыму, только трудно точно определить, где именно, потому что есть несколько дач, на каждой из которых он может находиться, не угадаешь на какой, но вот имеется одно такое местечко, Форос называется, полсотни километров отсюда, там сейчас новая дача строится, специально для него, и когда достроят, тогда можно будет говорить где – со всею определенностью.

На отдыхе! И где-то в этих же местах, далеко или недалеко – неважно, но где-то на этом же побережье! Теперь ее пребывание здесь, среди кипарисов, войлочных пальм и лакированных магнолий наполнилось настоящим смыслом, исполнилось, наконец, внутренней радости, и с этим чувством – радости и обретенного смысла – она теперь поднималась утром, с ним жила день, с ним ложилась в постель.

Однако та позванивающая тетива в ней странным образом не ослабляла своего натяжения, и те, звучавшие в ней все лето, подобно заклинанию, слова – «Нет. Никогда. Ни в коем случае!» – она повторяла теперь едва не беспрестанно. «Нет. Никогда. Ни в коем случае!» – произносила она про себя в столовой за завтраком, отхлебывая кофе из чашки. «Нет. Никогда. Ни в коем случае!» – укладываясь на пляжный лежак, подставляя тело под ультрафиолет еще нежаркого солнца. «Нет. Никогда. Ни в коем случае!» – выходя, мокрая, обессилевшая, из моря после купания.

Что-то должно было произойти. Что-то подобное тому, перед майскими, нанизаться следующим звеном, нарастить цепь, ведущую во мрак…

То, что подобного не произошло, она поняла в день их отъезда домой. Было уже второе сентября, и, хотя у сына срок его пребывания в турлагере закончился несколько дней назад, муж решил, что начало школьных занятий можно пропустить, не страшно, устроил сына на питание в столовой, места в их номере постелить третью постель более чем хватало, и они дожили положенное им время в санатории до конца. У сына был небольшой транзисторный приемничек «Sony», приобретенный мужем, как у них говорилось, на распродаже, сын каждое утро, поднявшись, тотчас включил его, и сообщение, которое прозвучало, едва из динамика вырвался голос диктора, ошеломив ее и ужаснув, в следующий миг наполнило пониманием: того не произошло.

Но и то, что случилось взамен, было чудовищно. Было кошмарно, невыносимо для сознания, она словно видела это: штормящее море, ночная тьма, страшный удар, а следом, через считанные минуты, безвозвратный провал в умертвляющую пучину[13], – и ее бросило на диван, стоя возле которого, все больше и больше бледнея, она выслушала сообщение, и заколотило в рыданиях. «А-аа! А-аа!» – кричала она, задыхаясь. Ей казалось, это ее самое утаскивает вместе с гибнущим теплоходом в морской мрак и она задыхается от воды, хлынувшей ей в легкие. Ее швыряло по дивану из одного его конца в другой, от подушки к подушке, из которых была составлена спинка, она схватила одну и то утыкалась в нее лицом, то колотила ею себя по коленям…

Муж позвонил по внутреннему телефону в медчасть, спустя какое-то время около нее появились, замелькали перед глазами белые халаты, закатали рукав ночной рубашки и сделали укол в предплечье, уложили на диван и, держа, чтоб случайно не вырвалась, сделали укол в ягодицу, она провалилась в забытье – и очнулась по-настоящему уже в поезде: стучали колеса, покачивало, постель на нижней полке была застелена, и она лежала в ней, укрывшись из-за жары одной простыней. То есть она помнила, как сходила по широкой центральной лестнице санаторного здания к машине, помнила, как погромыхивала по асфальту перрона тележка носильщика с их вещами и приходилось спешить, поспевая за его быстрым шагом, но помнилось все это сквозь туман, сквозь вязкую пелену оглушенности, а пришла она в себя только в поезде.

