bannerbannerbanner
Моя Сибирь (сборник)

Анастасия Цветаева
Моя Сибирь (сборник)

Полная версия

Звон

Узкий длинный церковный дворик. Мало людей (глухой переулочек), не знают еще, что будет звонить замечательнейший из звонарей. Хорошо! Можно сосредоточенней слушать. И все-таки – узнали откуда-то: уже бродят по двору, у колокольни, укутанные фигуры – и по снегу, глубокому, следы.

Мы стоим, Юлечка и я, подняв головы, – ждем. Сейчас начнет!

Тишина. Ждет ли, когда снизу, из церкви, велят начинать? Первый удар благовеста! Покорно его повторяет звонарь, удар гулкий, глухой, он кажется темного цвета! (Может быть, прав Скрябин, мечтавший сочетать звуки с их цветом? Дети ведь часто это улавливают, как и мы, моя сестра Марина и я. Но мы в детстве спорили о цвете слова. Ей было ясно, что слово «Саша» – совсем темно-синее, а мне это казалось – диким: хорошо помню, что для меня «Саша» – это легкое, хрупкое, светлое, как пирожное, «безе»… Значит, даже при сходстве нашем душевном у нас, двух сестер, было различное видение цвета и звука! Как же Скрябин хотел? Свое навязать целому залу слушателей, скажем, желто-ало-фиолетовую окраску данной части симфонии, когда любому она могла казаться голубой, зеленой? И по всем рядам – разное? Котик такой объективизации своего чувства цвета не мыслил. Это я прикидываю в уме, пока падают с колокольни тяжелые гулы темного цвета в снежный принимающий двор.)

И вдруг – град звуков! Голоса, ликованье разбившегося молчанья, светлый звон, почти что без цвета, один свет, побежавший богатством лучей. Над крышами вся окрестность горит птичьим гомоном Сиринов, стаей поднявшихся, – всполошились, поднялись, небо затмили! Дух захватило! Стоим, потерявшись в рухнувшей на нас красоте, упоенно пьем ее – не захлебнуться бы! Да что же это такое?! Это мы поднялись! Летим… Да разве же это звон церковный? Всех звонарей бы сюда, чтобы послушали!

Я подняла глаза. Он откинулся назад всем телом, голова будто срывалась с плеч, и шапка его казалась на голове как бы отдельной, отрывавшейся под косым углом напрочь. Не видно отсюда, но уверена, что глаза не то что закрыл, а…

– Знаете, он, наверное, зажмуривается, когда такой звон! – блеснуло в меня темным глазом Юлечкиным.

– Ну и звонарь! – раздалось у нас за плечом. Я обернулась. Это ликовал тот длиннобородый старик, который в прошлую субботу у колокольни Марона восхищался звоном. – Ну, слыхал я звонарей, – загудел его голос над нами, – но такого – не слыхивал и, конечно, уже не услышу…

Оборвались звуки! Тишина стояла белая, напоенная, как под ней снежный двор.

Но мы не уходили: он же еще и еще, может быть, зазвонит, когда положено по церковной службе! Всенощная кончается не раньше восьми. Но – замерзли. Надо войти в церковь. А он? Он не греется? Нет, наверное, греется, есть такие церковные комнатки, и старушки там, черные и уютные. Может быть, чайком напоят звонаря?..

Я была дома, когда несколько дней спустя ко мне пришел Котик. Он казался оживленнее и веселей обычного, улыбался, потирая руки, и было немного лукавства в его празднично настроенном существе.

– Он мне задал, эт-тот самый Глиэр, – п-п-писать, н-написать ему десять эт-тих муз-зыкальных пьес! Детских. Элегия, скерцо, вальс, еще как-кие-то пьески, кот-торых я не писал очень давно! Зачем ему пон-надоби-лось, он один з-знает! Н-н-ну, я уже написал ему – три таких пьески. Сегодня я напишу ноктюрн…

Он смеялся. Лицо его, пылающее темнотой и яркостью глаз, было весело. Он уже усаживался на тахту, раскрывал скромную, чуть ли не школьную, папку. Заражаясь весельем его, я участвовала, входила в его дела, точно и не было у меня за душой других…

– Отлично! Скоро Андрюша придет, будем ужинать! Я пойду в кухню готовить, а вы – вам, может быть, свет переставить?

