Суд уже кончился, приговор оглашен, и о нем говорили на автобусной остановке. Два года – это не срок, Генке повезло, ни одна баба перед ним не устоит, адвокатша постаралась, мизер отмерили Генке, скоро выйдет, если будет по-умному себя вести, но в том-то и дело, что Генка (вновь прозвучала фамилия, и опять Алеша не запомнил ее) по-хорошему жить не умеет, пригибаться не любит, прет всегда напролом, спорит до хрипоты, настаивая на своем, и не через два года выйдет он на волю, а надолго задержится там, у хозяина.
Было самое безопасное для поездок время, в переполненные автобусы контролеры не влезали, пятак у Алеши был, он решил было купить на него четвертинку хлеба, но аппетиты его разгорелись, четвертинка выросла до половины буханки с кульком сахара. Благоразумие все-таки взяло верх, ведь неизвестно еще, когда получит он работу, обещанную Михаилом Ивановичем, и будет ли она, эта работа. Пять копеек на хлеб и четырнадцать на папиросы – это все, что может он позволить себе.
У самого дома силы оставили его, он, весь потный, сел на скамеечку. Он слышал в себе зубовный скрежет хищника, разъяренного малостью куска, просунутого сквозь прутья решетки, и таким же хищным казался ему дом, в котором он прожил почти четыре года, так ни с кем не познакомившись, девятнадцатиэтажная башня, по недоразумению впустившая в одну из квартир отца с Алешей. В гости здесь не ходили, довольствуясь встречами у подъезда, в лифте, общую принадлежность к дому и территории подтверждая растягиванием рта в улыбке. Там, в старом доме, к соседям забегали по любому поводу: позвонить, похвастаться купленным платьем, спросить, пишет ли сын из армии.
Нашлись наконец силы, Алеша пошел к подъезду. В кабине лифта вместе с ним ехала женщина, жившая двумя или тремя этажами ниже, и было неприятно выдерживать присутствие этой пропахшей пирожками особы. Рука ее заблаговременно полезла в сумку, за ключами, но их там не оказалось. Женщина сморщила лоб, вспоминая, проверила, не сбоку ли сумки они, и вновь ошиблась. Не зазвякали ключи ни в маленькой сумочке под мышкой, ни в кошелечке, и, лишь еще раз порывшись среди пакетов, кульков и свертков, женщина нашла ключи, и Алеша отвел глаза, облегченно вздохнув.
И в наружном кармане сумки, когда там искали ключи, и в сумочке поменьше, и в кошелечке – везде и всюду Алеша видел смятые, сложенные и скомканные денежные купюры, и денег было так много, что, пожалуй, сама женщина не знала сколько, потому что привыкла к обилию их, считала деньги с точностью плюс-минус двести рублей и в любой магазин заходила, уверенная в том, что купит нужное; деньги эти несчитанные были для нее, если вдуматься, лишними. Но деньги эти же для кого-то – спасение от голода, от страха, деньги эти, короче, самой жизнью, которая обязана быть справедливой, предназначены не этой богатой женщине, а другим людям, хворым и бедным, без обуви…
Как только эта мысль коснулась Алеши, лифт остановился, выпустив женщину, двери сдвинулись вновь, и Алеше услышалась фамилия того парня, которому дали два года в колонии общего режима, и по тому, как улеглась она в памяти, не растолкав другие имена и фамилии, а устроившись на будто бы приготовленном месте, понял, что отныне она связана с его жизнью.
Колкин Геннадий Антонович, русский, беспартийный, родившийся в Москве 17 марта 1950 года, неженатый, окончил СПТУ в 1971 году, то есть незадолго до того, как Алеше выдали диплом с отличием и выпустили в свет, в большое инженерное плавание.