Должно быть, перед тем как прийти в себя окончательно, она спала. Она открыла глаза, обвела взглядом купе вокруг себя – муж сидел на другой нижней полке, читал газету, на верхней полке над ней, судя по свисающей руке, расположился сын, а вторая верхняя пустовала: они купили, чтобы никто не мешал, целиком все купе.

Муж, переворачивая газетные страницы, глянул на нее и увидел, что она проснулась.

– Чай сейчас пойду закажу, попьешь? – откладывая газету, спросил он. Голос его был испуганно-подобострастен. Во она перепугала его. У одного с его работы жена двинулась умом, по полгода обитала в психушке, устроила ему жизнь – вся карьера поплыла, и муж, кажется, больше всего на свете боялся, чтобы на него не свалилось чего-нибудь подобного.

– Пойди закажи, попью, – ответила она. Все в ней было спокойно, даже холодно – как бы подморожено, – и было то действие лекарств, которых, должно быть, вкатили ей лошадиную дозу, или естественное следствие нервной разрядки после услышанного известия?

– Сколько там погибло, на этом теплоходе, я что-то пропустила? – спросила она.

– Там, знаешь, еще ничего точно и не известно! – особо уверенным, густым тяжелым голосом, не дав ей даже договорить, ответил муж. – Там еще все приблизительно, там всяких нарушений было полно, не ясно даже, сколько вообще на этот теплоход пассажиров взяли!

Сын, когда она заговорила, подобрал руку и свесил вниз со своей верхней полки голову.

– Около пятисот человек погибло, что-то так, – сказал он.

– Ты помолчи, ты что лезешь, когда взрослые разговаривают! – схватил его за подбородок муж и, выворачивая голову, заставил убраться на свою верхнюю полку полностью. – Откуда ты взял, там все пока приблизительно!

– Перестань, – попросила она мужа, скидывая простыню и садясь на постели. – Пятьсот или шестьсот… или четыреста… это уже без разницы.

Да, то, что случилось, было ужасно. Ехали отдыхать, наслаждаться жизнью, танцевать, купаться, пить вино, флиртовать – любовники, новобрачные, семейные пары, вырвавшиеся из круга домашних забот, – собирали, копили, занимали в долг деньги, чтобы купить билеты, – и купили смерть.

Но тем не менее, то, что случилось, было сущим пустяком в сравнении с тем, чему до́лжно было произойти и что не произошло. Она не знала, что это могло быть такое – такое ужасное, что было бы тысячекратно хуже случившегося, – но в ней была твердая, безоговорочная уверенность: того не произошло.

Проводница принесла чай в стаканах, втиснутых в алюминиевые железнодорожные подстаканники, сын спрыгнул со своей верхней полки вниз, они поели, и Альбина снова заснула, чтобы проснуться уже следующим утром, почти на подъезде к родному городу.

Впрочем, ослабнув, тетива в ней по-прежнему продолжала пребывать в натянутом состоянии. Она чувствовала, что опасность не миновала, удар не отведен, и не могла позволить себе думать о чем-либо ином, кроме как о грозящей беде. «Нет. Никогда. Ни в коем случае!» – звучало в ней почти беспрерывно, с утра до ночи, и временами ей казалось, что от этого постоянного повторения одних и тех же слов она действительно может тронуться умом.

 

Долго, однако, ждать не пришлось. И вновь то, что произошло, произошло на воде. Только теперь в океане. И, должно быть, в таком открытом, так далеко от всякой суши, что ближайшей оказались Бермудские острова – в тысяче километров от случившегося. И вновь, как в апреле, случившееся было связано с атомным реактором. Как бы две предыдущие катастрофы соединились, чтобы удвоить энергию новой.

Так ей подумалось, когда, сутки спустя после начавшегося пожара, в газетах появилось сообщение об этом[14]. Пожар продолжался три дня, и все три дня опять натянувшаяся до звона тетива внутри нее, чудилось ей моментами, должна лопнуть – до того чудовищно было ее натяжение, – и когда все кончилось, лодка затонула, не угрожая больше никакой опасностью, тут, наконец, тетива распустилась, не ослабла, а буквально провисла, и Альбина следом ощутила: тело ее одрябло, сделалось старушечье-слабым, тряпичным, ее может снести с ног любое дуновение ветерка.

