
- Рейтинг Литрес:5
Полная версия:
Алинда Ивлева Камертон памяти
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт
Генрих удивленно приподнял брови и заинтересованно посмотрел на девушку. На его лице появилась почти мальчишеская улыбка — та самая, которую Аннета Клэр увидит на фотографии семьдесят лет спустя.
— Твой отец прав, — согласился он. — Море настроить нельзя, но можно настроить себя так, чтобы не слышать фальши.
Он положил камертон в деревянную шкатулку и протянул её Элен.
— Возьми это, девочка.
— Что это, господин обер-лейтенант? — Элен испуганно отступила. — Мне ничего не надо.
— Это настоящий саксонский камертон, его сделал еще мой дед. Я хочу, чтобы он был у тебя.
— Мне нельзя брать вещи у... у вас, — прошептала испуганная Элен. — Если отец узнает, он убьет меня. Местные... они подстригут мне волосы налысо и вымажут дегтем, если узнают, что беру подарки у немцев.
Генрих помрачнел, серые глаза погасли, подернулись мутным налетом, точно море перед штормом. Он положил шкатулку рядом с пистолетом на стол.
— Местные, — ответил он с горечью в голосе. — Они ненавидят нас за то, что мы здесь. И знаешь, девочка, правы твои земляки. Но они не знают, что мы, те кто способны думать, ненавидим себя еще больше.
Он повернулся к окну.
— Как твое имя? Говорю с тобой о важных вещах — о музыке, а кругом война, мы ведь можем и не увидеться.
— Элен, господин обер-лейтенант, — она скрутила юбку в узелок, обдумывая, не совершила ли ошибку, назвав имя. Не лучше ли было оставаться тенью. Девочкой.
— Иди, Элен… И не приноси мне больше эти чертовы лавандовые простыни. Лаванда пахнет смертью, принеси в следующий раз те, что пахнут ветром, — он осекся, повернулся и Элен показалось, что на глазах выступили слезы. — Если такие вообще остались в этом городе… — закончил мысль и дал знак уйти, будто возможность выговаривать слова закончилась.
Элен выбежала из комнаты, ее сабо грохотали по коридору так громко, что один из немецких офицеров выглянул из кабинета с выпученными глазами. Но в её ушах все еще звучал и вибрировал чистый, идеальный звук саксонской стали.
***
Жан-Люк Шавель ждал её у старого рыбного склада, на самом краю пирса, где волны разбивались о гранитные камни, обдавая их солеными брызгами. Жан-Люк — единственный двадцати двухлетний парень, кого не угнали на работы в Германию, если не считать калеки ушедших в леса, к партизанам. Припадая на правую ногу, вышел навстречу Элен с торца здания. В сорок первом он рухнул с крыши склада, и кто знал, что увечье станет его спасением.
Элен нравился этот нескладный парень в заношенном рыбацком свитере и кепке, низко надвинутой на глаза с фанерным чемоданчиком в руках.
— Ты опоздала, — выпалил он, когда она подошла ближе. Его голос срывался от долгого нахождения на холодном ветру. — Я думал, тебя забрали, у-ф-ф.
— Простыни сдавала, — Элен тяжело дышала, прислонившись к кирпичной стене склада. — Мейнель... опять разговаривал со мной.
Лицо Жан-Люка, обычно бледное и спокойное, побагровело. Он схватил её за плечо своими сильными пальцами настройщика.
— Что он хотел? Он трогал тебя? Если он...
— Нет! — Элен высвободила плечо. — Нет, Жан-Люк, он хотел подарить мне камертон, сказал, что память от деда, но я не взяла. И вообще, странный этот Мейнель — играет одну и ту же музыку каждый вечер. Только три ноты. До. Ми. Соль.
Жан-Люк тревожно посмотрел на море, на лице заходили ходуном желваки.
