Меня разбудил бьющий в глаза свет, и тотчас я поняла, что так быть не должно. Проспали!
Но Ильицкий никуда не торопился, а сидел, закинув ногу на ногу, в кресле у изголовья кровати и мирно пил кофе. Была за ним такая скверная привычка – проснуться чуть раньше, тихо сесть рядом и глядеть, как я сплю. Признаться, всякий раз меня это смущало.
– Боже, который час?! Ты, верно, уже опоздал! – всполошилась я спросонья.
Женя оставался невозмутим:
– А я решил больше вовсе не ходить на службу. Надоело. Лучше стану каждое утро приносить тебе кофе с пирожными.
Кофе, к слову, пах божественно, а на вкус был еще лучше – в чем я убедилась, приняв из рук Жени чашку. И только потом догадалась:
– Ах, сегодня воскресенье… Откуда пирожные?
– Сам испек, – гордо соврал он и выбрал для меня огромное, лимонно‑желтое с розовой обсыпкой. – Называются baiser. Ты знаешь, как с французского переводится «baiser»?
– Совершенно не знаю, – тоже соврала я.
И Женя с удовольствием мне объяснил, весьма подробно остановившись также на других французских substantifs et verbes10.
О вчерашнем не говорили, будто не было ничего. Может, стоило забыть вовсе… но позже, когда, покончив с baisers, мы все‑таки оделись, я будто бы между прочим спросила:
– Милый, раз сегодня воскресенье, отчего бы нам не пригласить кого‑нибудь на ужин? Степана Егоровича, скажем.
Ответом мне был кислый взгляд из‑под бровей, который в полной мере выражал мнение Ильицкого о вышеупомянутом Степане Егоровиче. Впрочем, меня это не испугало.
– Мне надобно отдать одну книжку, что он давал прочесть, – объяснила я.
Книжка называлась «Пѣна и пѣнистая жидкость въ дыхательныхъ путяхъ утопленниковъ», но я обошлась без этих мелочей. Поморщилась выбранному мужем простому черному галстуку и с дотошностью начала повязывать модным английским узлом другой, темно‑синий и атласный.
– Кроме того, – продолжала я меж тем, – нам следует собирать общество хотя бы изредка, не то все подумают, будто мы так счастливы вдвоем, что нам совсем никто не нужен. А людская зависть никогда не заставит себя ждать, ты же знаешь. Шептаться станут, рассказывать всякое. Могут и на службе тебя невзлюбить.
– Меня? С моим золотым характером да невзлюбить?!
Женя иногда так шутит, ибо характер он вообще‑то имел тяжелый. Был вспыльчивым и крайне нетерпимым к людской глупости, а также ко всему, что за нее принимал. Оттого друзей у него было не так чтоб очень много.
– Впрочем, если тебе хочется, – смилостивился он, – то зови своего Кошкина. Мы же и впрямь не дикари какие‑нибудь. – Женя взял мои руки в свои и ласково продолжил: – После же мы поедем в театр, чтобы общество, не дай бог, не подумало, что нам есть чем заняться вечерами. А по пятницам я стану ходить в бордель – тогда мы запутаем всех еще больше. Здорово я придумал?
– Да, милый, – не менее ласково согласилась я, – а я в таком случае благосклонно отвечу на то письмо нашего соседа по даче. Женечка, какой же ты у меня умный!
Он напрягся мгновенно:
– Какой еще сосед? Николаев, который водил тебя танцевать? Он писал тебе? Или тот другой, прыщавый малолеток с дурными стишатами в альбоме?
– После, Женя, – отмахнулась я в том же легком тоне, – сперва распорядимся с обедом. Негоже приглашать одного Кошкина – я думаю написать Раскатовым, они как раз задолжали нам визит. Вспомни, вы с Павлом Владимировичем так хорошо и обстоятельно обсуждали реформу образования – даже сошлись во мнениях. А Светлана мне показалась весьма интересной собеседницей. Что ты думаешь?
Ильицкий предсказуемо скривил губы:
– Я думаю, что у его сиятельства графа Раскатова не много найдется общих тем для беседы со вчерашним полицейским урядником из Пскова. При всем моем уважении к твоему Кошкину. Однако так как Кошкин для тебя, очевидно, интереснее графа, то позволь, я вместо Раскатова приглашу своего армейского товарища. К его жене как раз на днях приехала сестра из Харькова. Милейшая особа, блондинка.