Три человека, всего, погибло на этот раз. Три жизни после пятисот – это выглядело теперь как что-то несущественное. Словно бы то были не живые люди, а просто некое абстрактное число, отвлеченная цифра, нечто, поддающееся счету и не более того.

Но самостоятельно, чувствовала она, ей не одолеть свою старушечью дряблость. Ей требовалась какая-то сила извне, требовались подпорки, костыли, на которых бы она могла повисеть некоторое время, восстанавливая себя, она была не способна жить дальше без помощи, ей нужно было приникнуть к какому-то чудодейственному источнику, испить из него…

Так она оказалась в церкви. Впервые в жизни по своей воле и впервые за последние двадцать лет. В семье ее никто не верил и в церковь не ходил, а сама она была там только раза два в юности, еще до замужества: забегала с любопытствующей компанией своих сверстниц в первый пасхальный день поглазеть на творящееся многолюдное празднество, поглазеть, подивится – не больше. А теперь ноги привели ее туда сами собой. Что ей там делать, каков вообще реальный смысл этого посещения, она не знала. Ноги повели – и она пошла.

А уж когда вошла, все совершилось, будто ее кто направлял. В холодной каменной полутьме желто горели, помаргивали слабые свечные огоньки, наполняя высокое подкупольное пространство как бы теплотой тех неведомых человеческих рук, что эти огоньки возжгли, и она тотчас купила в конторке у входа целых три десятка свечей, и расставила по одной, по две, по три у всех икон, какие были в церкви, и, ставя, зажигая от других горящих и втискивая в узкое гнездо подсвечника, приговаривала неизвестно откуда взявшимися в ней словами: «Прими, Господи, за упокой их душ. Тех пятисот и этих трех. Прими, Господи, и не оттолкни, будь милостив, Господи!..» И потом стояла перед какою-то одной из икон, показавшейся ей почему-то главной, а может, и не главной, а просто той, перед которой ей следовало, опять же почему-то, остановиться, и о чем-то просила – не вполне понимая о чем, о чем-то молила – совершенно не отдавая себе отчета, о чем, собственно, молит; «Господи, дай сил! Господи, дай сил! Не оставь, Господи!» – это только и повторяла, все так же неизвестно откуда взявшиеся в ней слова, а что конкретно стояло за ними, к какой реальной цели они были устремлены, – этого она не знала.

Она не была крещеной, не была, как положено говорить, посвящена, и значит, исходя из церковных канонов, молитва ее не могла быть услышана.

И однако ей стало легче. Она почувствовала это буквально на утро следующего дня, пробуждаясь от сна. Она лишь выплыла из его глубины, еще не открыла глаз, а уже ощутила ясность в голове, по телу было разлито некое умиротворенное спокойствие – как бы она болела и выздоровела, слабость еще не оставила мышц, но больше их не ломило и не выкручивало, подобно отжимаемому белью.

И день ото дня после того она становилась все бодрее и крепче, сбросив с себя недавнюю старушечью дряблость, будто расколдованную лягушачью кожу, и, сосредоточась на себе, наблюдая за своим самочувствием, как-то так случилось, она потеряла из виду его, перестала беспрестанно думать о нем и следить, и, когда спохватилась, было поздно.

Встреча, к которой он готовился уже много месяцев, состоялась. И завершилась самой унизительной неудачей. Вознесшийся на вершину власти на другой стороне земли актер, с которым он встречался, глядел с экрана телевизора, комментируя прошедшую встречу, высокомерно и раздраженно. Или он совершенно ничего не понимает, или просто беззастенчиво блефует, что-то такое с презрительным сарказмом сказал о нем этот бывший актер[15].

