Афанасий взял деньги и побежал к какой-то своей куме. Николай Николаевич остался, наконец, вдвоем с женщиной и, сердясь на свою непредприимчивость, придумывал, что бы такое ей сказать, чтобы разрушить странную эту, какую-то необычайно простую действительность.
– Почему ты меня не поцелуешь? – сказал он томно и подумал: «Пахнет молоком и чем-то съестным, не то печеным».
– Чего? – совсем уже весело спросила Марина и, закрыв рот ладонью, проговорила, вся трясясь от веселости: – Что это вы, барин, ко мне пришли… ну и барин!
Затем, не выдержав, она стала смеяться так, что затряслась и заскрипела кровать.
Смольков рассердился: страсть его уменьшалась с каждой секундой; он засопел, хотел выругать глупую бабу, но живот его сам по себе начал подпрыгивать, и Николай Николаевич визгливо захохотал.
– Дура, вот дура!
– Я думала, он насчет молока, а он – вон зачем явился, – плача от смеха, говорила Марина.
Николай Николаевич начал уже чувствовать к ней что-то вроде родственного добродушия и, придвинувшись ближе, ударил ее по спине. Она пхнула его под бок. Оба они покатывались со смеху, Неизвестно, долго ли бы продолжалась эта игра, но вдруг в светлом четырехугольнике двери появился Афанасий.
– Беда, барин, – проговорил он испуганной скороговоркой, – девки к нам ребят подослали… Бросайте бабу, бегимте…
Действительно, на улице были уже слышны голоса, шепот. Ударили в ворота… Николай Николаевич выбежал на двор. Через ворота, через плетень лезли парни. Николай Николаевич завизжал и пустился бежать по задам, через канавы и плетни… За ним молча, рысью летел Афанасий. А сзади, топая сапожищами, неслись парни, вскрикивая дикими голосами так страшно, что волосы у Николая Николаевича стояли дыбом…
Утром, в темной каморке за лестницей, на лежанке сидели Афанасий с Павлиной и не то чтобы разговаривали, но кряхтели больше да почесывались.
Перед ними на столе, за ветхостью отнесенном из парадных комнат в лакейскую, попискивал последнюю песню самовар, в топленом молоке плавала деревянная ложка… Особенно вздыхал и почесывался Афанасий, с утра сегодня бегавший два раза в село и на Свиные Овражки. Павлина, умильно на него поглядывая, благообразно икала после чаепития, крестила рот. Конечно, Павлина могла бы и не икать, но делала это, чтобы показать, как она вот и сыта и довольна, – а когда человек сыт и доволен, не грех ему и побаловаться.
– Полно, сокол, вздыхать, – говорила Павлина, – не ропщи, тепло тебе и сытно, куда же еще больше? А что грехов полон рот, так на том свете все равно простят, – мы неученые.
– Ерунду ты, баба, мелешь, – отвечал ей Афанасий, – отроду тебе ходить в лаптях, а мы в шевровых башмачках ходим… Скажи вот лучше, что делать? Генеральша-то наша совсем сбесилась: копайте, говорит, дальше, ничего я знать не хочу…
– Петухов купил?
– Десять рублей выдала, птиц двенадцать штук купил. Только, по-моему, петухи в этом деле ни к селу ни к городу. Что за глупость – петух! Петух – обыкновенная птица, цыпленок. Эх, дура ты, баба.
– Без петуха шагу нельзя ступить, – ты, сокол, умен, да мало понимаешь…
– Ох, а ты много знаешь!
– Как мне не знать, – наши монастырские, чай, три года в этом месте копали, да бросили, – взяться не умели…
– А ты умеешь?
Павлина опустила глаза, поджала губы, степенно вздохнула. Афанасий поглядел на нее, подумал: «Шельма баба».
– Генеральша что теперь делает? Надо бы уж ехать, – сказал он.
– Генеральша письмо читают.
Афанасий потянулся, лениво спрыгнул с лежанки.
– Вот что я тебе скажу, а ты помни: против меня не иди – плохо будет; а вместе за дело возьмется – деньгу зашибем. – При этих словах Афанасий трыкнул языком, ткнул бабу под микитку и, захватив из сеней лукошко с петухами, поехал на работы.