Я вздернула брови:
– Ты что же, решил сосватать Степана Егоровича? Чем он тебе досадил?
– Скажем так, я предпочитаю, чтобы моя жена водила дружбу с женатыми мужчинами.
Я удивилась еще более:
– Разве ж есть разница? Николаев, к примеру, женат, и тем не менее…
– Так тебе писал все‑таки Николаев?!
Я неопределенно повела плечом, снова отмахнувшись:
– После, милый, после. Я немедля напишу Степану Егоровичу, а ты не забудь пригласить своего товарища с харьковской…
Я не договорила, потому как мой взгляд упал на заголовок утренней газеты. Очевидно, Женя принес ее вместе с пирожными, но едва ли заглянул в заметку на первой странице.
– Ты и теперь станешь говорить, будто не знаком с Хаткевичами?! – Я разозлилась столь сильно, что даже ударила его по плечу этой газетой.
А испугалась и того сильнее – жадно пыталась угадать Женины мысли, покуда он, хмурясь, бегал глазами по строчкам.
В заметке было сказано, что вчера, ровно в восемь пополудни, неизвестный бросил в коляску Ксении Хаткевич, молодой жены генерала, бутылку с зажигательной смесью. Она и ее горничная погибли тотчас, на месте. Неизвестный в суматохе скрылся.
Я никогда не видела прежде, чтобы Ильицкий бледнел. На челюстях его взбугрились желваки, а газета, смятая, полетела в угол.
– Останься сегодня дома, Лидия! – бросил он мне, срываясь бежать куда‑то.
– Но…
– Не спорь! – он позволил себе повысить голос.
Я растерянно села, не зная, что и думать. Куда он поспешил? Что ему за дело до этого генерала и его жены? Немного придя в себя, я все‑таки подняла газету, расправила смятые страницы. Перечитала заметку еще раз десять, надеясь хоть что‑то понять.
Это произошло на Дворцовом мосту. Вчера в восемь. Ком в груди все нарастал, мешая уж дышать: Женя снова солгал мне. Он никуда не ездил с той дамою. Они были в городе, иначе к восьми Ксения Хаткевич никак не успела бы попасть на Дворцовый мост!
А неизвестный, что бросил бомбу, – неужто новый последователь этих народовольцев?11 Я прочла заметку еще раз, чтобы убедиться: его не задержали. Надо полагать, в этот час Дворцовый мост малолюден, и сумерки, в которых легко затеряться, уже сгущаются. Замечено лишь, что это мужчина. Достаточно сильный и молодой, чтобы за ним никто не сумел угнаться. Лицо до самых глаз было закутано шарфом, так что его и приблизительно никто не описал.
А еще я отметила, что ни слова не сказано о кучере, что правил коляскою. Вероятнее всего, он тоже погиб…
Ксении Хаткевич исполнился двадцать один год, и она оставила сиротами двоих маленьких детей, девочек.
После я долго и бесцельно смотрела из окна спальни на шумную улицу и не знала, что делать. Негоже перечить мужу во всем, ведь он велел остаться дома. Ежели это и впрямь очередное буйство народовольцев, то опасения Жени более чем оправданны, но… полиции следует знать, что Ксения была здесь! И о записке. Решившись, я быстро оделась и поехала на Миллионную, по вчерашнему адресу.
Нет, я не собиралась выкладывать всю подноготную о моем муже первому же попавшемуся полицейскому – я даже сомневалась, стоит ли особенно откровенничать с Кошкиным, когда найду его. Для начала надобно просто выяснить, что известно следствию.
Очень плохо я тогда была знакома со структурой городской полиции, с трудом отличала ее от жандармерии и как‑то не сомневалась даже, что расследование поручат именно Кошкину. И здорово удивилась, не найдя его в доме на Миллионной: возле парадной толпились полицейские экипажи, люди в форме стояли у дверей вместо вчерашнего швейцара и не пускали посторонних.
– Мне бы Степана Егоровича увидеть, – самым обыденным тоном обратилась к полицейскому у дверей.
– Кого‑кого?.. – не понял мужчина, и тогда я впервые осознала, что не все в городской полиции знакомы с моим добрым другом. – Вы кто такая, сударыня, будете?
– Гувернанткою я у Хаткевичей буду, – ответила я не раздумывая и чертыхнулась про себя. Зачем солгала?! Но столь же уверенно продолжила: – Приболела я, потому позже обычного пришла.