А он сам, на своей, отдельной пресс-конференции, сидел перед журналистами с мрачным черным лицом, это было для него, поняла она по его лицу, настоящей мукой – отвечать на их вопросы: он был игроком, с разгромом проигравшим партию, но условности поведения заставляли его делать вид, будто проигрыш для него ничего не значит и вообще равносилен победе. Ему было впору в петлю от этого проигрыша, а он должен был с важностью рассуждать о достоинствах и недостатках веревки, болтавшейся у него над головой.

Тут, на этой пресс-конференции, она впервые увидела его жену. Наверное, та появлялась рядом с ним и раньше; то есть точно, что появлялась, она вспомнила, как та сходит за ним по самолетному трапу, как стоит около него в окружении толпы встречающих, но почему-то раньше она совершенно не обращала на нее внимания, совершенно не замечала – и оттого, видя, не видела. А увидела вот на этой пресс-конференции.

Возможно, потому, что камера показала ее лицо. Это было лицо, абсолютно повторявшее лицо его. Нет, не похожее, она была совсем не похожа на него, но ее лицо действительно повторяло все то, что выражалось на его лице. И даже не повторяло, а выявляло. Оно не было зеркалом его лица, оно было чем-то вроде увеличительного стекла: то, что на его лице отпечаталось мрачной тяжестью, на ее лице было высвечено как рухнувшая надежда, разбитая судьба, неопределенность будущего.

Она сидела в первом ряду, и камера показывала ее крупным планом несколько раз. И раз от разу Альбина всматривалась в ее лицо все пристрастнее. Его жена была неотъемно впаяна в него, во все его повседневное существование – всею своей жизнью, всем своим повседневным существованием. Это было в ее глазах: таких напряженных, выражавших такую готовность к его защите, к любому действию ради него – будто она была его матерью, а он рожденным ею ребенком. Она напоминала пантеру перед броском. И Альбина даже увидела подвыпущенные из жадно раздувающихся мягких подушечек отливающие перламутром острые боевые когти.

Но тем не менее она была лишь спутницей. Он нуждался в ней, как она нуждалась в нем, он мог всегда опереться на ее руку, как она на его, но только в том, что касалось этого самого повседневного существования. А во всем остальном, главном, она была немощна, бессильна, тут она не могла помочь ему ничем…

Пантера… тоже мне, с ревнивым чувством подумала Альбина, когда камера показала ее в очередной раз.

Он оборвал пресс-конференцию едва не на полуслове: ответил на какой-то очередной вопрос и, еще заканчивая ответ, вскинул руки, опустил их на стол: «Все, благодарю всех за внимание!» – поднялся и пошел к выходу.

Может быть, там, в зале, камера снимала его дольше, до той поры, пока он не исчез из поля зрения, но по телевизору показали лишь, как он встал и двинулся, и тут все оборвалось, Но и по тому, как он встал, как повернулся, с какой резкостью все это делал, наконец, по его профилю с жестко подобранными губами, на котором и пресеклось изображение, Альбине сделалось ясно, до какой степени он взвинчен, с каким трудом держит себя в руках. Кричать ему хотелось сейчас, а не отвечать с деловитым спокойствием на вопросы.

Но, к ее собственному удивлению, она не испытала того сочувствия к нему, той охранительной материнской обиды за него, того жгучего душевного страдания, которых можно было бы ожидать, судя по ее предыдущему опыту. Ничего, произнесла она про себя, мысленно провожая его, уже невидимого ей, до двери со сцены, за которой ему предстояло исчезнуть и из поля зрения телекамер, это, что случилось сегодня, как раз не страшно. Это как раз вполне поправимо. Только набраться терпения.

Что она практически имела в виду, откуда в ней взялись эти слова, – она не отдавала себе в том отчета. Это произошло как бы помимо ее воли, без всякого участия ее сознания, вдруг возникло в ней – и прозвучало.