Назавтра он позвонил Михаилу Ивановичу и сразу же поехал в Чертаново, на завод, где был немедленно взят на работу, заместителем начальника электроцеха; оклад 140 рублей, прогрессивка 40 %, к обязанностям можно приступить сегодня же; «Принят по направлению районного бюро по трудоустройству», – успел прочитать Алеша в своей трудовой книжке, когда кадровик заполнял ее, хотя никакого направления не было. По совету Михаила Ивановича держался Алеша смело, попросил выдать ему двадцать рублей в счет получки, и просьбу удовлетворили без проволочек. Вошел в цех и стал свидетелем комической сцены. Начальник цеха, мужчина дородный, властный, наставлял сильно пьяного рабочего, который вздумал оправдываться тем, что выпил-то всего один стакан. «Да выжри ты столько – я б и слова не сказал, я б тебя и не заметил!» – урезонил его начальник и повел Алешу в свой кабинет, обычнейшую конторку с тремя столами и шкафом, бумаги откуда выпирали, как пружины из выброшенного на свалку матраца.
Три дня Алеша сидел над схемами, ходил, присматривался к цехам, расспрашивал и впадал во все большее уныние. Каждую смену здесь что-то с грохотом ломалось, лопалось или взрывалось, воздух отравляла вонь химикатов, на гальванике задыхались от едкого смрада, но вентиляцию так и не установили, потому что все трудовые дни уходили на ремонт чего-то недавно привезенного и негодного. С семи утра до половины четвертого – тысячи бесполезных слов, перемещений, приказаний и распоряжений, завод будто под бомбежкой работал: траншеи, вырытые для кабельных трасс, так и не засыпались, создавая полную иллюзию конца производственного света. Изрыли, кажется, всю территорию, но для каких-то новых надобностей появлялся вдруг экскаватор с ковшом и рвал старый кабель, неизвестно когда и кем проложенный, два или три цеха немедленно останавливались, лишенные энергии, электрики навешивали воздушную линию питания, времянку, которая становилась постоянной. Чтоб охлаждать воду в литьевых машинах, купили итальянский рефрижератор, но почему-то без электроники. Станки ломались так чудовищно, что ремонту не подлежали.
В этой вакханалии Алеша, если сваливался с ног окосевший газосварщик, сам брался за горелку, не хуже любого монтажника крепил арматуру и разделывал кабели, и все равно чувствовал, что он – лишний здесь, что не прижиться ему к этому заводу. После четырех часов дня в цеховую конторку набивалась местная пьянь, инженеры, техники и мастера, на столе – бутылка со спиртом и графин с газировкой, дармовая выпивка. Не уходи, задержись в конторке, напрасно говорил Алеше здравый смысл, приложись к спирту, вымажись вместе со всеми в грязи – и тебя стороной обойдут все беды и напасти, тебе надо выжить, одиннадцать месяцев отводилось на выживание, по прошествии их положен отпуск, итого ровно год, дающий право искать работу по собственному усмотрению, минуя эти гнусные бюро.
Выжить! И помочь несчастному Михаилу Ивановичу, который вообще не умеет просто жить, который неизвестно кого спрашивает: за что я страдаю?
Правы были те из алкашей, что причисляли Михаила Ивановича к обитателям «царского села». Там жил он, с женой и сыном, в трехкомнатной квартире, но после скоропалительного развода нашел пристанище в холопском, так сказать, доме, обрел жилплощадь – отдельную квартиру. Краны текут, потолки высокие и закопченные, электропроводка наружная, пол дощатый, подоконники облупленные. На шкафу – шесть чемоданов, книжных полок нет, в квартире еще не устоялся порядок, при котором каждая вещь знает свое место. В хозяйственном магазине Михаил Иванович накупил посуды, и Алеша брезгливо рассматривал непользованные тарелки, ни разу не мытые миски, кастрюли без пригара, царапин и трещин, сковородки, не прожарившие на себе ни куска мяса. История второй жизни Михаила Ивановича еще не начиналась, а она – в кухонной утвари; надбитый носик заварочного чайника и погнутые зубья вилки напоминают о днях минувших, в любви к старым кастрюлям есть что-то от почитания предков. Алеша еще застал времена, когда по дворам бродили лудильщики, и о давно умершей бабушке напоминали запаянные ими кастрюли.