– Проходите, – без интереса мотнул головой полицейский и открыл мне дверь.
Вестибюль генеральского особняка – просторный, с высокими потолками, хрустальными люстрами и зеркалами, укрытыми черной тканью, – встретил суетою еще большей, чем улица. Прислуге дела до меня не было, и даже пальто со шляпкой никто не предложил взять. Я двинулась вперед, а после толкнула одну из дверей, все еще надеясь найти Степана Егоровича. Здесь была большая гостиная с роялем у окна: всхлипывала девушка в одежде горничной, со слезою в голосе говорила что‑то другая. Важные полицейские хмурились и делали записи с их слов. На меня никто не смотрел. Я прошла в дверь, ведущую из гостиной, и лишь здесь меня остановили.
– Вы к кому, милочка? – спросила немолодая полная дама в строгом черном платье. На носу у нее было пенсне, а на поясе связка ключей. Глаза же – красные и заплаканные.
– Я… я в гувернантки наниматься пришла, – сказала я уже не очень уверенно. И добавила: – Мне назначали.
– Ах, милочка, какая теперь гувернантка… – Подбородок у женщины задрожал, а под пенсне заблестели новые дорожки слез. – Для маленького ведь гувернантку брали… вот‑вот народиться должен был. Восьмой месяц дохаживала голубушка наша. Господи, Пресвятая Богородица, да что ж деется‑то, что ж деется…
Вовсе без сил дама опустилась на софу, сняла пенсне и закрыла ладонями лицо. Плечи ее била крупная дрожь. Однако, всем сердцем сочувствуя чужому горю, я не жалела сейчас, что пришла сюда. Даже напротив – в груди поднималась волна ненависти к нелюдям, которые сотворили такое. И я сама себе поклялась, что все от меня зависящее сделаю, чтобы их наказали. Нужно непременно рассказать полиции все, что я знаю!
Вот только Ксению Хаткевич и ее нерожденного младенца это не вернет… Но я крепче закрыла глаза, как молитву твердя слова дяди, что чувства надобно держать в узде – они мешают здраво мыслить. А мне непременно нужно выяснить, что эту женщину могло связывать с моим мужем.
Поискав глазами, я нашла графин с водою и налила полный стакан – женщину (кажется, это была экономка Хаткевичей) следовало скорее успокоить.
– Попейте, – присела я подле нее и осторожно погладила плечо.
В последние годы в Смольном мы с Натали, той самой, которая стала теперь княгиней Орловой, несколько раз в неделю ездили помогать сестрам милосердия в госпиталь. Многого я там насмотрелась. И многому научилась – быть может, и побольше тогда узнала о жизни, чем за все годы учебы, вместе взятые. С доктором тамошним мне несказанно повезло: видя мой интерес, он не жалел времени, объясняя мне кое‑что из медицины. И среди прочего заставил уяснить, что самый верный способ успокоить плачущего – дать ему воды. Ничто так не приводит в ритм дыхание и биение сердца, как размеренные глотки.
А пока женщина пила, я усиленно размышляла о незнакомке, что стояла на пороге моего дома. Неужто Ксения Хаткевич была беременною на восьмом месяце, а я этого не заметила? Впрочем, пурпурный ее наряд не был приталенным, а модницы порой столь усердно затягивают корсеты – будучи и в положении тоже, – что немудрено ошибиться…
Однако уверенности у меня оставалось все меньше. Я огляделась в уютной, очень женской гостиной. Стены, затянутые шелком в белую и голубую полоску, портреты, изображающие членов семьи Хаткевичей, надо полагать. У высокого окна холст с незаконченной вышивкой – котенок с пышным розовым бантом. Обивка на диванах нежно‑голубая, в тон стенам. Очень спокойная и нежная комната – никаких кричащих пурпурных и красных, которые столь преобладали в наряде нашей незваной гостьи.
Я приметила и фотокарточку в серебряной рамке, что стояла на каминной полке среди прочих, – супружеская пара с девочками‑погодками: одну усадил на колени пожилой обрюзгший мужчина в форме генерала пехоты, вторую придерживала за крохотную ручку молодая женщина в светлом кружевном платье.