Но он уже не слышал меня, раскрыв листы нотной бумаги.

С чувством, что чудно жить на свете, я перешагнула порог. А за порогом – соседи, шум (как морской, только игрушечного моря) – примусы, грохот воды из крана, телефонные звонки, стук входной двери, разговоры, голоса. И уж закипает чайник, и подпрыгивает на сковородке яичница с румяными гренками, разогрета чечевичная каша. И я вхожу празднично и победно, кухареньем победив повседневную усталость, из общественной кухни к себе, в мой мир.

Там, на тахте, сидит Котик, но озабоченное веселье, в котором он меня провожал, изменясь, перешло во что-то другое, но тоже победное.

– Как! Уже кончили? Написали ноктюрн?

Он смеется! Он смеется так, как смеются в детстве – всепоглощенно! Без берегов! Но, видя недоуменье во мне – так же явно, как в руке моей – кашу, – он из глубин смеха апеллирует к слову.

– А з-зачем я д-должен писать ем-му эт-тот ноктюрн? – произносит он непередаваемым тоном (в нем свобода, за которую бьются века и нации!). – Ес-сли ему эт-тот ноктюрн нужен (пауза, за которой – сады своеволья) – п-пусть он его пишет сам!..

Как в оркестре ведущий удар, разбежавшись и множась, рассыпается наконец искрами в широкой звуковой дали, так его отказ подчиниться Глиэру, руша задуманные темы построения его композиторского будущего, станет вдали, увы, безвестностью Котика. Но ни он, ни я в этот вечер не поняли этого. Озорство его фразы, ее нежданность, меня восхитив, развеселили нас обоих безмерно.

Мы веселились, мы торжествовали, мы праздновали освобождение от угнетения! К нашей трапезе подоспевший Андрюша нес яичницу, резал хлеб. Он поднимал заздравный стакан с чаем:

– За – как это? Ноктюрн? Который напишет Глиэр!..

И только Омар Хайям, глядя на нас, разразился бы печалью стиха о превратности сего мира… Вечера этого!

Празднуя в этот день нечто, что нам казалось победой, мы, того не зная, праздновали – Тризну!

Смехом беспечным оплакивали прощание с будущим, с «Глубинами ученичества, с Высотами послушания…».

Ученьем Ломброзо этот вечер скорчил нам гримасу сочувствия, которую мы, превратно поняв, приняли за маску веселья.

Так я почувствовала – немного спустя. Но – глубоки завороты мыслей и чувств; в них можно заблудиться. Так я заблудилась – не в вечере Тризны, а в сожаленье о нем! Вот это мое заблуждение представилось мне совершенно неоспоримым, когда я узнала, что Котик не только играет на колоколах, как никто, а что он пишет о колоколах, пытается утвердить свою жизнь в них, стать понятным и понятым, жаждет вовлечь в свой круг талантливых людей страны!

И жаль мне, что Глиэр в нем ошибся, приняв невыполненность своего приказа – написать десять маленьких пьес – за нетрудоспособность Сараджева. Котику эти пьесы были просто никак не нужны. Но мы еще увидим имя Глиэра в списке крупных имен музыкантов, ратовавших за идею Сараджева, за звонницу; о нем будет сказано в одной из последних глав.

Когда, склонясь над музыкальными записками Котика, над его схемами будущих колокольных звонниц, я погрузилась в целый лес преодолеваемых им сложностей, трудностей, когда увидела его четкую целеустремленность и доказательства часов, дней, месяцев, проведенных им за нужной ему работой, – каким мизерным испытанием представились мне эти десять Глиэром потребованных пьес!