— Играет, потому что боится, и хорошо…— глухо сказал он. — В лесу у Вальмон вчера подорвали немецкий грузовик с боеприпасами. Погибли трое солдат. Мейнель знает, что скоро придет приказ о партизанах и он должен будет составить список. Десять человек из местных. Мой отец... твой отец... все мы в этом списке, Элен.
Элен почувствовала, как у нее подкосились ноги, она сползла на мокрый ящик из-под рыбы, не заботясь о том, что провоняет старый плащ.
— Что нам делать, Жан-Люк? Что делать? — закрыв лицо руками, заплакала. Длинные светлые волосы выпали из-под вязаной шапки.
Жан-Люк обеспокоенно присел перед ней на корточки, схватил в объятия девушку, его лицо оказалось совсем близко. Элен вытерла слезы краем рукава, взглянула в темные глаза, цвета потемневшего мха. Заметила ранние морщинки в уголках рта, обветренные щеки, взгляд злой, упрямый, но смотрел на неё с такой нежностью, от которой становилось одновременно спокойно и больно.
— Мы уйдем, — тихо, но уверенно прошептал он. — Скоро, — Жан-Люк взял Элен за руку. — У меня припрятана лодка в пещере под скалой Сен-Никола, — он поправил ее волосы длинными пальцами. — Слышишь? Я починил мотор, нам нужно только дождаться, пока утихнет ветер и мы переправимся в Англию. Там у меня дядя, в Портсмуте. Мы будем свободны, Элен. Там мы сможем просто жить.
— А как же наши родители? — испуганно прошептала она в ответ.
— Если мы останемся, мы погибнем вместе с ними, — Жан-Люк взял её руки в свои, ладони были на удивление теплыми, сухими, пахли деревом и воском. — Ты веришь мне?
Элен посмотрела в его карие словно шоколадный ганаш глаза и увидела в них жизнь — хоть хромую, но настоящую, пусть фальшивую, без идеального строя, но эта жизнь была понятна ей. Понятна так же, как этот город, как и серое, бушующее море, пахнущее водорослями.
— Верю, — сказала она.
Жан-Люк потянулся к ней и мягко ткнулся губами в её приоткрытый рот. Конечно, не о таком первом поцелуе мечтала Элен — соленом от брызг и слез, пахнущем рыбой, ветром и скорой смертью, которая ходила за ними по пятам.
В этот момент из комендатуры в конце пирса донеслись мерзкие дребезжащие звуки пианино. До. Ми. Соль на повторе. Они звучали медленно, неуверенно, словно кто-то пытался наощупь найти дорогу в темноте.
— Жан-Люк, я не могу…— Элен отстранилась, встала с ящика и побрела прочь.
Глава 4. Мятный ликер
Аннета смотрела на пожелтевшую клавишу на столе, покрытую невидимой липкой пленкой, что образуется на долго лежавших вещах в жилище курильщиков, и думала: «Что она здесь делает?»
Она не должна была здесь находиться. Вся её жизнь выстроена с почти маниакальной аккуратностью по завету её покойной матери. Жизнь по расписанию, по плану и распорядку. Возможные события расчетливо разложены на виртуальных полочках как специи в мамином кухонном шкафу — строго по алфавиту, от аниса до шалфея, от замужества до появления детей, — теперь эта жизнь казалась чужим, наспех нарисованным чертежом, который забыли заламинировать, и первый же дождь смыл его, оставив лишь грязные разводы на серой бумаге.
— Вы хотите сказать, что моя бабка — та самая пропавшая Элен? —собственный голос показался ей чужим, слишком тонким для этой огромной, пахнущей остывающим печным углем залы, а зелёная лампа над столом покачивалась от каждого сквозняка, рождая на стенах длинные, качающиеся тени, похожие на водоросли под водой. — Я не знаю, что делать с этой информацией, и даже не могу уехать отсюда из-за размытой дороги на Руан.