В этой квартире стал часто бывать Алеша. Подружиться они не могли, сказывался возраст. Михаилу Ивановичу было уже за пятьдесят, родился он в интеллигентной семье, прародители из разночинцев. Учился в МГУ, работал потом в журнале. Женился на сотруднице, девушке активной, хваткой, родила она сына. Михаил Иванович служил отменно, печатался, стали его привлекать к некоторым мероприятиям, особенно удачным был год, когда на самом верху одобрили сочиненный им абзац отчетного доклада, и абзацем этим Михаил Иванович очень гордился, хотя, признавался он, был в пятнадцати строчках один спорный нюанс. Высочайшее одобрение абзаца двинуло Михаила Ивановича вперед, его ввели в группу консультантов, а потом и угнездили в самом аппарате. Признанием ценности нового сотрудника стал переезд в «царское село», семейная жизнь текла спокойно, супруга тоже работала в аппарате, но рангом ниже. Черным днем для Михаила Ивановича стал ничем не примечательный четверг, когда его вызвали вдруг и предложили перейти на другую работу, сказав, что он «рекомендован» такому-то институту на такую-то должность. Михаил Иванович поразился: из аппарата – в низы? За что? За какие, спрашивается, грехи? В полном недоумении обратился к своему непосредственному начальнику, заместителю заведующего отделом, который, выслушав, пришел в негодование и по телефону сурово распек аппаратного кадровика, заявив успокоенному Михаилу Ивановичу, что все в порядке, что недоразумение разъяснилось, но впредь… «Что впредь?..» – напугался Михаил Иванович. «Ничего, ничего…» – успокоительно ответил начальник. Михаил Иванович отдышался и стал жить по-старому, шлифуя абзацы, доводя их до немыслимого совершенства, чего, кстати, как раз и не требовалось – это уже здесь, на кухоньке, стал понимать он. В абсолютном совершенстве и заключалась, видимо, ошибка сочинителя абзацев, они должны быть с некоторой корявинкой, чтоб по ним прошелся с вопросиками мудро заточенный карандаш начальника. Супруге о неожиданном вызове в кадры он не сказал, она очень ревниво относилась к его оплошностям, в гневе бросала обидные для мужчины слова. Но уж второй вызов понудил его все рассказать без утайки, а вызвали опять по тому же вопросу: не желает ли Михаил Иванович укрепить собою полуразваленный участок работы в Академии педагогических наук?
И должность указали при этом ниже той, на которую сослали бы его, провинись он громко, скандально. Ничем не выдавая тревоги, Михаил Иванович вновь пошел к своему начальнику и корректно поставил вопрос о доверии. Тот возмущенно заявил, что доверяет ему полностью и не потерпит самоуправства некоторых зарвавшихся кадровиков ни в коем случае. Еще раз обласкав своим вниманием Михаила Ивановича, начальник прибавил в замешательстве, что, пожалуй, надо все-таки наедине с собой поразмышлять и, возможно, согласиться с предложением насчет академии, но если желания идти туда нет, то стоять и упираться надо до упора. Супруга помертвела, услышав о вызове. Она учинила ему допрос, острием направленный на командировку в Польшу: не ляпнул ли он там чего-либо такого, что… Ничего подобного Михаил Иванович за собою не наблюдал, он всегда произносил рекомендованное и одобренное. Подозрение пало на Венгрию, но и визит в эту страну (в составе делегации), со всех точек зрения рассмотренный, криминала не выявил. По своим каналам супруга исследовала проблему, но так и не пришла к определенному выводу. Меч, нависший над Михаилом Ивановичем, отошел в сторону, целый месяц его никуда не вызывали, но вскоре пытка продолжилась, обещали на этот раз младшего научного сотрудника в институте, который курировал сам Михаил Иванович, и от намеченного разило издевательством. Пав духом, Михаил Иванович срочно взял отпуск, уехал было к морю, но тут же вернулся, потому что поволокло его на место экзекуции.
