Начальница института как будто что-то скрывала, или побаивалась, что ее подопечные скажут лишнее… Это не давало Кошкину покоя. Однако он признавал, что навязчивые мысли могут быть лишь издержкой профессии – относится ко всем и каждому с подозрением. Едва ли эта немолодая и почтенная дама замешана в чем-то столь ужасном, как разбойное нападение и убийство… скорее, скрывает некие огрехи в своей работе, малоинтересные для полиции.
Как бы там ни было, переживать за вторую девушку Анне Генриховне явно стоило меньше – в отличии от Агафьи, Люба Старицкая вовсе не была разговорчивой.
– Сколько вам полных лет? – уточнил для начала Кошкин, дабы заполнить бумаги по всем правилам.
– Семнадцать, – чуть слышно прошелестела девушка.
– Родители живы?
– Нет, – голос сделался еще тише. – Батюшка был офицером, погиб на войне, под Кушкой. И матушка через два года после него, от чахотки. Когда сиротой осталась, приняли на курс, как дочь погибшего в бою офицера. С тех пор я здесь…
Удивительно, но, несмотря на разницу в два года, старше Агафьи Сизовой она не выглядела. Люба Старицкая чем-то неуловимо напоминала погибшую девицу Тихомирову – крайней субтильностью телосложения и мелкими чертами лица. Неудивительно, что они были подругами. Последнее, впрочем, известно только со слов Агафьи Сизовой, и Кошкин поспешил уточнить:
– Вы хорошо знали Феодосию?
– Фенечка действительно скончалась? – она подняла на Кошкина полные слез глаза.
– Да… мне жаль, – неловко пробормотал Кошкин.
– Господи… Агафья так и сказала – и про Фенечку, и про доктора Дмитрия Даниловича – а я не верила до конца… Да, конечно, мы были подругами – Фенечка была самой лучшей подругой на свете… право, не знаю, как стану жить без нее, мы дружили с первого моего дня здесь.
– Мне жаль… – повторил Кошкин еще более неловко.
Если слезы Агафьи Сизовой вызывали в нем толику раздражения, то эту девушку ему было в самом деле жаль. И у него слишком сильно болела голова, чтобы искать тому другие объяснения, нежели наличие у нее хорошенького лица и абсолютной беспомощности перед этим жестоким миром. Даже Мейер не упрекала ее за слезы, а лишь тихо гладила по хрупкому плечу. Таких девушек всегда хочется защитить и пожалеть.
А впрочем, довольно для него дамочек, желающих показаться беспомощными.
– Чем вы занимались в ночь, когда все случилось? – спросил Кошкин куда более строго, чем стоило.
Люба всхлипнула, ниже наклонила голову, явно ожидая упреков:
– Вам Агаша, наверное, все уже рассказала… мы гадали. Нарочно Агашу позвали для этого. Так Фенечка захотела.
– А вы не хотели?
– Погадать? – Люба неуверенно повела плечом. – Кому же не интересно узнать о будущем? Но, право, я не особенно в это верю. Я лишь хотела поддержать Фенечку.
– У Феодосии были причины… узнать о будущем? У нее что-то произошло?
– Насколько мне известно, нет, – всхлипнув снова, ответила девушка.
А потом подняла глаза на Кошкина и явственно, так, чтобы он заметил, скосила их на сидящую рядом госпожу Мейер.
Неужто давала понять, что не может говорить при начальнице?
Однако. Кажется, у девицы Тихомировой и правда имелись причины для беспокойства. А эта хрупкая Любушка не так уж беззащитна – хитрить она точно умеет. А впрочем, этот талант от природы дан всем женщинам без исключения, даже самым юным.
– Хорошо, – озадачился Кошкин. И вернулся все-таки к намеченному плану вопросов: – Ваша подруга жаловалась когда-то на боли в сердце?
– Нет… но Фенечка вовсе редко на что-то жаловалась. Помню, как нынешней зимой она в жару и ознобе занятия посещала, а после вместе со всеми украшала музыкальный класс к Рождеству. Еще и других подбадривала, чтоб веселее были.
Жаль, что ближайшая подруга однозначно не подтвердила, что Тихомирова страдала больным сердцем: больше работы медицинскому эксперту по доказыванию естественной причины смерти. Но Кошкин сомнениям этот факт не подвергал. Не отравили же ее в самом деле! Кому могла помешать малолетняя девица, почти ребенок?