Марк ответил не сразу. Он раздражающе медленно повернулся, отчего Аннета едва удержалась, чтобы не подскочить к этому деревенщине, актеришке, игравшему худшую свою роль в провинциальном театре, и отвесить ему пощечину, встряхнуть его хорошенько, и выбежать прочь. В штормовой ветер. Но усидела на стуле, сражаясь с лихорадочной дрожью в во всем теле. Она допила в несколько глотков пиво и торжествующим взглядом стукнула пустой бутылкой по столу. Хмель ударил в голову, Аннета икнула и хихикнула, подумала, что в этот момент ведет себя как рыбак, сошедший только что на берег, от радости завалился в ближайшую таверну и бузит. Ну нет, материться я точно не буду. Пусть важничает. Индюк!
Бывалый моряк в ее теле успокоился, стало теплее, вернулась рассудительная девушка, способная без эмоций обрабатывать любую информацию и перепроверять, прежде чем делать выводы. Марк взял двумя пальцами клавишу, поднес к лампе и внимательно рассмотрел, покрутив со всех сторон. Аннета наблюдала. Эта не намеренная медлительность выдавала в Маркусе человека, привыкшего часами сидеть над документами. Он положил список комендатуры обратно в папку, вместо шелеста бумаги в тишине ей почудилось, что где-то из щели выползает гадюка, шурша чешуей.
— А что вас так шокировало, Аннета? — сказал Марк, проходя мимо нее к барной стойке.
Звякнули бутылки в холодильнике, он достал еще одну для нее, поставил на стол, сел напротив, приподнял плафон с крепдешиновой зеленой тканью и направил на Аннету. От неожиданности и яркого света в упор она расчихалась. Марк откупорил пиво, подвинул еще ближе: — Будьте здоровы, мадемуазель Клэр. Аннета уловила нотки сарказма.
Он уставился на неё не мигая прозрачными, как вылизанное штормом стекло, глазами, в них не было ни сочувствия, ни злости, — лишь холодная неизбежность. С этой же неизбежностью волна за волной бьётся о меловые кручи Фекана последние десять тысяч лет.
— Возможно, вам отомстило ваше же увлечение. Вы думали, что можно просто прийти в чужой дом, покопаться в чужом белье, развесить его напоказ, получить свои три процента от стоимости развалин и вернуться в Париж, к своим мертвецам, которые лежат на Пер-Лашез под мраморными плитами и не мешают вам пить утренний кофе? А здесь неувязочка вышла. Да?
— Я простоо делаю свою работу, месье Маркуус, ну а вы разве не занимаетесь те-ем же? — она сделала глоток и поняла, что от голода начала пьянеть быстрее, чем ожидала.
О-о, уже тяну гласные, как резинку, но этот сноб все равно ничего не заметил. Он упивается своей важностью, вид, будто владеет всеми тайнами Фекана. Куда там — всей Нормандии!
— Мадемуазель Клэр, знаете, вода ничего не держит в себе слишком долго, а воды, как вы заметили, здесь… — он посмотрел в окно, будто хотел заручиться поддержкой стихии. — Вода кругом. И все тайны сорок четвёртого очень скоро всплывут. Помяните мое слово, — он удовлетворенный сказанным, отпил пиво.
Аннета поднялась со стула так резко, что дряхлые деревянные ножки взвизгнули, оцарапав пол, и этот звук отозвался в висках острой болью. Именно эту жуткую головную боль испытывала в детстве, когда мать заставляла часами играть гаммы на расстроенном пианино в их ледяной парижской квартире.
Ей хотелось убежать от этого напыщенного музейного работника, разговаривающего как Сенека. Но куда? Не в тесную каморку под крышей, где вода из цинкового таза уже растеклась, наверняка, по всему полу. Наружу? Под ливень, который нормандцы называют дождиком, но на самом деле — это лавины воды, поливающие окрестность Ла-Манш точно из брандспойта, забивающие лёгкие солью и мелом.
Но ноги ее приклеились к дощатому полу, налились свинцовыми грузилами, что отливали для рыбацких сетей в порту. Марк закурил, пуская дымовые колечки перед собой, словно по-прежнему, как и до ее прихода, находился в баре один.