Он бродил по Москве, допытываясь у себя, что же такого наговорил в Польше и что наболтал в Венгрии. Испытывая муки неведения, Михаил Иванович с завистью посматривал на людей, которым наплевать было и на заместителя заведующего отделом в аппарате, и на самого заведующего. Выгони этих людей с завода – они устроятся на другом, в ус не дуя. А встречались и такие бесстрашные граждане, что и на милицию им начхать, знай себе пьют водку в неположенных местах. И потянуло Михаила Ивановича к этим смельчакам, а были те гордые, чужих к себе не подпускали, вот и отважился однажды Михаил Иванович на безумный поступок, откликнулся на призыв: «Третьим будешь?». Присматриваясь и прислушиваясь к собутыльникам, подумал он однажды о путях человеческих, о тех, кто сидит на верхах, и о тех, кто на низах. С самого верха стреляли, и пившие за кустами люди все сплошь подранены шрапнелью, а сам он – такая же случайная жертва, человек, в которого попала пуля из наугад выстрелившего ружья. На месте Михаила Ивановича мог оказаться любой ответственный сотрудник аппарата, случайность эта предусмотрена руководством, организована им, и не жертва он случайности, а герой ее, потому что изгнанием Михаила Ивановича завершена тщательно разработанная операция, произведен маневр, ставящий своей целью дальнейшее совершенствование государства Российского. Страна развивается не гениальными озарениями выпестованных одиночек, а кропотливым примитивным трудом миллионов, и люди в России – муравьи, а муравей поднимает тяжести впятеро, вдесятеро больше собственного веса. С точки зрения науки, муравьи, транспортирующие соломинку, прикладывают к ней разнонаправленные усилия, по законам механики бессмысленные. И тем не менее соломинка переносится, и, чтоб такое чудо происходило ежедневно, ежемесячно и в каждый завершающий год пятилетки, муравьям надо подчиняться не законам механики, а постулатам муравьиной кучи и жить под страхом наказания, слепого и беспощадного. Так и в аппарате. Сотрудник, долго сидящий на одном месте, смотрит на мир глазами маленького социума, блюдет интересы только своего ведомства, живет под защитой его и – теряет бдительность, сноровку, квалификацию. Если же вдруг его выгоняют – без объяснения причин, без вины и без повода, – то глаза уцелевших становятся зорче, люди каждое словечко свое начинают вымеривать по законам большого социума, муравьишки с еще большим рвением хватаются за соломинку.
Оправдывая своих начальников, Михаил Иванович прощал, по тем же муравьиным постулатам, и супругу, уже бывшую, уже вышедшую замуж. Зачем он ей, раз вокруг муравьи, на которых еще не пал жертвенный жребий? Тягостнее и непонятнее было с сыном, этот уход отца он принял по-своему: «Предатель!» Заключалось предательство в том, что падение отца закрывало перед ним двери Института международных отношений. Михаил Иванович подсуетился, спасая сына, напомнил кое-кому о былых благодеяниях своих, сын все же поступил, а как уж там он учится – неизвестно, Михаил Иванович покинул «царское село» в декабре, бывшая супруга устроила такой раздел имущества и такой обмен квартирами, при которых ничуть не пострадала. Райком партии, помурыжив Михаила Ивановича несколько месяцев, дал ему наконец работу – методистом в вечернем университете марксизма-ленинизма.
О семье он рассказывал кратко, смущаясь, горестно покачивая лысеющей головой. В затяжных паузах бросал на Алешу взгляды, призывавшие того к лирическим расспросам, к разговорам о женщинах, которые в отличие от бывшей супруги когда-то беззаветно любили Михаила Ивановича, да и сейчас, возможно, согласны переместиться из ада в рай (или наоборот) и понести вместе с ним тяжкий крест изгнания. Намекал и о ребенке, рожденном вне брака и неизвестно где пребывающем ныне.