Доклад о колоколах

Просторный кабинет директора консерватории был почти полон. Большинство присутствующих – пожилые и старые люди, мне не знакомы. Наверное, музыканты.

Выступление называлось так: «О художественно-музыкальном значении колокола и о воспроизведении музыкальных произведений на колоколах».

Я волнуюсь за Котика. Ведь музыканты критичны к не их инструменту… Но Котик не волнуется совсем.

– Много, очень много в науке, в искусстве еще совершенно не открыто нам, особенно в области музыки, которую можно назвать наукой, музыкальной наукой, – так обратился докладчик к аудитории. – Во всей области музыки есть два направления – наша музыка, к которой многие из нас очень привыкли, ей искренне преданы, как бы считают своим священным долгом отдавать себя ей, всего себя погружать в нее. Другая же – нечто совершенно иной конструкции, совершенно неведомого нам направления – колокол. Надо специально уделять время слушанию его, и делать это нужно не раз, чтобы глубоко вникнуть в свойства этой музыки, колокольной.

Знавшие Котика, может быть, удивлялись: он был спокоен и почти не заикался!

– Теория всей колокольной музыки, все до единого правила ее не имеют ничего общего с теорией и правилами обычной музыки. В теории колокольной музыки вообще не существует того, что называем мы нотой; тут ноты – нет, колокол имеет на своем фоне свою индивидуальную звуковую картину – сплетение звуковых атмосфер. (Звуковой атмосферой Котик называл сумму звучаний колокола, сопровождающих основной, доминирующий его тон и представляющих собою, как правило, более высокие тона. – А. Ц.) В колокольной музыке все основано на колокольных атмосферах, которые все индивидуальны. Индивидуальность колокола в воспроизведении музыкальных композиций на колоколах играет колоссальную роль. Он передохнул немного.

– Я звоню уже с давних пор. И я так глубоко вошел в колокольную музыку, что другая мне уже ничего не дает и не сможет дать.

Колокол! Служил он для той же церкви, играли на колоколах даже отдельные мелодии. Но до сих пор никто не имел еще понятия о том, что на колоколах можно исполнять целые симфонии. К сожалению, я знаю немало колоколен, на которых есть колокола без всякого действия. Почему эти колокола висят там без действия? Повесить бы их туда, где бы они пригодились, а то – как собака на сене! Колокола зря пропадают со всею своею музыкальной прелестью…

Я смотрю на колокол с чисто музыкальной, художественной точки зрения. Я жду пробуждения, его деятельности, дождусь ли я ее? Если да, то когда же наступит эта минута? На эти два вопроса кто же может дать мне ответ? Музыкальное значение колокола, музыка на колоколах!

Я смотрела на Котика. Мне казалось, он – счастлив!

– Колокол хотел давать нам все, извлекая из себя звук, звучанье, характер, гармонию, удар – все то, чем он обладал. Виноваты мы, сами мы, что смотрели на него как на какое-то било! Употребляли его для всякой надобности – например, в театре, за сценой, в симфоническом оркестре, – а ведь он является чем-то совсем отдельным от других музыкальных инструментов. В него входит наивысшая сложность сочетания звуков.

 

Слушали с интересом. Перешептывались.

– Колокол есть моя специальность, – продолжал докладчик, – мое музыкальное творчество на колоколах. У меня имеется сто шестнадцать произведений, которые по своим исключительно тонким различиям звуковых высот приемлемы для воспроизведения только на колоколах. Для этого нужен особый слух. Не тот «абсолютный» слух в смысле звуковой высоты, а также в различении тонов – а совершенно исключительно тонкий, в наивысшей степени абсолютный. Его можно назвать «истинный слух». Это способность слышать всем своим существом звук, издаваемый не только предметом колеблющимся, но вообще всякой вещью. Звук кристаллов, камней, металлов. Пифагор, по словам своих учеников, обладал истинным слухом и владел звуковым ключом к раскрытию тайн природы. Каждый драгоценный камень имеет свою индивидуальную тональность и имеет как раз такой цвет, какой соответствует данному строю. Да, каждая вещь, каждое живое существо Земли и космоса звучит и имеет определенный, свой собственный тон. Тон человека постигается вовсе не по тону его голоса, человек может не произнести ни одного слова в присутствии человека, владеющего истинным слухом, однако им будет сразу определен тон данного человека, его полная индивидуальная гармонизация.