– Стало быть, это и есть мадам Хаткевич? – Я взяла рамку в руки. И подивилась с горечью: – Девочки совсем маленькие…
– Она, милочка, она… – Экономка отобрала рамку и принялась натирать стекло подолом фартука. – Что ж теперь будет‑то: сиротами младенцы остались. Антон‑то наш Несторович, его превосходительство, женится сызнова, как пить дать, а детушкам разве ж заменит кто мать? Так и придется теперича в падчерицах мыкаться. Ох, Господи, Пресвятая Богородица…
Я не дослушала женщину – не смогла. Все мысли мои были о том, что это лицо на фотокарточке, нежное и обрамленное мягкими светлыми локонами, ничуть не походило на лицо незнакомки с родинкой, что навещала меня два дня подряд.
Та незнакомка – не Ксения Хаткевич. Я снова не знала ни ее имени, ни причин, по которым она скрылась в доме генерала.
Когда я счастлива, то и впрямь, видать, мозг мой усыхает за невостребованностью. Как я могла так ошибиться? И куда пропала незнакомка – ведь я своими глазами видела, как она вошла в парадную этого особняка. А швейцар любезно подал ей руку и открыл дверь! И буква «Н» на платке опять же.
Нет, незнакомка не чужая здесь.
Так кто же она?! Сестра генерала? Племянница? Однако я дотошно осмотрела прочие фотокарточки в гостиной, но лица давешней знакомой так и не увидела.
«Не растворилась же она в этих комнатах, как призрак…» – с досадой подумала я.
Но взяла себя в руки. Еще раз посмотрела на унявшую теперь слезы экономку и изобразила легкое удивление:
– Надо же… отчего‑то я думала, что мадам Хаткевич много старше. Должно быть, не первый это брак у его превосходительства генерала? Есть ли старшие дети?
Женщина, измученная долгим плачем, не гнала меня и не ругала за излишнее любопытство. На вопрос мой она часто закивала, однако лицо ее сделалось жестче:
– Дочка у Антона Несторовича имеется от первого‑то брака. Взрослая уж девка, непутевая только.
Она осеклась, передумав рассказывать. Лишь одарила меня уже не столь рассеянным взглядом:
– Вы простите, милочка, что я излишне тут перед вами расчувствовалась… Хорошая вы девушка, но не нужна нам боле гувернантка. Не нужна. Для девочек наших имеется уже наставница.
Я кивнула, не став ничего спрашивать. На сердце у меня было тяжело и муторно от сочувствия к бедной женщине, и вовсе то сердце разрывалось от жалости к девочкам. Я была несколько старше их, когда лишилась и отца, и матери, но сиротской доли все же успела хлебнуть сполна. Не много их ждет хорошего, покуда не вырастут.
Я тихонько притворила дверь, выходя из уютной гостиной, но покидать дом еще не собиралась: в той самой зале, где прежде полицейские допрашивали горничных, людей в форме уж не было, а вот девушки, забыв об обязанностях, негромко меж собою перешептывались. Меня, остановившуюся в тени пыльных портьер, что укрывали двери, они видеть не могли.
А вот разговор вели весьма любопытный.
– …Совсем совести нет, ни вот столечко! – громким шепотом сокрушалась остроносая девица в светлых кудряшках. – Прямо в дом вчерась заявилась, бесстыжая! Зови, говорит, Глашка, Антон Несторовича, а то с места не сойду, покуда с ним не свижуся!
– Вот нахалка‑то, простихосподи! – вторила ей другая, от любопытства искусав нижнюю губу. – И что – не сошла?
– Поначалу‑то как уселась на вот эту самую софу, так и сидит, на меня зыркает токмо. Ну, час сидит, второй сидит. Антон Несторович, помнишь же, к ночи уж заявился, да пьяный сразу спать пошел. Не подивился даже, отчего Ксении Тарасовны до сих пор нету. Ясна кочерыжка, не дождалась она его. Изругала меня поганым своим языком да убралась. Чуть за полдень дело было – пушка петропавловская как раз бабахнула. А еще вот я тебе чего скажу, Марфушенька…
Девушка настороженно огляделась, не догадавшись, однако, внимательней осмотреть мой угол. Но понизила голос столь сильно, что я едва могла разобрать слова:
– …Скажу, что ни капелюшечки не удивлюсь, ежели девка эта бесстыжая Ксению Тарасовну… и того!
– Да ну!.. – пораженно выдохнула вторая. – Ты чего брешешь‑то, Глашка! Сказали ж господа полицейские, что революционеры это проклятые бомбу бросили. Народники, али как их там.
– Много они понимают, твои господа! Ты сама‑то, Марфа, покумекай! Точно тебе говорю: она все подстроила, змея подколодная, чтоб место хозяйкино занять!