— Получается, клавишу принес он? — прошептала Аннета, не сводя глаз с пластикового бруска на столе. — Почему именно клавиша? Жан-Люк... он, получается, знал, что я приеду. Нотариус отправлял ему письмо полгода назад, но мою фамилию не упоминал. Я же занимаюсь мертвыми, вы же так говорили. Аннета забавно икнула и уселась на стул, тот недовольно охнул.
— Это не его почерк, — Марк пододвинул стул поближе, от его вязаного свитера пахнуло псиной, и табаком. Она отстранилась, сморщив нос. Но Марк опять не среагировал. — Посмотрите на букву «л». Она с петлей вверху, так пишут те, кто учился в немецких школах в тридцатых годах, я много изучал документов того времени. Жан-Люк писал иначе — буквы были округлые, широкие. Больше скажу, уверен, что клавиша от «Блютнера», который стоял в офицерском клубе. Инструмент разбили в сорок четвёртом, когда наши ребята из Сопротивления ворвались туда после ухода гарнизона. Они крушили всё подряд, не пощадили даже довоенный Хеннеси, рвали шёлковые обои, а пианино... Они его просто выбросили со второго этажа из окна. Жан-Люк потом три дня собирал обломки и эти клавиши, говорят, тоже подобрал, складывал в свой фанерный ящик. Зачем, не знаю.
— Чтобы одну из них оставить для меня, — Аннета протянула руку. Но тут же отдернула будто от тлеющего угля выпавшего из печи, будто боялась, что прикоснется и этот мёртвый предмет заставит её почувствовать нестерпимую лихорадочную дрожь. Она снова поднимется от кончиков пальцев на стопах и засядет комком в горле. — Нет, не для меня… для моей матери.
— Ирония судьбы, вы генеалог, и ничего не знаете о судьбе собственной матери. Интересно, ваша мать возвращалась сюда? — в голосе Марка Аннета не уловила издевки, скорее, чувствовала глубокое сочувствие. Он смотрел на неё точно психиатр на пациента, впервые произносящего вслух имя своего насильника. Мысленно поблагодарила его за способность сдержаться и не лезть под кожу с расспросами, не добивать, не прижимать к стене упреками, даже если очень хотелось.
— Нет. Точнее, думаю, что не была. Но какое имеет значение теперь все что я знала и думала до… — Аннета мотнула головой. Светлые волосы, всё ещё влажные от дождя, хлестнули её по щекам. — Мама ненавидела провинцию, твердила при случае, что за пределами парижской кольцевой начинается царство навоза и неграмотности. Она никогда даже не упоминала Фекан. Правда, когда шёл сильный дождь, закрывала все окна в квартире, даже если было душно, и играла этот проклятый ноктюрн Шопена, так неистово, словно пыталась заглушить какой-то звук снаружи. Я думала, она боялась грозы, понимаете? Теперь понимаю, наверное, пыталась забыть, не слышать этот шорох гальки у Ла-Манша, который увезла отсюда в сорок седьмом. Да?
Аннета не ждала ответа, что Марк может сказать… ведь он сам был частью этого молчаливого заговора мертвецов, который оберегал Фекан от чужаков, и от нее. Здесь все повязаны въевшейся в камни тайной, соленой, слезной: и мадам Жервез, пытающаяся вымыть из дома Жана-Люка запах страха перед ее приходом, и Ле Галль, запивающий кальвадосом воспоминания об отце, расстеленном немцами.
— Марк, а как попасть в ваш архив? — выпалила она, впервые решение пришло к ней вопреки генеалогическому расчёту. Аннета запахнула куртку на молнию, исполненная намерения отправиться в дорогу немедленно. Никогда еще по зову сердца не испытывала желания тащиться в бумажный дом. —Я не буду ждать утра. В вашей комендатуре, ой, хотела сказать, в общем, вы поняли... там ведь должны быть другие документы. Должно быть хоть что-то об Элен Дюран. О том, почему она отказалась от ребёнка. Почему она оставила мою мать в приюте.