Для истинного слуха пределов звука – нет, – воскликнул он вдохновенно, – как нет предела в космосе! Задатки истинного слуха есть у всех людей, но он не развит пока в нашем веке…

Обыкновенного абсолютного слуха – и того чрезвычайно мало, встретились мне 6–7 лиц, а может, и того не будет, скорее так: человека 2–3, не говоря уже о таком, как у меня. Такой слух пока является, увы, исключением. Но в дальнейшем будут, несомненно! Будут, обязательно будут! Но все-таки хорошо было бы, если бы нашелся хоть один человек с тончайшим, абсолютнейшим, феноменальным музыкальным слухом, до самого предела остроты, с восприимчивостью к колоколу и колокольному звону, это было бы для меня великое жизненное счастье! Иметь лицо, которое было бы моим утвердителем, утвердителем того, что я говорю, на что я указываю в теории «Музыка – Колокол». Если в будущем будет этот человек хорошо осведомленным, глубоко посвященным в теорию колокольной музыки, – это уже так много! Признаться, я чувствую себя очень одиноким – так, как чувствует себя немой или иностранец, не говорящий на языке народа той страны, в которой он живет.

Но неужели же это одиночество у меня спадет, неужели дождусь я наконец этой минуты – какое тогда будет счастье! Да! Но, спрашивается, почему я так сильно отдался колоколу? На этот вопрос я должен дать ответ о причинах моего тяготения к колоколам…

Колокол дает нам весь музыкальный абсолют: посвящает нас в наивысшую теорию Музыки, Музыки с большой буквы. Созданная мною теория так и называется – «Музыка – Колокол». В исполнении музыкального произведения индивидуальности колоколов, всякими способами соединяясь, сливаются и…

В эту минуту докладчику передали записку. Развернув ее, он сказал:

– Меня просят подробнее сказать о процессе игры на колоколах. Хорошо. Колокола по своей величине подразделяются на группы. В первой группе – самые мелкие, во второй – немного побольше, в третьей – еще на немного больше, затем идут четвертая, пятая, шестая группы и т. д. В одну группу включаются колокола, близкие друг другу по величине, виду и высоте звука. Каждая группа имеет в себе определенный, соответствующий ей по силе звук. Разумеется, чем больше колокол, тем сильнее его предельный удар. Тяжелее он – и более продолжителен его гул.

На колокольне отдельно от всех – Большой колокол, фон, или основа. Звонит в него один человек, но могут и два. Затем – Педаль-колокол; в него звонят ногой с помощью нажима на доску. Педальных колоколов должно быть всего два: первый, большой, второй, малый. После педали следуют колокола клавиатуры. Игра на них производится с помощью клавишей, расположенных полукругом. Затем следуют колокола, на которых воспроизводится трель. Их два набора – первый состоит из трех колоколов, второй – из четырех.

Он передохнул.

– Трель играет большую роль. Она есть как бы горизонтально тянущаяся нить во время звона.

Благодаря своему разнообразию она придает звону самые разнородные звучания.

Трель одиночная состоит из звона двух колоколов, смешанная состоит из звучания пары колоколов и одного колокола и парная трель – из двух пар колоколов.

От языков колоколов идут шнуры к концам деревянной рукоятки. Удар производится всегда правой рукой.

«А ведь мало реакции со стороны слушателей!» – подумалось мне.

Котик развернул одну из записок, прочел ее.