И все же, когда после допроса выходила Агафья Сизова, Кошкин успел подозвать Костенко и коротко с ним переговорить. Велел сопроводить девушку, пусть и под строгим присмотром госпожи Мейер, до спальной комнаты, а после изъять в качестве улики эту ее заварку из мелиссы. Неприятные инциденты с обыкновенной, казалось бы, чайной заваркой в сыщицкой практике Кошкина, увы, уже случались…
И все же смерть девушки виделась ему трагической случайностью, совпадением с разбойным налетом на докторов. Именно налет с убийством и следовало раскрывать в первую очередь.
– Чья это была идея – отвести вашу подругу к доктору?
– Нины, нашей соседки. А я, признаться, растерялась совсем… Быть может, если бы спохватилась сразу, то Фенечке успели бы помочь…
– Едва ли, – покачал головой Кошкин. – Не стоит вам себя корить. А Нина, выходит, знала, что доктор Кузин находится в институте этой ночью? – с сомнением уточнил он, потому как помнил: для генерала Раевского, к примеру, нахождение доктора на рабочем месте стало неожиданностью.
Люба Старицкая пожала плечами и неуверенно согласилась:
– Выходит, что знала…
Занятным было то, что госпожа Мейер ни разу не перебила девушку во время ее рассказа, не поправила и даже колких замечаний не оставляла. Она слушала молча, с явным сочувствием и то и дело почти что по-матерински гладила мадемуазель Старицкую по руке. Очевидно, что девушка была любимицей Анны Генриховны – в отличии хотя бы от Агафьи Сизовой. И едва ли дело лишь в ангельской внешности, приятных манерах и кротком нраве Любы, да в запутанном происхождении Агафьи – хоть и это наверняка сыграло роль.
Люба без сомнения была хитренькой девушкой. Знала, когда сказать, когда смолчать, когда пустить слезу, а когда проявить твердость. И это даже не упрек. Воспитывалась в сем учебном заведении Люба намного дольше Агафьи, с восьми лет, как она сказала. Видимо, было достаточно времени и причин, чтобы научиться.
Ну а для Кошкина это было сигналом, что Люба Старицкая слишком хорошо умеет притворяться, чтобы верить ее показаниям на сто процентов. Кошкин сделал пометки относительно тех показаний в своем блокноте и снова спросил:
– Доктор Кузин показался вам взволнованным, не таким как обычно, когда вы его увидели ночью?
– Да, – тотчас согласилась Люба, – он был чем-то напуган, так мне показалось. Даже впускать нас сперва не хотел, пока не увидел Фенечку.
– Напуган? Чем же он мог быть напуган в собственном кабинете, как вы думаете?
– Право, не знаю… – смутилась Люба, – мне подумалось, что он спросонья, может быть.
Кошкин же рассудил иначе. Неужто Кузина уже тогда держали «на мушке», и он справедливо опасался за жизни девочек? Поэтому не хотел впускать?
Или же просто опасался, что они помешают деликатной беседе?.. Впрочем, если он выглядел напуганным, то, скорее, первое.
– Вы заметили кого-то еще в лазарете, помимо Кузина? – уточнил все-таки Кошкин, не особенно надеясь на положительный ответ.
И только теперь девушка повела себя странновато: встревожилась и быстро оглянулась на начальницу института. Будто спрашивала разрешения. А после вдумчиво кивнула:
– Вы ведь о докторе Калинине говорите? Мне Агафья сказала. Его самого я не видела, но дверь в соседствующий с лазаретом кабинет была приоткрыта и вдруг захлопнулась сама собой, когда мы вошли. Совсем тихо, не знаю, видели ли это другие девочки…
– Может быть, это просто сквозняк? – предположил Кошкин.
– Едва ли… окно было закрыто.
– Вы точно помните про окно?
Люба снова кивнула, теперь уж не раздумывая.
– Оно не могло быть открыто хотя бы потому, – объяснила девушка, – что на подоконнике стоял хрустальный флакон, очень красивый. Граненый, с золотой змейкой, обвитой вокруг горлышка. Кто же станет ставить такую красоту на подоконник у открытого окна?
– Флакон?! – Кошкин и Мейер, кажется, воскликнули одновременно.
А Люба растерялась:
– Вы разве не нашли его, Степан Егорович? Очень красивый флакон, я еще удивилась, откуда такой в лазарете. Скорее для духов, чем для лекарств.
Кошкин изо всех сил напрягся, пытаясь вспомнить – но больная голова всячески мешала это сделать. Однако он и в таком состоянии готов был поклясться, что подоконник совершенно точно был пуст, когда он вошел в лазарет. Запачкан потеками крови, но пуст. Флакон, разумеется, мог упасть – и внутрь комнаты, на пол, и наружу, на газон. Следует непременно расспросить полицейских, которые нашли следы от мужских ботинок, не попадался ли им еще и флакон…
Или все гораздо проще?