Степанида Ивановна действительно читала в это время письмо, собрав всех у себя в комнате. Письмо было от Ильи Леонтьевича – четыре страницы, исписанные мелким и четким почерком.
«Благодарю вас за ваши сердечные заботы о дочери моей, – писал Репьев. – Господь милостив, послав мне таких друзей. В лице же будущего любезного зятя я уверен встретить твердого христианина и наставника моей дочери. Так я сужу по вашему о нем отзыву и заранее радуюсь счастью Софьи. На бракосочетание приехать не могу – привязывают меня к дому хозяйственные заботы. Кроме того, считаю, что столь важный шаг в жизни молодых людей должен быть совершен скромно, по возможности без свидетелей. Прошу поэтому много не тратить на свадебные приготовления, а необходимые издержки возмещу тотчас же переводом денег. Приданое Софьи давно готово. В именьице ее, Сосновка, озимые засеяны и пар вспахан, – все в порядке. Приедут молодые, пускай вьют себе гнездо».
Сонечка очень огорчалась отказом отца приехать на свадьбу, потому что знала: если он, увидав жениха и поговорив, одобрит, все сомнения ее улетят, как дым, и она будет спокойна и счастлива.
Пожалел и Алексей Алексеевич: давно ему хотелось повидать старого друга. Но, видна, уж до смерти не придется.
Степанида Ивановна, обняв и перекрестив Сонечку и Николая Николаевича и заставив то же проделать генерала, послала к сельскому попу приказание – оглашать молодых. Присела с веером в руках на канапе, рассказала о какой-то Симичевой, которая кому-то послала письмо, а сама внезапно вышла замуж, – причем никто о Симичевой ничего не понял, – и собралась ехать на раскопки, приглашая с собой Смолькова и Сонечку.
По дороге она рассказала, что работа на Свиных Овражках до сегодняшнего дня шла успешно. Вынув изнутри кирпичного колодца землю, рабочие наткнулись на свод, полого идущий под горою, образуя собой галерею шириною в полтора аршина. Но, пройдя около трех сажен, галерея уперлась в скалу, и сколько рабочие, совместно с советами Павлины, ни бились – не могли найти дальнейшего хода. Очевидно, в этом месте и началось заклятье, которое нужно отомкнуть. Это было вчера. Генеральша далеко за полночь совещалась с Павлиной и услала ее, наконец, видеть сон. Чуть свет Павлина объявила, что нужно в том месте зарезать двенадцать петухов – пролить кровь. Двенадцать потому, что Мазепа заколол двенадцать казаков, петухи же были выбраны как единственное земнородное, которого боится нечистая сила.
– Я очень надеюсь на средство это, – весьма значительно проговорила генеральша, когда коляска остановилась около раскопок.
Рабочие были все в сборе. Павлина сидела на камне, закрыв глаза, очевидно приготовляясь к заклятию. Афанасий в обеих руках держал по шести петухов, бивших крыльями, и почтительно глядел на подъехавших.
Степанида Ивановна пересчитала птицу и приказала начинать. Павлина сняла ваточную кофту, попробовала на пальце нож, приказала поддерживать себя под мышки и так спустилась в наклонный колодезь. Афанасий бросил ей черного петуха, который бил крыльями и кричал. Степанида Ивановна в волнении глядела, как баба сначала не смогла словить птицу, потом, ухватив одного петуха за шею, поползла вниз и скрылась под землею. Слышны были только ее причитания и возня. Потом все замолкло. Павлина высунулась на свет, протягивая окровавленную руку за новым петухом.
Павлинина растрепанная голова появлялась из-под земли двенадцать раз. Генеральша чувствовала, что ее мутит. В это время один резаный, но недорезанный петух вылетел из ямы, обдал генеральшино платье кровью, побежал по траве и кувырнулся… Степанида Ивановна, побледнев, прошептала: «Это дурной знак!» – но осталась стоять, превозмогая себя. Наконец птиц всех порешили. Павлина вылезла из-под земли и, отирая о траву руки, сказала скороговоркой:
– Теперь камень, как воск. Копайте, ребята, прямо, – не вбок и не вперед. О, силушки моей нет, легла на меня кровушка. Тьфу! тьфу! тьфу!..