8

Муж между тем день ото дня возвращался домой все более мрачный. Неожиданно, чего с ним не бывало никогда прежде за все прожитые вместе прошлые годы, он начал рассказывать ей за вечерним столом о всяких своих рабочих делах. О том, что там у них происходит, кого куда перемещают, кого убирают вообще, кто сумел перекинуться в тихое спокойное место сам, а кто хотел, но не вышло, и ждет теперь, что с ним будет. Видимо, то, что происходило в той его, недомашней жизни, больше не умещалось в нем, выплескивало через край, и у него появилась потребность отливать из себя кипевшее в нем варево.

Хрен знает что, бардак какой-то, никогда раньше такого не было, говорил он, принимаясь неторопливо заедать твердым колбасным кружком хряпнутую рюмку армянского коньяка. Пятерых сразу ни за что ни про что под суд, да еще по троим предстоит решить, открывать следствие, нет… какого хрена?! Будет у кого интерес работать в таких условиях? Ответственность на себя брать, воз тащить? Ответственность бери, воз тащи – а не ошибись, не оступись, не расслабься, шаг влево, шаг вправо – расстрел? Да на хрена кому все это нужно будет… повалится у него все к херам, рухнет все, не удержится, попомни мое слово!

Она, конечно же, понимала, кого он имеет в виду под «ним». Он всегда говорил о нем без имени, но так выделял голосом, что сразу делалось ясно, о ком речь.

– Почему «у него»? – не удерживалась, спрашивала она. – Он что, один там?

– Слава богу, что не один! А был бы один… но от него все идет, от кого еще! «Гласность», слово какое пустил. Надо было до такого додуматься! Что, чтобы обо всех этих катастрофах писать, народ пугать? Раньше ничего не происходило, что ли, думаешь? Не писали просто! Не писали, не знал никто ничего – и все спокойно. А теперь чуть что… на хрена весь этот шорох нужен?! Всегда все большие дела втихую делались, не хрена о них языком звенеть!

Альбину не задевали эти его высказывания. Как прежде вся его та, внедомашняя жизнь проходила для нее стороной, была ей чужда и неинтересна, так была чужда и сейчас, и если она задавала ему уточняющие вопросы, то лишь потому, что ее точило любопытство, как оценивают в том, внедомашнем мире «его».

– Цэрэушник он, не иначе, – наливая себе из бутылки новую рюмку, говорил муж. – Голову даю на отсечение, цэрэушник! Если бы нет, делал бы, что он делает? Кому это нужно, что он делает? Чтобы так трясло всех, с ног сносило? Никому, кроме ЦРУ!

Хорошенько огрузнув от коньяка, он, если сын уже спал, начинал домогаться ее. Большая его мясистая ладонь, забравшись под юбку и оттянув резинку трусов, сжимала ей ягодицы, раздвигала их, плотно приникала к промежности, и она, посопротивлявшись, но не очень долго, уступала ему – как стала делать последнее время. Желание тела было сильнее ее ненависти. Муж это последнее время много чаще и куда настойчивее, чем прежде, требовал от нее близости, – видимо, что-то в той системе, к которой он принадлежал, стало иначе, и прихватывать на стороне регулярно сделалось сложно. Но, уступая ему, она почти никогда не получала удовлетворения. Даже простого, физического, что было ей вполне доступно еще совсем недавно. Ей казалось, внутри нее ходит что-то неживое, словно бы пластилиновое, задыхаясь, скуля, едва не плача, впившись ногтями в мохнатые лопатки над собой, она пыталась пробиться к той знакомой, желанной судороге, которой жаждало тело, колотилась снизу о его тяжесть, будто о некую перегородку, мучительно пробивая ее, – и нечего не получилось, не выходило пробить, не могла пробиться!..