Он вопросительно, с возрастающим подозрением посмотрел на госпожу Мейер. А она, конечно догадываясь, что сейчас последуют обвинения в ее адрес, уже пыталась оправдаться:
– Вы что-то путаете, Люба! Определенно путаете, потому что я была в лазарете вскорости после вас, и никакого флакона там определенно не видела!
Люба смутилась. Пробормотала, ниже наклонив голову:
– Наверное, и правда я путаю… простите, Степан Егорович.
И снова подняла острожный взгляд на Кошкина, ясно говоривший, что ничего она не путает.
Кошкин отложил перо и потер виски, по горло сытый этими недомолвками. Но тему флакона решил пока оставить.
* * *
Ни револьвера, ни беспорядка в лазарете Люба Старицкая, как и ее подруга, тоже не смогла припомнить. Значит, напали на докторов и развязали потасовку после их ухода. Хотя кто-то посторонний – уволенный доктор Калинин и кто-то еще, третий – определенно уже был в лазарете. Точнее, прятался в докторской.
И Кошкин все не мог понять роли Калинина. Неужто он прежде был нападавшим, а уже потом стал жертвой? Пока что все на это указывало…
Открытым же оставался и вопрос, как они забрались в задние. Хотя у Кошкина имелись подозрения на этот счет.
Как бы там ни было, Люба Старицкая была отпущена. Но госпожа Мейер вместе с девушкой не вышла: она осталась, чтобы, как догадался Кошкин, коротко с ним переговорить. Сейчас начальница института даже выглядела немного заискивающей.
– Вторая соседка Фенечки, Нина Юшина, она… как бы вам сказать… девочка очень непростая. Нине остался всего год до окончания общего курса, и, конечно, за это время наши преподаватели успели кое-как обуздать ее нрав… право, видели бы вы ее раньше! Но и теперь! – Мейер сжала ладони в кулачки и заговорила проникновенно и горячо: – Степан Егорович, я обязана вас предупредить, что Юшина – испорченная от рождения, злая и жестокая девочка! К тому же она патологическая лгунья! По правде сказать, вам следует вовсе отказаться от беседы с нею – ибо правды вы не услышите ни слова!
К словам Мейер Кошкин отнесся скептически и, конечно, все равно потребовал привести Нину Юшину. Ему даже любопытно было взглянуть на якобы «испорченную от рождения патологическую лгунью». Учитывая, что все допрошенные им за сегодня дамочки всячески лгали, изворачивались и сами себе противоречили, в лице Нины его ждала или дьяволица во плоти, или та, кто, наконец, расскажет правду.
А девушка действительно сумела произвести впечатление. На вид ей было шестнадцать или семнадцать, маленькая, слишком худая, черноволосая и небрежно причесанная. Явилась она в платье с мятой юбкой и в запачканном переднике, на что громко обратила внимание начальница института и добрые минуты три отчитывала ее и стыдила. Кошкин не вмешивался. Да и слушала выговор мадемуазель Юшина так, словно была глухой – ни один мускул на лице не дрогнул.
Все это время, к слову, она смотрела не в пол, как Старицкая, и не с наглым интересом, как Сизова. Опустив голову, Нина Юшина из-под бровей мрачно, холодно и не мигая так долго взирала на Кошкина черными глазищами, что он невольно припомнил сказанное о ней Агафьей Сизовой. Ведьма черноглазая. Да только не ведьма, а, скорее, затравленный волчонок – именно такое впечатление производила девушка.
Кошкин, однако, избалованный женским вниманием, к таким взглядам не привык – будто она заранее его за что-то ненавидела. Да и дело требовало свидетельницу к себе расположить: он заговорил с ней куда ласковей, чем с прочими.
– Нина – очень красивое имя. С восточных языков переводится как «царица». Это матушка дала вам имя или отец?
Не сработало. Девица даже не моргнула. Отчеканила сухо:
– Последнее, что я хотела бы знать о родителях, так это кто из них выдумало это имя. Ненавижу свое имя.
– Нина! – одернула Мейер. – Я же говорила вам, Степан Егорович, какая она грубиянка! Неблагодарное дитя! Вы не слушайте ее, родители девочки были весьма достойными людьми, насколько мне известно. Батюшка – офицер, погиб при Софии (Битва при Софии – это битва в рамках русско-турецкой войны (1877–1878) (прим.). Награды имел! Матушка грузинских кровей, тоже благородного сословия. Непросто ей пришлось, как овдовела… подорвала здоровье, воспитывая вот эту вот! Словом, сирота теперь Нина. Я бы ее и пожалела, охотно, но Любонька вот тоже сирота, и судьбы у девочек схожие. Но какова Люба, и какова она! Любонька такой хорошей девушкой выросла – и прилежная, и аккуратная. И на лицо красавица. А эта?! Вы хоть на руки ее поглядите, Степан Егорович: она будто отродясь ногтей не чистила!