Марк с безразличием посмотрел на старые часы в деревянном корпусе на стене — почти десять вечера. Конечно, кому охота в штормовой ливень выходить из теплого бара.
— Архив закрыт, мадемуазель Аннета, да и там нет электричества с прошлого четверга, как залило подвал. И там темно как в брюхе кита, боюсь, через полчаса у вас начнётся мигрень.
Марк посмотрел с едва сдерживаемой улыбкой на Аннету, вскочившую со стула. Понял, что сдаваться она не привыкла, добавил: — О, забыл, архив полон мышей.
— Ну вы смеетесь, откуда в архиве, где кроме бумаг и плесени только очумелые призраки — взяться мышам. А мигрень у меня всегда, когда напала на след, — она схватила клавишу со стола, сунула в карман и с видом победившей амазонки пошла к двери, не оборачиваясь. Знала, что Марк пойдёт за ней. Она ему не предоставила выбора, потому что его собственное прошлое тоже скрывалось в папке с двуглавым орлом, и он тоже хотел знать, почему его дед выжил в ту ночь, когда остальные девять человек остались у стены Сен-Никола навсегда.
Аннета накинула капюшон, затянула потуже завязки на шее, подождала на выходе пока Марк, натянет ветровку и шапку. Распахнула дверь и обомлела. Дождь выключился как по команде. В душе она порадовалась: не так уж и не любит Фекан чужаков. Или тут другая причина… Аннета – вовсе не чужая.
Загадочная парочка шла по ночному городу молча, пригнув головы от ветра, который рвался с запада, утаскивая за собой на аркане тяжёлые, пахнущие гнилой капустой и йодом облака брызг из гавани.
Фекан казался вымершим, как после чумы. О тех временах Аннета читала предостаточно в архивных хрониках Руана, именно так описывался вымерший город: тёмные, узкие улицы из мокрой брусчатки, зажатые с обеих сторон серокаменными фасадами, в лужах отражались редкие, качающиеся на проводах фонари, только горели они не от масла как в средние века, гнетущая тишина, изредка лишь тявкали где-то вдалеке бродячие голодные псы. Только людей в черных масках и остроконечных капюшонах не встретили, как и уборщиков трупов. Из-под ворот некоторых домов вытекали тонкие струйки грязной воды, унося с собой обрывки старых газет и рыбью чешую, тускло поблескивающую в темноте, будто серебряные монеты, брошенные нищим. Аннета махнула головой, отогнать разбушевавшуюся фантазию. Марк был сосредоточен на своих мыслях, он снова ничего не заметил.
***
Музей располагался в осевшей пристройке аббатства Бенедиктинцев — огромного, мрачного здания из тёмного камня, которое возвышалось над городом выброшенным на берег левиафаном. Его узкие готические окна издалека темнели и напоминали поминальные свечи, а из водосточных труб с оглушительным рёвом хлестала вода, разбиваясь с треском о монолитные плиты двора.
Массивную железную дверь Марк открыл с третьей попытки, ключ заедал, проскакивал пазы, клацал и казался Аннете самым честным звуком в этом городе, где люди разучились говорить правду.
Внутри пахло так, как во всех провинциальных архивах мира: старой кожей, сухим клеем, сырой штукатуркой и сладковатым запахом разлагающейся бумаги, который Аннета прозвала «пылью тщеславия». Этот запах мгновенно успокоил её, вернул ей профессиональное хладнокровие, его она чуть не потеряла на кладбище. В мире документов всё было проще и понятнее. Бумага не плачет, не чувствует холода и не пытается казаться лучше, чем она есть. Ее задача хранить информацию.
Марк снял с гвоздя у входа и зажёг латунный фонарь. Жёлтый, колеблющийся круг света выхватил из темноты бесконечные ряды деревянных стеллажей, забитых картонными папками и перевязанными грубой бечёвкой. На некоторых папках были видны написанные тушью от руки номера и даты, уходящие в девятнадцатый век.