Рабочие, посмеиваясь, полезли под землю, и старшой, осклабясь, спросил;
– Насчет курей, Степанида Ивановна, дозвольте в обед сварить?
– Варите, варите, ничего, – отвечала Павлина, – наперед только святой водой окропите, а то поешь, да и пошел сам петухом кричать.
Сонечка и Николай Николаевич, плечом касаясь плеча, сидели все это время на бугорке среди шиповника и тихо разговаривали.
Смольков присмирел после ночного похождения, сделался тише воды, – деревня не казалась ему больше патриархальной и добродушной, как в первые дни. В ушах еще до сих пор отдавались крики парней, от которых едва тогда ушел ночью. Сонечка думала: «Боже, как я в нем ошибалась: милый, кроткий и совсем не страшный».
Солнце стояло высоко. Сонечке было жарко, лениво, приятно. Пекло руку, лежащую на колене. Медом и зноем пахла трава.
– Посмотрите, что это с бабушкой, – усмехаясь, сказал Смольков, – хватается за грудь… Что-то нашли, должно быть.
– Покажите какой – каменный? католический? – донесся голос Степаниды Ивановны.
– Должно быть, нашли крест, – ответила Сонечка, – я помню, что это первая примета по плану; другие две – орел и каменная голова. Видите, как все сбывается; я знаю, что клад найдут. Один только дедушка в него не верит.
Николай Николаевич повернулся и сощурил глаза:
– А что бабушка думает с кладом сделать?
– Я не знаю, что, – наверно себе возьмет. В это время Степанида Ивановна закричала:
– Дети, идите сюда!
И когда они сбежали с горки, подняла обеими руками до этого прижимаемый к груди каменный крест.
– Сбылось… сбылось!..
Говорить генеральша не могла, маленькое лицо ее покрылось под румянами лиловыми пятнами, шляпка сбилась, платье было испачкано петушиной кровью и землей…
Перепуганная Сонечка подхватила ее под один локоть, Смольков под другой, и повели генеральшу к коляске: усадили и повезли домой. Дорогой Степанида Ивановна плакала и целовала крест.
Степанида Ивановна выпила черного кофе и приказала просить к себе генерала, но Алексея Алексеевича в кабинете не оказалось: он ушел к амбарам, где насыпали отсеянную рожь на воза.
Покупка Свиных Овражков и приготовление к свадьбе заставили генерала поторопиться продажей хлеба. Он решил сам теперь вникать во все мелочи хозяйства, присутствовал при насыпке, а вечером сегодня собирался в город, чтобы на утреннем базаре самому продать рожь.
Довольный, что нашел дело по душе, Алексей Алексеевич стыдился немного приказчика, с улыбкой выслушивавшего решительные его приказания, и, чтобы устранить всякое постороннее влияние, послал приказчика считать деревья в заповедном лесу, хотя это, можно было сделать и в другое время. Приказчик обиделся, но ушел, а генерал летал от веялок к амбару, от амбара к возам и зычным голосом покрякивал на рабочих, – красный весь, одухотворенный, будто на войне.
К полднику в пять часов генерал явился в промокшем насквозь кителе и поспешно принялся есть. Очень этим недовольная, Степанида Ивановна начала обиженным тоном издалека рассказ о сегодняшней находке, но генерал перебил:
– Хорошо, хорошо, Степочка, отлично… Нашла какую-то штуку… после доскажешь.
И убежал, крича Афанасию закладывать лошадей.
– Не штуку, а крест! – крикнула вдогонку генеральша – Сумасшедший человек, бурелом!.. Чувствую, дети мои, – с этой продажей хлеба – кончится плохо.
Вечером того же дня подъезжал Алексей Алексеевич по ровной и голой степи к уездному городу. Солнце село, и тусклые тучи висели над темной степью. Тащились навстречу телеграфные тощие столбы вдоль дороги. Впереди за канавой торчали кресты кладбища, еще далее – заборы, крыши предместья и колодезные журавли. Тихой рысью бежали лошади, поднимая пыль. У дороги валялась падаль, оскаля зубы. Становилось тусклее с каждой минутой, тоскливее.