 

Излив в нее накопившийся в нем тягучий мужской секрет, разом отяжелев и обмякнув, он некоторое время продолжал лежать на ней, плюща ей живот, неумолимо сокращаясь своей пластилиновой плотью, в какой-то миг она переставала чувствовать в себе его присутствие, и он перекидывал ногу через ее бедро, и переваливался на постель рядом. После этого, полежав на спине минуту-другую, несмотря на то, что веки ему теперь должно вроде бы было слеплять сном, он снова возвращался к той своей, недомашней жизни:

– Критику ту же возьми. Историю нашу охаивать начинают. Это еще что такое? Народ плохо жил? Плохо жил, скажи мне?! Хлеб, сахар и маргарин все всегда имели! Так? Так! А что еще?! Кто-нибудь у нас с голоду умирал? Чего тогда эта критика?!

Тут он начинал ее уже раздражать. А может быть, сказывалось еще и ее неразрядившееся, уползающее обратно в себя, подобно улитке в свою раковину, плотское томление.

– Ладно, хватит тебе, завел одно и то же, как сорока Якова, – отпихивая обеими руками его большое жарко-мохнатое тело подальше от себя, враждебно говорила она. – Что с сыном делать, ну-ка вот скажи лучше? Что по этому поводу думаешь? Катится-катится, ну, как докатится?!

С младшим сыном действительно все обстояло плохо. Компания его по-прежнему была в тех, окраинных домах, и, следи за ним, не следи, он пропадал там с утра до ночи. Несколько раз вечерами снова приходил выпивши, в сломавшемся его, загустевшем голосе, когда Альбина принялась отчитывать его и он, перебив ее, закричал: «А уйду совсем, катитесь вы!» – звучала такая готовность сделать себе хоть как плохо, но по-своему, что она испугалась и отступила, и в итоге вышло, что он вытребовал себе право выпивать открыто и впредь. Поселковый участковый, кабинет которого находился в поссоветовском строении, в первой от входа комнате налево, как-то пришел к Альбине и, тяжело ворочаясь в своей милицейской сбруе, садясь на стуле то прямо, то боком, то закидывая ногу на ногу, то снимая, сказал ей: «Ты, слушай, не обижайся… мне бы тебе сто лет не говорить… но вроде как профилактическую беседу с тобой надо… ты мне после благодарна будешь. Насчет сына твоего беседа… знаешь, нет, с кем он околачивается? Там у кого брат, у кого дядька – все через лагерь прошли, там такая капелла подбирается… ты меня извини, конечно, но я должен предупредить. В городскую школу его переведи, что ли!..» Сын, однако, с нынешнего учебного года, как в свою пору старший, и без того учился не в поселковой, а в специальной городской школе, куда по утру съезжались дети и внуки всего руководящего круга, но оттуда друзей никого не завел и, только возвращался автобусом после уроков, бывало, и не зайдя домой, тут же лупил во все лопатки к своим окраинным дружкам.

Муж на ее требование придумать что-то касательно сына начинал тяжело дышать, воздух вырывался из его ноздрей с гневным шумом, и, мгновение-другое спустя, он говорил с яростью:

– А ты тут что смотришь? Я там целый день… мне спины не разогнуть! А ты рядом тут, проконтролировать не можешь? Телефон у тебя на столе для чего? Сын – это на тебе, это ты давай!

– «Ты», «ты»! – раздраженно отвечала ему она. – Растыкался! Не тыкай и не якай, понятно? Спины ему не разогнуть… – Знала она, как они там не разгибают спин. Всем бы так не разгибать. Нашел кому заправлять арапа. – Ты отец или не отец, ты кто?

Муж снова принимался грохотать какими-то гневными словами, но она больше не слушала его. Она выпустила закипевшее в ней, и сверх того ей ничего не было нужно. Что он мог придумать касательно сына. Ничего он не мог придумать. Прекрасно она это знала.