— Сюда, — Марк повёл её в глубь помещения, туда, где потолок становился совсем низким, а стены выложены грубым, неотесанным плитняком. Спустились еще ниже по грубым ребристым ступеням в полуподвал. Аннета почувствовала, что здесь было значительно холоднее, и из каждого угла веяло сквозняком, нос тут же потек. — Документы времен оккупации хранятся отдельно. Наш бывший мэр, месье Лефевр, в пятидесятых пытался их сжечь — говорил, что они только бередят старые раны, но мой отец... тогда работал тут ночным сторожем. Перетащил эти коробки сюда, в самый дальний угол, за стеллажи с книгами церковных десятин. Он говорил, что пока у тебя что-то болит, значит, что человек еще жив.
Марк поставил фонарь на растрескавшийся дубовый стол со слоем пепельного цвета пыли.
— Вот они, — Марк перетащил одну за другой несколько коробок и потеребил нос, сдерживая чих, задержал дыхание.
В этот момент он показался ей таким милым. Своим. И совсем не похожим на мужлана, деревенщину, каким увидела его впервые.
Перед Аннетой возникли на столе лишь три, самые большие, местами покрытые тёмными разводами от сырости. От них пахнуло застарелой гарью, догадалась, короба — ветераны, пережившие пожар.
Она вытащила из-под стола и села на скрипучий деревянный табурет, пальцы потянулись к верхней коробке.
— Марк, могу спросить? — тихо сказала она, не глядя на него.
— Ну вы смогли старого и ленивого феканца сподвигнуть на ночные приключения, так что да… лучше соглашаться, а то мало ли что еще придумаете, — он посмеялся, достал нож из кармана, надрезал веревку, и открыл крышку ближайшей к нему коробки.
— Вы действительно верите, что немецкий офицер просто устал расстреливать людей и поэтому ваш дед выжил? Странно как-то решить это. Убив девятерых безоружных только что… — Аннета уже была увлечена разбором папок и не заметила, как Марк обошел стол и встал за её спиной, прислонившись к стойке деревянного стеллажа.
Она подняла глаза и не обнаружив его перед собой, вздрогнула. Обернулась, схватив фонарь. В полумраке его лицо казалось выстроганным из голого ствола самшита, и только светлые глаза блестели, отражая дрожащее пламя.
— Мой дед никогда не рассказывал об этом дне, — Марк говорил, словно читал эпитафию на надгробии. — Но бабушка рассказал, когда он вернулся домой в то утро, от него пахло хорошим немецким одеколоном и... мятой. Так несло от немецких офицеров, когда пьянствовали мятным в клубе, очень уважали они мятный ликер. Гадость редкостная, доводилось попробовать. Он пришёл, сел у печи, снял мокрые ботинки и молча вытащил из кармана три серебряные рейхсмарки, гордо положил на стол и заявил: «Мы теперь богаты, Жаннет. Нам больше не нужно красть рыбу у немцев». И после этого не произнёс ни слова о войне. До самой смерти.
Аннета не нашлась что сказать и сосредоточилась на папке, проложенной тонкими листами папиросной бумаги — копиях доносов, написанных местными жителями в комендатуру. Взяла аккуратно в руки лист, чернила местами расплылись, превратившись в блеклые фиолетовые кляксы, но почерк... почерк аккуратный, будто писал школьник, старающийся получить хорошую оценку у строгого учителя.
«Довожу до вашего сведения, что вдова Леблан скрывает у себя в сарае двух кур, не зарегистрированных в муниципальном управлении...»
«Сын рыбака Дюшана каждую пятницу уходит на лодке в сторону скал Сен-Никола, хотя выход в море после шести вечера запрещён...»
«Жан-Люк Шавель, настройщик, слишком часто задерживается в доме Элен Дюран после того, как её отец уезжает на рынок в Вальмон...»