У начинающих алкоголиков такие слезливые воспоминания обычны, Алеша был ими сыт по горло, да и сам Михаил Иванович раздражал – грязью в квартире, болтливостью, неумением стирать и гладить, копить деньги и тратить их. В холодильнике – одна закуска, в дом, правда, алкаши не приводились, Михаил Иванович пил с ними в овраге, душу отводя в квартире, постоянно разыгрывая одну и ту же сцену – разговор со своим начальником, причем сам Михаил Иванович, прямой и честный, разительно отличался от вероломного шефа. Мимика у него была богатой, жесты оттачивались с каждым новым повторением, голос работал во всех регистрах, от нежнейшего шепота до львиного рыка, фраза начальника «но впредь…» звучала особо издевательски. Верный себе, Михаил Иванович и под сцены эти подвел теоретическую платформу. Аппаратные игры-спектакли якобы – это внутренняя потребность данной организации, массовый театр всегда сопутствует революционному обществу, и сколько же агитколлективов шныряло по России в годы Гражданской войны, какой расцвет театральных школ, сколько дурных драматургов стали правителями после Бастилии и Зимнего!..
Все теории Алеша пропускал мимо ушей, его судьба не укладывалась ни в одну из них. Выжить надо, выжить – и уж потом разобраться, где закономерность, а где случайность.
Сам он готовился к худшему, в столах на кухне – пакеты с мукой, рисом и гречкой, чай и сахар, соль и спички. Жизнь на заводе становилась опасной и невыносимой, Михаил Иванович предупредил: товарищ из горкома, приказавший директору взять Алешу на завод, пошатнулся, где-то сказав что-то не то, и на поддержку его рассчитывать нельзя. Январь… Февраль… Чуть ли не по дням мысленно загибал Алеша пальцы и понимал, что только чудо спасет его от 33‐й. Иногда конторка напивалась сразу после обеда, идея радикального переустройства мира овладевала начальником цеха, Алеше приказывалось: передвинуть верстаки, срочно сменить воду в аккумуляторах, недалек был день, когда его заставят удлинять заводскую трубу.
Он прятался от начальства в эти часы, нашел курилку в самом грязном цехе и посиживал в ней, время от времени обходя завод и подсказывая электрикам, что и как надо делать. Потом вообще перестал появляться в конторке, да туда и заглядывать было страшно. Новая кладовщица тащила начальству письменные приборы, трехпрограммные радиоприемники, материю на шторы, стулья, утюги, и мастера забирали пригодное для дома имущество. Много других ценностей безнадзорно валялось на заводских дворах, на мусорных свалках, и Алеша, глядя на добро, лежащее без применения, вспоминал женщину в лифте, кошельки и сумочки ее, где точно так же невостребованно прятались денежные купюры. И Геннадий Колкин тут же возникал в памяти.
Март, апрель – и беда, которая маячила где-то, стала приближаться, становясь неотвратимой.
Конторка писала донос, конторка схлестнулась с более могущественной группировкой таких же любителей пить не на свои деньги, и этих высокопоставленных алкашей поддерживал, по слухам, сам директор, элитной пьянью руководили главный инженер и вальяжная дама из отдела труда и зарплаты. В отличие от конторки, пьянь эта собиралась почти открыто, хранила в сейфах изобличающие начальника цеха документы, отнюдь не поддельные, и воровала по-крупному, торгуя профсоюзными путевками. Закипели страсти, конторка добыла неопровержимые свидетельства того, что дачный участок директора обнесен заводским стройматериалом. Когда Алеше придвинули к подписи коллективный донос, он молча встал и ушел, зная, что дни его сочтены. И злился на себя: мало, мало еды заготовлено! В любом случае растопчут его, прежде всего – его! Разнимать алкоголиков прибудет комиссия, она-то и обнаружит, что никто не направлял сюда инженера А. Родичева, а телефонную просьбу к делу, как говорится, не пришьешь.
В полном смятении поехал он к дяде Паше, в старый дом.