– Я вижу, вопрос задан мне музыкантом, понимающим в колоколах. Да, колоссальнейшую роль играет ритм: каждый тон имеет соответствующий ему ритмический облик.

Тут в записке спросили меня о счете. Например, если произведения написаны в размере четыре четверти, трель может быть в любом размере. Это зависит от индивидуальности данных колоколов: Большого, Педали и тех, которые в клавиатуре. Такты могут быть самые разнообразные.

Докладчик будто задумался. Но тотчас же затуманившееся лицо прояснилось. Быть может, решив не все трудное досказывать, он весело сверкнул взглядом:

– Я должен еще сказать, как подбирают колокола. Берут сперва Большой колокол и к нему остальные – второй Большой, затем два Педальных, а к Педальным, а именно, к их слиянию, подбираются колокола клавиатуры. В клавиатуре колокола совершенно не должны быть расположены ни в какую гамму.

Он перешел к весу колоколов, четко сообщив минимальный и максимальный вес каждого, и, видимо сокращая разбег своих сведений, рассказал о пропорциях диаметров и высот каждой формы колоколов.

– А формы их, – сказал он, – бывают двух видов: одна более высокая и узкая, другая более низкая и широкая, что дает звук в первом случае глуховатый, во втором – открытый и яркий. Звук колокола также зависит от состава сплава. Но и при обеих формах может у колокола быть любой из трех тембров: резкий, умеренный и нежный.

Самый низкий звук колокола, по крайней мере я в жизни встречал, – у самого большого колокола на колокольне Ивана Великого в Московском Кремле, гул которого на октаву ниже основного тона его; это, по темперации, ре-бемоль субконтроктавы, звучащий ниже регистра рояля. То же самое и у всех больших колоколов, мною встреченных. Звук такого низкого регистра я уже не воспринимаю как музыкальный.

На вопрос, мне в записке посланный, на каких, в смысле подбора, колоколах я предпочитаю звонить: на подобранных в музыкальную гамму или же никакой гаммы не составляющих, отвечаю: для меня это различие не имеет никакого значения: при звоне я руководствуюсь только характером индивидуальности колокола. А также не имеет для меня ни малейшего значения, если данный колокол с соседом своим дает диссонирующий звук. В колокольной музыке нет никаких диссонансов.

Докладчик сделал паузу. Взглянул на нас.

– Всюду, куда я ходил хлопотать о получении колоколов для полного ублаготворения Мароновской колокольни, я поднимал вопрос о том, чтобы отделить колокольню от церкви и устроить ее концертной, только для исполнения звона, – говорил, что совершенно невозможно игре на колоколах быть «при церкви», а мне выполнять роль обыкновенного церковного грубошаблонного звонаря. Я смотрю на это совмещение колокола с церковью как на самое больное мое место; об этом немало было разговора во многих из тридцати пяти церквей, где я звоню. Ясно, что мой звон – это музыка, но ведь для церкви нужен звон не с художественной стороны, а с церковно-звонарской!

Слушатели оживленно переговаривались.

– Из тридцати пяти чаще всего я звоню на четырех колокольнях: на Бережковской набережной, на Кадашевской, близ Большой Ордынки, на Псковской, близ Арбата – на Спасо-Песковской площадке, и на Никитской, при упраздненном Никитском монастыре, обладающих замечательно хорошим подбором колоколов разных характеров звука с приятными тембрами. Довольно редко звонил я на колокольне упраздненного Симонова монастыря.

Передавали еще записки. Он развернул одну из них:

– Я, собственно, о главном – окончил. Но тут меня просят сказать о том, как лучше слушать звон. Лучше всего слушать звон внизу, на определенном расстоянии от колокольни. Место слушания получается в виде кольца, посередине его колокольня.