Незадолго до Нового года он неожиданно позвал ее смотреть какой-то фильм у них в конференц-зале. Никогда такого прежде не случалось. Всякие зарубежные фильмы, не попадавшие на обычный экран, там, в этом их конференц-зале показывали постоянно, но только им, кто там работал, и попасть со стороны, будь ты жена или еще кто, было сложно. А тут фильм был никакой не зарубежный, и кроме того, вроде как их даже заставляли прийти семейно. Словно бы некий особый смысл придавался фильму, особое, как бы государственное, общественное значение, и раз семья, согласно марксизму, являлась ячейкой общества, то было необходимо, чтобы фильм посмотрела не часть ячейки, а вся она целиком, во всяком случае, главной своей, взрослой составляющей.

Идти к нему на службу, сидеть там в его зале, провести вместе с ним целую уйму времени вне дома – ужасно ей этого не хотелось, но было любопытно, что за такой за фильм, на который едва не в обязательном порядке требуют явиться с женой, нарушая все прежние установившиеся правила, и она пошла.

Фильм был снят на широкой пленке, огромный экран разворачивал свое бутафорское действо, застилая все поле зрения, будто втягивая внутрь этой выдуманной, ненатуральной жизни, но и сам по себе фильм был сделан весьма искусно, заставлял смотреть себя, и едва не три часа его как пролетели. Женщина пекла невиданные, сказочные торты и выкапывала труп всевластного вельможи из могилы. Женщина была в давние времена девочкой и девочкой была свидетельницей прихода вельможи к власти, когда во время его «коронационной» речи прорвало трубу и оттуда ему в лицо ударила фонтаном вода. Женщина лишилась волей вельможи отца и матери и бегала на лесную биржу в поисках родительских посланий на спилах деревьев, доставленных голыми бревнами из дальних краев. «Эта дорога не ведет к храму», – сказала женщина в окно постучавшейся к ней старухе, – и фильм закончился.

Домой ехали вчетвером, – муж к себе в машину взял одного сослуживца, оказавшегося безлошадным: машина того нынче днем сломалась и была на ремонте. Муж по-хозяйски занял переднее сидение рядом с шофером, но всю дорогу просидел развернувшись, – они с сослуживцем, не замолкая, обсуждали картину. Картина им не понравилась. «Это что, она там труп из земли все время вытаскивает, а сын тот потом его с обрыва бросает – это нам с нашей историей так обойтись предлагают?!» – металлическим голосом, гневно вопрошал муж. «Да! Богохульствуют, и вроде как, по их, это хорошо. Давайте и вы за нами вслед богохульствуйте! – с таким же металлом и гневом отзывался его сослуживец. – И вообще все в одну кучу свалили: и кареты там, и судьи средневековые, и машины современные – полная каша!» – добавлял он через недолгую паузу. «Во, точно! Каша! – соглашался муж. – Напущено туману, бой в Крыму, все в дыму… да никакой правды жизни нет!»

Впрочем, больше всего им не понравилась не сама картина, а все, что было вокруг нее, вся эта ситуация с семейным просмотром, что придавало просмотру характер некой, не вполне понятной чрезвычайности. «Это ж не просто так!» – говорил сослуживец. – «Конечно, не просто так, то ж ты думаешь!» – соглашался муж. – «Это чье, интересно, распоряжение?» – спрашивал сослуживец. – «Хотел бы я знать! – отзывался муж. – Что, нашего, что ли? Мало похоже». – «На нашего не похоже. – Сослуживец понимал мужа с полуслова. – Если только ему указание было». – «Во, – подхватывал муж. – Именно. Уж что-нибудь вроде намека, толстого такого, наверняка». – «От этого все исходит, от этого!» – нажимая голосом на «этого», восклицал сослуживец, не решаясь при шофере впрямую произнести имя, а того и не требовалось, и так все было ясно, но если б шоферу вдруг захотелось настучать, то улик бы не имелось. «А и вообще! Что она все время с ним рядом?! – не заботясь о логике своего восклицания, вмешивалась жена сослуживца. – Что она все время хвостом, что она себя выставляет, кто она такая, чтоб так выставляться?!» Жена сослуживца сидела между мужем и Альбиной посередине сидения и, произнося свою разгневанную, безадресную внешне тираду, пригибалась к коленям, заглядывала Альбине в глаза, ища у нее поддержки.