Был вечер воскресенья, тепло, у голубятни сидела обычная компания, чуть поддатая, в магазин за подкреплением пославшая гонца. Алеша слушал новости и смотрел, смотрел на дом. Сюда, к этому дому, привез он отца из морга, чтоб тот простился с ним, и дом проводил отца в последний путь, – сюда привез, а не в новый дом, где жить отцу было тяжко. И гроб с матерью пять лет назад стоял перед этим подъездом. «Пепелище… – подумалось почему-то Алеше. – Родное пепелище…» Все родное, все понятное и нелюбимое, не дом, а крепость – со своей охраной, со своими законами и беспрекословным подчинением, и когда однажды Валерка из первого подъезда выиграл в лотерею тысячу рублей, то счастливец, кроме радости, испытал и сомнение: а как дом отнесется к этой прорве денег? И на полтыщи закупил водки, поил всех, будто оправдываясь… «Пепелище…» Над головой гулькали голуби, осторожно подергивая крыльями.
Самую свежую новость принес гонец вместе с водкой: час назад милиция взяла братьев Корнеевых, обоих, и новость компания приняла так, словно гонцом сказано было, что завтра утром встанет солнце. Братьев должны были взять – об этом говорили еще вчера, когда Корнеевы начали у магазина продавать коньяк по госцене, по 4 рубля 12 копеек, и на что понадобились им срочно деньги – тоже говорили: братья недавно от хозяина, ребятам надо приодеться, выпить опять же, они и ломанули на прошлой неделе палатку, взяли пять ящиков коньяка и три короба с конфетами, чисто взяли, ни одна собака не привела бы милицию на их квартиру, где коньяк и конфеты лежали открыто, пей да веселись, но стильным братьям захотелось пофорсить перед девчонками, а денег нет, вот и начали сдуру сбывать коньяк, и не надо никаких сексотов, участковый живет рядом с магазином – так рассудила компания у голубятни.
Когда показался идущий с работы дядя Паша, его не окликнули, не подозвали, удовлетворились тем, что и он их заметил. Проводили его доброжелательными взглядами, не без зависти: крепкий мужик, самостоятельный, твердо стоит на земле, инвалид, без трех пальцев на правой руке, но голова золотая, к ракетному производству допустили, далековато, конечно, от дома, работа полуторасменная и ежедневная, непрерывный цикл производства, наверно, зато и отпуск соответственно – три месяца зимой, проводит их он у моря, частично с Натальей Соколовой, с которой и живет, с которой, возможно, и расписался.
Стемнело уже. Бутылку допили и разбежались. Алеша выждал еще немного и направился к дядя Паше. Уже предупрежденная Наталья открыла дверь, не спрашивая, но глаза – как у автобусного контролера, и Алеша, стараясь на нее не смотреть, прошел в комнату. Дядя Паша сидел в кресле под торшером, читал газеты. «Всегда рады… – пропела сзади Наталья. – Будь, Алеша, как дома». И стала подтаскивать закуску. На сервировочном столике – вареная телятина, копченый угорь, желтые груши, икра и балык. Напитки: французский коньяк, рижский «Кристалл», эстонская водка, – и дядя Паша, по любому поводу всегда припоминавший нечто курьезное или житейски полезное, поведал: рижский «Кристалл» делают из зернового или зернокартофельного спирта, в московский же, поставляемый в Америку, добавляются биологические компоненты. Сказал и двумя пальцами правой руки, большим и мизинцем, обжал бутылку, наклонил ее, стал разливать. Рука действовала, как ухват, нелепостью движений напоминая конечность робота. Выпили. Наталья, паспортистка в ЖЭКе, могла равно облаять и старуху, и участкового, но в доме остерегалась говорить громко, из комнаты вышла, осторожненько позвякивала посудой на кухне. Опять выпили и опять поели. Здесь любили тишину: телевизор молчал, рыбки в аквариуме разевали рты. Безмолвствовали и книги – единственное увлечение дяди Паши, ради них не собиравшего монет и марок, чтоб по следам раритета к Наталье сдуру не залетела Петровка, о которой как раз заговорил дядя Паша. Дело в том, сказал он, что в столице, как известно, намечена Олимпиада, милиция, следовательно, начнет трясти мирных граждан, по самым скромным подсчетам, из Москвы будет выселено сто тысяч человек, преимущественно тех, на кого у милиции зуб, и на этот ответственный период человеку надо иметь крепкий якорь, то есть хорошо документированную работу, не говоря уж о прописке, у человека должна быть нора.