Алексей Алексеевич сначала бодрился, откинув на затылок генеральскую фуражку и подбоченясь, но тоска, наконец, и его проняла.
– Погоняй, что ли!
– Но, милые, – уныло покричал кучер, помахал варежкой и опять сгорбился, так что линялая его рубашка надулась пузырем.
Наконец, поравнявшись с первой избой, тарантас тяжело въехал в песок улицы. У ворот поклонился генералу седой мещанин в жилетке; опустив крылья, побежала под лошадей курица; Алексей Алексеевич прочел заржавленную вывеску синими буквами: «Стрижка, бритье, также починка часов», – поморщился и сердито крикнул да мальчишку, которым норовил присесть сзади тарантаса. Дома были с воротами и крашеными ставнями, но ближе к центру стали попадаться и каменные, под охру или дикого цвета. На углу переулка дремал в заплатанном кафтанишке извозчик, линейка его и сивая лошадь были до того стародавние, – казалось, со времен еще Екатерины дремал он на этом углу. В переулке появился первый керосиновый фонарь, и тарантас, громыхая, въехал на большую площадь, где стояли собор, лавки и въезжий трактир.
Алексей Алексеевич приказал здесь остановиться, на вопрос кучера, не завернуть ли лучше в «Ливерпуль», ответил, что приехал не спать, а дело делать, и крикнул отворять ворота.
Рыжий мужик, в нагольном полушубке, но босой, со скрипом отворил ворота, и лошади, чавкая по навозной жиже, въехали во двор.
– Не были еще воза из Гнилопят? – спросил генерал.
– Нет, возов из Гнилопят не было, – отвечал мужик. – А что, овес у вас свой или хозяйский?
– Хозяйский, хозяйский, – сказал кучер, – у нас господские кони, едят овес без песку.
– Зачем хаешь, у нас овес хороший, – сказал мужик.
Генерал вылез из тарантаса, разминая отекшие ноги, потянулся, через широкое, затоптанное грязью крыльцо вошел в трактир. В большой, низкой и грязной горнице у окна за самоваром сидели три человека в суконных чуйках и негромко разговаривали. Один был толстый, с висячей губой – сопя, втягивал он в себя чай и крякал; другой – безбородый парень, круглолицый и курносый, говорил прибауточками, вытирая полотенцем скулы, которые до того были крепки: колоти по ним кулаком – мозоли набьешь; у третьего – седая борода и умные серые глаза.
На вошедшего генерала чаепийцы посмотрели равнодушно, но, когда он сел на лавку и отвернулся, перемигнулись.
«Запашок!» – подумал Алексей Алексеевич и, разглядывая липкие, ободранные обои, захарканный пол, заметил еще четвертого посетителя, – должно быть, землевладельца из мужиков, в суконном кафтане, сидевшего поодаль, подсунув под себя руки… Мужик слушал, что говорилось, на генерала же не обернулся… Говорили о прошлых ценах, об урожае и о каком-то Ниле Потапыче Емельянове.
– Вы тоже рожь привезли? – спросил генерал мужичка, подсунувшего руки.
Мужик зевнул, ладонью провел вверх и вниз по лицу и кивнул головой.
– А какие, вы думаете, цены назавтра будут?
– А кто их знает, все от бога…
– Цены, господин генерал, плохие, – бойко сказал парень, – ржи очень много навезли. Да вы подсаживайтесь, сделайте милость, – не угодно ли стаканчик чайку?..
«Э, да у них я все разузнаю, – подумал генерал и пересел к чайному столу. – У меня, кажется, с собой бутылка вина есть и пирожки».
– Степан! – постучав пальцем в окно, позвал он, – Принеси-ка погребец. Так вы говорите, низкие цены?
– Хлеб хоть в речку ссыпай, вот какие цены, – хрипло сказал толстый человек…
– Жаль, а у меня так сошлись семейные дела, что вынь да положь сейчас деньги, – сказал генерал и спохватился. – Хотя не сойдусь в цене – отправлю за границу.