– Что делается‑то, божечки… – все же приняла версию ее подруга. – Ежели взаправду она хозяйкою станет, то туго нам придется, Глашенька, ох туго… Ты господам‑то сказала, что сидела эта змеюка здесь вчерась?
– Больно мне надо самой встревать, – уже менее решительно отозвалась горничная Глаша. – От них не отвяжешься ведь потом. Да и не спрашивали меня, кто приходил вчера. Про подозрительных токмо спрашивали, а про нее – нет. Уж коли спросят – отвечу. Жалко мне, что ли.
– А думаешь, они сызнова придут? – Вторая снова покусала губу. – Вот хорошо бы… уж такие видные мужчины. И неженатые оба, Глашенька. Ох, как мне мужчины в мундирах нравятся, ты не представляешь!.. А Акулинушке уж как нравились…
Обе разом замолчали, растеряв веселость. Потом снова заговорила Глаша:
– Так полицейские же у них мундиры, не военные.
– А ну какая разница, все равно диво как хорошо смотрятся!
Здесь я отвлеклась, решив, что более ничего любопытного эти две особы не скажут.
Разговор меж ними, надо полагать, шел о незнакомке с родинкой. Хоть я уж ни в чем не была уверена… но и время, когда она вошла в дом, и манеры, показанные горничным, – все говорило, что именно эта дама донимала сперва меня, а потом сих милых девушек. С той лишь разницей, что в этом доме она незнакомкой не является – ее здесь знает даже прислуга.
Неужто это и есть дочь генерала Хаткевича от первого брака? «Непутевая девка» и владелица платка с монограммой «Н». Но я, опять же, не торопилась принять эту догадку как истину. Ох, как мне не хватало обмена фактами с полицейскими, как бывало у нас прежде со Степаном Егоровичем…
Разговоры про мундиры пришлось слушать еще с четверть часа – потом девушки ушли из залы, а я смогла выбраться из пыльных портьер. Прошлась по просторной гостиной, тотчас после ухода болтушек ставшей пустой и холодной. Снова завешенные черной тканью зеркала, опущенные портьеры и траур, который чувствовался в каждом с блеском обставленном уголке.
На изящном столике в стиле ампир среди охапок разномастных букетов стояла фотокарточка, овитая черными шелковыми лентами. Все то же лицо в светлых локонах – чистое и юное. Отчего‑то я уже знала, что Ксения Хаткевич была не чета моей незнакомке. Однако ошеломительную версию горничной Глаши, что незнакомка виновна в ее гибели, я всерьез не рассматривала. Девчачьи глупости то, и не более.
Напротив, у незнакомки даже имелось то, что полицейские называют alibi. Она ездила за город в обществе моего мужа. Зачем? Это уж другой вопрос.
Глядя на милое, со светлым взглядом, лицо Ксении Хаткевич, я размышляла – уж не связано ли то чрезвычайное волнение незнакомки как раз с будущим убийством? Что, если она знала о нем? И, допустим, пыталась предотвратить… Но при чем здесь Ильицкий? Отчего она обвиняла его во всех мыслимых грехах?
А как Женя побледнел, когда узнал о смерти молодой генеральши? Я прежде никогда не видела, чтобы он бледнел.
«Во что же ты ввязался, Женя?.. – мысленно спросила я у фотографии. – Уж лучше, ей‑богу, ты бы оставался в армии».
Кроме цветов, свечей и царственного портрета Ксении, на столике имелась еще одна фотокарточка – маленькая, узкая, явно отрезанная от общего снимка. На ней была изображена совсем юная девушка, лет шестнадцати, скромная и улыбчивая. Должно быть, горничная, погибшая вместе с хозяйкой. Та самая Акулина, которой нравились мужчины в военной форме.
Я малодушно отвела взгляд, не в силах это вынести. Не смогу больше, нет. К черту эти расследования. Надобно скорее ехать домой – Женя наверняка уже вернулся и… волнуется.
Решив так, я поспешила к двери, потянула за ручку и нос к носу столкнулась с высоким зеленоглазым брюнетом в форме полицейского чиновника, судя по нашивкам – весьма высокопоставленного. Слабо охнув, я отступила, будто уже сознаваясь, что сделала что‑то неподобающее. Случались в моей жизни события, после которых я ко всем полицейским отношусь с некоторой долей настороженности – если это, конечно, не Степан Егорович.