Этим словом дядя Паша гордился; один знакомый философ назвал его основателем теории норизма.
– Нора, – назидательно определил дядя Паша, – это не только ячейка производства, где оптимально сочетаются интересы работодателя и нанятого им человека. Это такое углубление в бетонной тверди общества, которого пока не видят милиционеры и прокуроры. Замечу, шероховатость сия, законом не предусмотренная, способствует прогрессу. Не может быть, к примеру, идеально гладкого шоссе – шины автомобилей станут скользить по нему… Нора, кстати, понятие не только социальное, но и биологическое, даже психобиологическое, в этологии явление это описано подробно, хозяин норы обладает преимущественным правом на нее, в чем и сказываются приоритеты природы, и редкий хищник осмеливается нарушать эти права. Ты знаешь, где я работаю, – закончил дядя Паша, – ее, эту работу, я и считаю норой. Да, мне приходится нелегко, меня временами пинают, но норой моей никто не пытается завладеть. А как у тебя?
Алеша молчал, прислушиваясь к шумливой воде на кухне и присматриваясь к сизому дымку «Честерфильда». Упоминание о том, где работает дядя Паша, было очень кстати, разрешалось говорить напрямую, и Алеша сказал, что на заводе у него пока все нормально, однако пора уже подыскивать другое место, и чем скорее, тем лучше, хотя поиски будут трудными, потому что проблема, с какой столкнулся Алеша, чрезвычайно остра и необычна, сугубо индивидуальна и заключается в том, что на двадцать восьмом году жизни в психике его произошли необратимые изменения: он стал ненавидеть всех своих начальников, всех! Да, ненавидеть! Он на них насмотрелся. Они сплошь мелкотщеславные людишки со склонностью к алкоголизму и физически ущербные, интеллект их подменен хватательным рефлексом, и нет вообще порока, которого не было бы у них. Жить с ними он не желает и не хочет! И не может! Поэтому ищет работу без них. Они, конечно, всегда есть и всегда будут, руководители эти, такова уж иерархия любой стаи, человеческой тоже, но работа нужна такая, чтоб начальниками не пахло! И такая работа, слышал он, существует; некая контора прямо на дом высылает своим сотрудникам гору прессы с вежливым письмом: просим вас изучить присланные материалы и дать обзор по такой-то теме. Сотрудник изучает, пишет обзор, заклеивает конверт и отправляет его почтой, в ответ получая денежный перевод.
Чрезвычайно внимательно выслушав, дядя Паша сказал, что Алеша – на правильном пути, контора такая есть, она тешит самолюбие кумиров, артисты и литераторы интересуются, много ли пишут о них газеты. (Алеша помотал головой, отказываясь.) Совершенно верно, согласился дядя Паша, нужна более интеллектуальная шарашка, и такая существует, но не работать в ней Алеше. Она – секретная, она обслуживает других кумиров, она – для правителей, а они обязаны знать все, но они же и боятся знать все, поэтому в исследовательские центры нанимают людей, умеющих искажать правду. Не лучших людей берут, иногда и тех, у кого замарана биография. Но именно Алеше туда не попасть. Над госбезопасностью есть еще одна инстанция, очень злопамятная. Ей-то и навредил однажды отец Алеши, депутат райсовета, член парткома, слесарь высшего разряда. Тогда в Лужники на встречу с Хрущевым сгоняли тысячи людей – в дни, когда тот возвращался из очередного вояжа, но не всякого пускали на сборища во Дворце спорта. Отца вызвали в райком, вручили пригласительный билет, дали напутствие: по сигналу товарища, сидящего через человека справа, вскочить и заорать: «Слава партии!», после таких-то слов оратора аплодировать. Но что отца тогда потрясло – вменили в обязанность наблюдать за таким-то товарищем, встает ли он, хлопает ли. Отец вспылил и отказался. С того и началось. Из депутатов погнали, из партии выперли, похерили очередь на квартиру. Чувствительная инстанция, она не отстанет от человека, который плюнул ей в лицо. По малости, но напакостят. Так что в конторы эти лучше не соваться. Предпочтительнее другой вариант – обучение ювелирному делу. Человек, знающий камни и умеющий обрабатывать их, никогда не пропадет, а щель в эту нору будет найдена.