Альбина не отвечала ей, только неопределенно пожимала плечами и улыбалась. Она вообще не участвовала в разговоре. И даже не особо прислушивалась к нему. Смотрела в окно машины, за окном летела зимняя белесая тьма, разжиженная огнями уличных фонарей, горевших окон в домах, и улыбалась. Она чувствовала себя счастливой. Так, словно это она сняла фильм, она организовала такой просмотр, – все все она сделала, все было делом ее рук. Странное было чувство, удивительное, даже смешное, пожалуй, но вот однако…

Сослуживец мужа жил рядом, на соседней улице. Они завезли его с женой, объехали квартал – и оказались у своего дома.

– Ты молодцом, не трепала языком, – одобрительно сказал муж, когда шли к калитке. – Не то что эта… клуша.

– Ну да… не трепала, – чтобы что-то ответить, сказала Альбина. И засмеялась.

Муж, разумеется, не понял ее смеха.

– Чего?

– А ничего – ответила она. Не объясняться же было с ним.

– Что «ничего»? – остановившись у калитки, заступил он ей дорогу. – Или совсем не соображаешь, для чего нам фильм показывали?

– И соображать не хочу – сказала она, обходя его и открывая калитку. – Еще мне об этом думать!

Она и действительно не хотела думать об этом. Не думалось – и не хотела заставлять себя. Зачем? Совершенно все это было ей ни к чему[16].

9

Казалось, ее качает на качелях. С этим чувством она обычно просыпалась по утрам. Она просыпалась – ее с бешеной скоростью несло по некоему пространству без тьмы, без света, без границ, открывала глаза – и движение стремительно и неудержимо затухало, оставляя лишь память о себе, но если случалось вновь провалиться в сон, новое пробуждение было отмечено этим же бешено-скорым движением в некоем пространстве, только теперь – и это она каким-то непонятным образом отчетливо осознавала – ее несло в другую сторону. Однако бывало, чувство качелей посещало ее и среди бела дня: вдруг в ней как бы замирало все, останавливалось, обрывалось – и в следующий миг приходило понимание, что это ее вынесло в крайнюю точку и сейчас понесет обратно.

12Альбина не догадалась о том сама, потому что не сопоставила исчезновение имени М. Горбачева из различных официальных сообщений с подобным же исчезновением в начале прошлого года.
132 сентября 1986 г. около г. Новороссийска вскоре после выхода из порта пассажирский теплоход «Адмирал Нахимов» столкнулся с сухогрузным судном «Петр Васёв». Сухогруз врезался в теплоход носом, попав в переборку между отсеками, в результате чего пробоина (6×8 м) пришлась сразу на два отсека, и теплоход затонул в считанные минуты (12-14 минут). Из 800 пассажиров теплохода погибло более половины.
14«Утром 3 октября на советской атомной подводной лодке с баллистическими ракетами на борту в районе примерно 1.000 км северо-восточнее Бермудских островов в одном из отсеков произошел пожар. Экипажем подводной лодки и подошедшими советскими кораблями производится ликвидация последствий пожара». (Из «Сообщения ТАСС» от 4 октября 1986 г.).
15Во время встречи М. Горбачева и президента США Р. Рейгана, в прошлом голливудского актера, 11-12 октября 1986 г. в Рейкьявике (Исландия) руководство Советского Союза попробовало посредством некоторых уступок американцам добиться от них прекращения исследовательских работ в области космического оружия, на что американцы, разумеется, не пошли.
16Речь шла о фильме «Покаяние» грузинского режиссера Т. Абуладзе.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18 
Рейтинг@Mail.ru