А брюнет, смерив меня взглядом, почтительно кивнул:
– Фустов. Надворный советник при канцелярии градоначальника Петербурга12. Доброго дня, сударыня.
Я скорее присела в книксене, сочтя за лучшее уткнуть глаза в пол. И молилась про себя, чтобы он не спросил моего имени.
– Как имею честь обратиться к вам, сударыня? – не замедлил поинтересоваться тот.
– Марья… Марья Ивановна.
И чертыхнулась мысленно: если уж врать, то следует говорить что‑то менее похожее на вранье. Поняв же, что следующим его вопросом будет причина, по которой я явилась в этот дом, я начала судорожно выдумывать, кем назваться. Гувернанткою? Так станет спрашивать, отчего я здесь, а не с детьми. Да и одета я до сих пор была в пальто и шляпку. Я взяла себя в руки и продолжила разговор сама, как могла спокойнее:
– Я, наверное, не должна здесь быть, но едва прочла в газетах… не могла усидеть на месте. Тотчас приехала. Я подруга Ксении Тарасовны, мы учились вместе.
Убрав руки за спину, я скорее стянула кольцо с безымянного пальца и надела на средний. С девицы и спросу всегда меньше.
– В Мариинке, стало быть, учились? Той, что на углу Невского и Троицкой улицы? – с воодушевлением уточнил Фустов.
– Именно. Разными годами, правда: Ксения несколько старше. Но мы посещали один и тот же… – я поискала глазами в просторной гостиной и наткнулась на дорогой немецкий рояль, – один и тот же класс по клавишным инструментам. Мы очень крепко дружили тогда…
Я осторожно посмотрела на Фустова: неужто поверил? Взгляд его был ясным, а лицо открытым и чистым. Даже красивым, если бы не жесткие складки поперек лба и не темные круги под глазами. Лет ему, надо полагать, тридцать с небольшим. Волосы грозили рассыпаться озорными кудрями, а потому от души были сдобрены помадою и зачесаны сколь возможно гладко. А из‑под жесткого ворота мундира виднелась кипенно‑белая сорочка. Кажется, шелковая. Любопытный полицейский.
Он понятливо кивал, выслушав меня до конца, а после указал рукою на софу:
– Вот что, Марья Ивановна. Теперь присядьте‑ка и скажите мне правду.
Сердце мое ухнуло: не поверил…
Любопытный полицейский по‑прежнему был предельно вежлив – только ясные зеленые глаза впились в меня столь цепко, что не подчиниться приказу не виделось мне возможным.
– Ксения Тарасовна всего четыре года как в Петербурге – училась она в Киеве, – спокойно пояснил Фустов.
Я кивнула, проглотив ком в горле:
– Хорошо, я сейчас все вам объясню… притворите дверь.
И, пока он выполнял требуемое, покорно прошла к софе. Только в последний миг ноги мои будто сами по себе прибавили шагу: я скоро пересекла комнату, толкнула вторую дверь за пыльной портьерой и тотчас захлопнула ее за собой. Прищемила край юбки – да и черт с ней. Фустов снаружи неистово тряс дверь и кричал что‑то, но я уже повернула ручку с хитрым английским замком. С силою дернула юбку, конечно, порвав ее, и для верности подперла ручку спинкою стула.
Нет, лезть в окно я не намеревалась.
Комнаты в доме на Миллионной, как и в прочих домах старой постройки, представляли собой анфиладу, потому я, не позволяя себе задумываться, бросилась в следующую залу. Дамы, что сидели там, всполошились и заохали. Новая дверь, новая комната. Короткий коридор. Я оказалась в столовой, где полицейские, поглядев на меня неодобрительно, кого‑то допрашивали. Я присела в книксене, не чувствуя ног, и, будто так и надо, резко свернула в кухню. Уже там подобрала оборванную юбку, сменила шаг на бег и, лавируя меж поварихами, кипящими кастрюлями и плюющимися жиром сковородками, пробиралась все дальше и дальше. Кухня генерала Хаткевича не чета нашей, здесь было где разгуляться.
– Стойте! Задержите ее кто‑нибудь! Остановитесь немедля! – кричали где‑то позади, но повара, занятые работой, не торопились набрасываться на беззащитную женщину.
Здесь должна быть черная лестница! Обязана быть! В нашей квартире на Малой Морской и то она была.
Если ее здесь не окажется, то я пропала…