Михаила Ивановича вытурили с работы, подведя под сокращение штатов, но говорить о нем дяде Паше нельзя, партийцев тот презирал, считал галерниками на римской триере.
Когда появится щель в уютную нору, не знал сам дядя Паша. Во что бы то ни стало дожить до 25 июня, пойти в отпуск, затем уволиться по собственному желанию – на это уходили иссякающие силы, а уже сочинился подписанный задним числом приказ, объявлявший Родичева А.П. ответственным за спирт, теперь на Алешу могут показывать: это он все получал и все пропивал. Приказ не вывешивали, его держали как камень за пазухой.
В курилке самого грязного цеха обосновались те, кого приговорили к отбыванию срока – исправительным работам в местах, указанных милицией: мясники, попавшиеся на недорубе или перерубе, обсчитавшиеся бухгалтера, проститутки, скромно обвиненные в антиобщественном поведении, юристы, погоревшие на взятках, пойманные на обмане продавщицы… Здесь к Алеше привыкли, при нем бывшие юристы и высказали мысль: на любом заводе, в каждой организации есть и будут соперники, две банды стяжателей, противостояние которых поддерживает нормальный ритм производства, и обе банды выметают за проходную тех, кто не примкнул к ним, имея на то возможность. В лучшем случае, подумал Алеша, его попросят уволиться через две недели, в худшем – выгонят через месяц, что одинаково по последствиям. Услышал он в курилке и нечто, его взволновавшее. У многих в цехе кончались сроки, мясники и продавщицы вчистую увольнялись на следующей неделе, возвращались к разделке туш, к обмерам и обвесам, оголяя в цехе участки. Один их них уже испытывал острую нужду в ночном рабочем, требовался человек присматривать за смесителями, в которых с десяти вечера до семи утра уплотнялись и перемешивались химикаты. А такого человека не было, да и никто не хотел сидеть ночами в пыльном грохочущем цехе, откуда вентиляция не успевала вытягивать ядовитую пыль и микрочастицы красителей.
Надо было решаться. И Алеша решился. Расчет был на кадровика, а тот не мог не быть жуликом, потому что ежедневно и ежечасно обманывал от имени государства. Все кадровики казались Алеше на одно лицо, все были хамами, находящими усладу в помыкании теми, кто умел полезно думать или что-то искусно делать, потому что сами только и могли, что писать приказы. Этот, уже ему известный, с тупостью буйвола раздумывал долгую минуту, пока не сообразил, что ему повезло. Ночного рабочего действительно не было, и никого нельзя было заставить, на заводе все решалось добровольным соглашением сторон, потому что рабочие не получали и половины того, что обязана была давать им администрация; Алеша помнил месяц, когда электрики остались без изоляционной ленты. И согласие было получено, толстые пальцы кадровика уже начали развязывать тесемочки папки, когда вдруг появилось неожиданное препятствие: комиссия. На завод едет комиссия из райкома, она, изучая донос, может среди прочего задаться вопросом: а какие, собственно, грехи у заместителя начальника электроцеха, раз во искупление их он работает ныне не мастером, не бригадиром и не электромонтером? Закон разрешает понижать инженера до рабочего, но только на короткий, строго определенный срок, причем пишется убедительный документ, приказ директора.