Кошкин невольно скользнул взглядом на девичьи ладошки – и правда непохожие на руки изнеженной институтской барышни. Руки были с кровавыми заусенцами и обкусанными ногтями, под которыми, вдобавок скопилась черная кайма из грязи.
Кошкин даже почувствовал себя неловко и тотчас переменил тему.
– Ваши подруги, Нина, сказали, что в гаданиях вы не участвовали. Отчего же? Разве предсказания судьбы не кажутся вам, по крайней мере, забавными?
– Не кажутся, – отрезала та. – К чему предсказания, если я и так все про себя знаю. И как все закончится тоже знаю.
Она перевела взгляд и выразительно посмотрела на Мейер: начальница института поджала губы еще сильнее, чем обычно.
И впрямь странная девушка.
– Значит, вы и сами в некотором роде гадалка? – попытался улыбнуться Кошкин.
– Нет. Я просто знаю, – отмахнулась Нина от него, как от навязчиво мухи. -Задавайте ваши вопросы, меня завтра разбудят чуть свет.
– Я их уже задаю, если позволите, – любезничать с нахалкой хотелось все меньше, но Кошкин пока держался. – Чья это была идея, позвать Агафью для гадания?
– Старицкой, – не задумываясь, ответила девушка.
– Старицкой? – переспросил Кошкин. – Вы уверены, что не второй вашей подруги – Феодосии?
Удивился, потому что Люба утверждала, будто веские причины погадать имелись именно у Феодосии, а не у нее. Впрочем, рядом сидела начальница института, а Люба достаточно хитра, чтобы все свалить на покойную подругу…
– Уверена, – однозначно ответила Нина. – Зачем ей гадать – не знаю. На женихов, наверное.
Девица презрительно скривилась.
– Юшина! – тотчас взвилась на «обвинение» Мейер. – В конце-то концов! Как только вам не стыдно наговаривать на подругу! Люба никогда бы не стала подобным заниматься! Она лучшая ученица на курсе, вам до нее расти и расти!
– Она мне не подруга.
На что госпожа Мейер обрушилась новым потоком упреков. И снова слушала ее Нина столь отстраненно, что выдохлась Анна Генриховна довольно быстро. Под конец, совсем по-женски всплеснула руками и попыталась найти поддержку у Кошкина:
– С Юшиными никакого сладу нет! Неуправляемые! Право, даже не верится: отец – герой Битвы при Софии, а дочери одна другой несноснее!
– Не смейте говорить о моей сестре! – Нина вспылила столь отчаянно, что Кошкин даже не ожидал.
А Мейер побледнела, сжала губы в нитку:
– Юшина, это перешло все границы! Вы!..
– Анна Генриховна, позвольте, – перебил Кошкин, устав слушать пререкания, – сестра Нины тоже здесь учится?
– Слава Богу уже нет! Окончила курс пять лет назад. А впрочем, ваша сестра, Нина, и то под конец обучения взялась за ум, за манеры, за свое будущее – и стала воспитанным человеком! А вы!..
Кошкин подумал, что сейчас его голова просто взорвется. От мигрени, от взвинченного голоса Мейер, от нудного обсуждения совершенно неважных для следствия вещей.
– Анна Генриховна, снова прошу у вас прощения!.. – перебил он, с трудом возвращая беседу в нужное русло. Собрал остатки сил и заговорил со свидетельницей ровно и любезно, уж насколько мог. – Нина, когда вы с соседками привели Феодосию в лазарет, показалось вам, что доктор Кузин чем-то взволнованным?
– Да, может быть…
– Вы не догадываетесь, чем?
Тяжелый взгляд Нины отчего-то сделался особенно недружелюбным. И она некоторое время молчала, будто и правда старалась вспомнить. Но покачала головой отрицательно.
Впрочем, Кошкин сообразил, что и эта девица начала скрытничать и недоговаривать. Что же за тайны они здесь скрывают?
– Хорошо. Видели ли вы в лазарете доктора Калинина? – спросил он уже прямо.
– Нет. Ума не приложу, откуда он там взялся. Его не должно было там быть – его давным-давно уволили.