Аннета замерла. Её палец остановился на последней строчке.
Глава 5. Анри
На доносе не было прописано число, лишь штамп комендатуры Фекана с датой синел внизу: «12 сентября 1943 года». И еще, чуть ниже, карандашом, по-немецки, разлапистым почерком:
«Z.A.» (В дело). И подпись: «Мейнгель».
—Получается, он знал, — прошептала Аннета. — Генрих Мейнгель знал, что Жан-Люк ходит к Элен.
— Конечно, знал, — Марк подошёл ближе, его тень накрыла стол, погасив часть света от фонаря. — В маленьком городе невозможно что-либо скрыть, а тем более кто с кем любовь крутит. Особенно если один из двоих — хромой, а она — дочь самого зажиточного фермера в округе, и при этом стирает бельё немецким офицерам. Мейнгель не дурак, все же офицер Абвера, его работа — знать, кто с кем спит, и кто кому продаёт краденый бензин.
Аннета согласно кивнула и пролистала сшитые документы. Бумага шуршала под её пальцами гречишной лузгой. Она любила этот звук: сразу вспоминая или любимую подушку, или работу.
Неожиданно внимание привлек бланк. Свидетельство о рождении, выданное приютом при аббатстве Бенедиктинцев от 14 августа 1945 года.
«Ребёнок женского пола, родившийся 12 августа 1945 года. Мать: Элен Дюран, девица, двадцати двух лет. Отец не указан. Ребёнок зарегистрирован под именем Тереза-Элен Дюран».
К свидетельству приколота ржавой скрепкой записка на клочке плотной бумаги, вырванном, скорее всего, из блокнота. Аннета поднесла документ поближе к глазам. Бумага вержированная, с водяными знаками в виде короны. Такую использовали только для официальных бланков немецкой администрации. На записке прочитала всего три слова по-французски:
«Я вернусь за тобой. Наш секрет нота Ля».
Без подписи. Только карандашный набросок крошечной скрипки. Точно такую же в виде инкрустации Аннета видела на крышке вишнёвой шкатулки с камертоном.
Аннета закрыла лицо руками. Марк, коснувшись слегка ее плеча забрал выпавший из рук документ, впервые заметив, как собранная парижанка превращается на глазах в испуганную девочку, мать которой запрещала плакать под звуки Баха. И Аннета не плакала, лишь прятала лицо, чтобы скрыть эмоции.
— Значит, слухи подтвердились… — задумчиво произнес Марк.
— Да, выходит отец моей матери... Мейнгель, а не Жан-Люк. Черт побери, я — внучка фашиста. Я отказываюсь это принимать, — и тут плотину будто прорвало. Аннета рыдала взахлеб.
Марк положил тяжёлую руку с отсутствующей фалангой ей на плечо, и по-отечески похлопал, в этом движении не было и намека на что-то плотское. «Он вовсе не сухарь, подумала Аннета, — Марк просто не умеет проявлять чувства».
— Теперь вы понимаете, мадемуазель Аннета? — тихо спросил он. Осторожно, будто антикварную лампочку с угольным элементом накаливания вытащил из цоколя, развернул ее. — Почему этот город так долго молчал? Почему Жан-Люк не уехал в Англию? Почему он остался здесь, одинокий инвалид, и продолжал настраивать инструменты тем, кто плевал вслед? Он всегда любил только Элен. Он, конечно, знал, что она забеременела от немца, как и то, что этот немец... Генрих Мейнгель. И в курсе был, что именно он приказал расстрелять партизан, среди которых был отец Элен. И всё равно остался, забрал малышку, вашу мать, когда Элен отказалась от неё, пытался растить её сам, но местные ... не дали бы жить ребёнку немецкой подстилки. Понимаете? Чтобы спасти девочку, чтобы её не подстригли налысо на площади, как это сделали со всеми девчонками, которые спали с оккупантами в сорок четвёртом, Жан-Люк отдал ее на воспитание человеку из Орлеана.