Он прикрыл ладонью глаза, отнял руку и, словно прислушиваясь:

– В начале звона вы слышите строгие, медленные удары Большого колокола. Но вот удары эти начинают усиливаться и, дойдя до самой предельной точки силы, начинают стихать, сходя на нет; затем, дойдя тоже до определенной точки, эти тихие удары превращаются постепенно в сильные удары, стремясь к точке предела. Потом, совершенно неожиданно, эти строгие удары превратятся в колоссальную, беспредельную тучу музыкальных звуков. Но что за гармония в этом звоне! Таких гармоний мы в нашей музыке не видим никогда – звуки стихают, как бы удаляясь; удалившись, слышны тихо или же даже почти не слышны; возрастают и наконец становятся перед нами высоченной стеной, покрывающей всех нас. Этот процесс продолжается длительно, и вдруг неожиданно во время экстаза звуков они начинают постепенно исчезать. И вот уже совсем нет их, затишье! «Какое замечательное художественное описание!» – восхищаюсь я.

– Или же бывает так, – продолжал он, все более оживляясь, – вы слышите сперва тихие удары в мелкие колокола в виде трели. Они все учащеннее. Затем начинаются голоса колоколов больших размеров, усиливаясь, пока все колокола не сольются в сложный аккорд и не покроются ударом в самый большой колокол. Здесь-то и начинается колокольная симфония: звуки разрастаются, разбегаются и вновь собираются, кажутся поражающей бурей. Все это в строжайшем соблюдении ритма, при чередовании неожиданных ритмических фигур и вариаций, на фоне строгих ударов Большого колокола.

Докладчик перелистал свои бумаги, на миг задумался и доверчиво, тепло обратился к слушателям:

– Каждому хорошо быть посвященным – мыслью – в область колокольной музыки! И для этого возможно обойтись без исключительно тонкого звукового восприятия. Но чтобы иметь возможность самому воспроизводить музыку на колоколах – тут уже должен быть абсолютный слух!

Он внимательно поглядел на слушателей.

– Среди музыкантов абсолютный слух далеко не у всех, но встречается. Люди с абсолютным слухом, люди более или менее компетентные в музыкальной области должны питать интерес к колокольной музыке. Искусственным путем такой слух развить невозможно. Я в колоколе различаю 18 и даже более основных тонов, свойственных данному колоколу, и без малейшего труда могу выразить их с помощью нашей нотной системы. Я и сделал это применительно ко всем в Москве и окрестностях выдающимся колоколам. Звучание колокола гораздо более глубокое и густое, чем в струнах – жильных, металлических, чем на духовом инструменте, чем в человеческом голосе. Это оттого, что каждый тон из 1701 в колоколе дает свое, определенное сотрясение воздуха, очень похожее на кружево, я так и зову это – «кружевом».

Не шептались, слушали.

– Что же касается металла, – сказал он, собирая листы своих записей, – из которого сливается колокол, то и знатоку колокольной музыки, и всякому слушателю надо знать, что главным металлом тут является медь, но для известного рода звучания прибавляют к меди, в самый раствор, – золото, серебро, бронзу, чугун, платину и сталь. Серебро добавляют для более открытого и звонкого звука, для более замкнутого добавляют сталь. Для более резкого – золото, для более нежного – платину. Умеренный же тембр бывает, если нет ни золота, ни платины. Чугун и бронза придают глухой звук, но в глухоте одного и другого есть различие: чугун дает только тишину и спокойствие, а бронза прибавляет еще свое нечто, и у нее эта глухота – волнистая, то есть параллельно с ней следуют очень крупные, рельефные звуковые волны… Все это я недавно сообщил по его просьбе Алексею Максимовичу Горькому. На этом мы, я думаю, закончим! – сказал Котик и улыбнулся нежданно весело, по-мальчишески.

Аплодисменты раздались густо и громко, и это, видимо, обрадовало его. Его окружили, говорили с ним как с равным. Он улыбался. Мне было пора идти.

Я уходила, думая: «Так вот он какой, знаток колокольный Котик! А я-то представляла его только практиком звона…»

Я все более проникала в мир звонаря.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22 
Рейтинг@Mail.ru