– И, тем не менее, он там был. Должно быть, они обсуждали что-то серьезное с доктором Кузиным – оттого второй был встревожен. Может быть, даже спорили. А может быть у Калинина было оружие в руках в этот момент. У вас, Нина, есть соображения, где он мог прятаться, когда вы привели Фенечку?
Нина пожала плечами:
– Скорее всего, в кабинете – туда из лазарета дверь ведет.
– Вы видели, как захлопнулась дверь в кабинет? – уточнил Кошкин.
– Нет, ничего такого я не видела.
– И все же допускаете, что двое врачей спорили, и один даже мог угрожать другому револьвером?
И тут Нина, хоть и без энтузиазма, заявила:
– Калинин имел зуб на Кузина – это все знают.
– Юшина! – снова взвилась начальница института. – Доктор Калинин был крайне приличным человеком! Он спасал жизни! Как у вас язык только поворачивается плохо говорить о покойном!
– О покойниках либо хорошо, либо ничего, кроме правды… – мрачно усмехнулась Нина.
На подобное кощунство даже госпожа Мейер не нашлась, что ответить, и как пристыдить Юшину еще больше. Только пообещала, дрожащим от напряжения голосом:
– Мы об этом еще побеседуем с вами, Нина! Позже!
– Анна Генриховна! – счел нужным вступиться Кошкин. – Все сказанное свидетельницами сегодня – чрезвычайно важно для следствия! Если я узнаю, что к любой из ваших воспитанниц были применены наказания за их заявления… право, у меня появятся основания думать, что у руководства института есть, что скрывать! И мне придется доложить об этом графу Шувалову.
Мейер испепелила его взглядом, но – отозвалась дружелюбно:
– Ну что вы, Степан Егорович, мы не наказываем наших девочек. Как вы могли такое подумать? Некоторые из них достойны наказания, весьма достойны! И все же Павловский сиротский институт – богоугодное заведение. Мы не бьем воспитанниц хворостиной и не морим голодом. И коленками на горох, поверьте, тоже не ставим. Если и есть какие наказания – то не сверх того, что указано в Уставе.
Отчего-то после этих слов Кошкин обеспокоился за судьбу Нины по-настоящему. Хотя прежде, признаться, лишь надеялся, что его заступничество расположит Юшину к нему, и она сделается доброжелательней.
Но нет, девица только холодно усмехнулась: видимо, и наказание ее не страшило.
Кошкин продолжил:
– Нина, вы обмолвились, что доктор Калинин имел зуб на доктора Кузина, как вы выразились. Что вы имели в виду?
Девица не смутилась и ответила запросто:
– Все знают, что прежде Калинин был главным врачом. А после его уволили, и место досталось Кузину. Ну а Калинина – земским врачом в дальнюю губернию отправили.
– За что Калинина уволили?
Нина только пожала плечами.
– Это все лишь ваши домыслы, Юшина! – разумеется, не могла смолчать госпожа Мейер. – Доктор Калинин сам просил освободить его от должности! Есть документ! Не верьте этой девочке, Степан Егорович!
– Анна Генриховна, вы ведь, кажется, не помнили, когда и почему доктор Калинин лишился места?.. Выходит, помните все же? И про документ помните? Так вы мне лгали?
Кошкин с деланым изумлением смотрел в глаза начальнице института и наблюдал, как она стремительно бледнеет и не знает, как оправдаться.
– Я не лгала, разумеется… я никогда не лгу… я вот только что припомнила о документе!
– Не сомневаюсь! – отрезал Кошкин. И снова заговорил с Ниной. – Расскажите, когда вы привели Феодосию в лазарет, окно было открыто или заперто?
– Заперто, – пожала плечами Нина. – Еще недостаточно тепло, чтобы окна ночью открывать.
– Вы это хорошо помните?
Нина утомленно вздохнула:
– Я даже помню щеколду, на которое оно было заперто. И вы ведь не думаете, что кто-то вскарабкался на второй этаж по отвесной стене, когда рядом есть черная лестница!
Теперь уж Кошкин неопределенно пожал плечами, с интересом наблюдая то за девушкой, то за начальницей института:
– Я слышал, что черная лестница на ночь запирается. Не так ли, Анна Генриховна?
– Разумеется! Каждый вечер в девять часов все двери заперты! – горячо согласилась Мейер.
На что Нина снова холодно и самодовольно улыбнулась.
А Кошкин спросил:
– Нина, раз вы так хорошо помните окно в лазарете, подскажите, что стояло на подоконнике возле него?
Даже начальница института, забыв поджать губы, ждала ее ответа с интересом. Но Нина покачала головой и как будто вполне искренне отозвалась:
– На подоконнике ничего не было. Он был пуст.