Чаепийцы уставились глазами в стол, старик сказал;
– Нет, рожь за границу не идет… Пшеничка – другое дело…
– Куда ее с базара повезешь, провоз денежки стоит, – сказал толстый человек.
– Мы уж и так горюем, – подхватил парень. Мужик, сидевший на лавке, перебил их с сердцем:
– Горюем. Горе твое вот где у меня, – и показал себе на шею… Все трое захохотали, а мужик громко плюнул, снял кафтан и лег, ворча: – Мошенники, прасолы, осиновым вас колом…
– Так вы мои завтрашние покупатели? – спросил генерал…
– Нет, – отвечал парень, – где нам, мы для себя берем возик или два. – И стал расспрашивать Алексея Алексеевича о хозяйстве и о том, почему сам приехал, а не послал приказчика. Генерал охотно на все это отвечал, радуясь, что ловко сумел угостить нужных ему людей…
Потом пришла босая и заспанная баба, унесла самовар и привернула лампу… Прасолы, встав из-за стола, пошли спать, должно быть, на сеновал или в телеги. Алексей Алексеевич разостлал на лавке плед, под голову положил кожаную подушку и, не думая заснуть в такой духоте и вони, скоро задремал, чувствуя, как дрожат стены и стекла, хлюпает что-то, рвется, задыхаясь, будто ходит по горнице мокрый вихрь, – то похрапывал христианской своей утробой землевладелец из мужиков… Потом пришел какой-то человек, сел на пол и стал раздеваться, – оказалось, это был Смольков во фраке с графином кваса в руке… «Дайте-ка напиться», – сказал ему генерал. «А по сорока семи копеек за пуд хочешь?» – ответил Смольков, и у него отвисла губа. «На кого он похож? – со страхом думал генерал. – Э, да это убитый турок! Ах ты!..» Но турок стал на четвереньки и вдруг ударил в барабан. В ужасе генерал проснулся, сбросил ноги и посмотрел.
За окном брезжил рассвет и кричали петухи; кто-то, выйдя из избы, ударил дверью.
«Зачем я сюда попал? – подумал генерал. – Пить как хочется… Ах, да…» – И, поспешно надев пальто, вышел во двор.
На дворе очертания крыш четко рисовались на небе, едва тронутом с востока оранжевой зарей, и было так тихо, что слышался хруст жующих сено лошадей. Кучер Степан, в армяке от утреннего холодка, подошел к Алексею Алексеевичу и не громко еще, по-ночному, сказал:
– Воза приехали, ваше превосходительство.
Алексей Алексеевич кивнул головой и, вздрагивая от дремоты, вышел через калитку на площадь.
Площадь, пустая с вечера, теперь была заставлена возами, – поднятые оглобли их торчали, как лес после пожара. Распряженные лошади жевали сено, и слышались голоса проснувшихся крестьян. Предрассветный ветер пахнул навозцем, сенной трухой и дегтем. Алексей Алексеевич, ходя меж возов, после долгих расспросов отыскал, наконец, свои сто сорок восемь телег, стоявших на дальнем конце площади, у реки.
– Что, ребята, благополучно? – спросил генерал, подходя к своим.
Трое или четверо возчиков сняли шапки, один, ответил:
– Все слава Богу, Алексей Алексеевич.
– Хорошо продадим – на водку получите.
– Благодарим покорно, – ответил тот же голос.
Генерал взлез на телегу и закурил папироску. Вчерашний задор соскочил с него, и продажа хлеба вовсе не казалась простой и веселой, к тому же от душной комнаты тошнило, болела голова и хотелось пить… Но генерал пересилил себя и в трактир не пошел, а дождался, когда откроют пекарню, и послал одного из возчиков купить горячего хлеба и молока.
«Расскажу Сонюрке, – думал он, – как я на возу молоко пил. Фантастично! Что же эти дураки купцы не идут, пора бы, совсем светло… А вдруг они ко всем подойдут, а ко мне не подойдут? Гм!»
Светало быстро. Лошади ржали, хотели валяться. Задвигался, разговорился народ.