bannerbannerbanner
полная версияСолдат, рассказавший неправду

Алексей Николаевич Котов
Солдат, рассказавший неправду

Полная версия

– Что ты так смотришь? – улыбнувшись, спросила меня Марина Георгиевна. – Я, наверное, сейчас похожа на змею, которая меняет кожу?

– Что вы, что вы!.. – обиделась я. – При чем тут змея? Вы же очень красивая.

– Это ты меня еще совсем чистой не видела, – засмеялась наша бывшая начальница. – А еще без этого (она кивнула на форму) и в простом платье.

После парилки мы сидели на лавочке в предбаннике, и Олька рассказывала нам, как вчера она чуть не подралась с Муськой.

– У нашей коши вообще характер испортился, – доказывала она. – Совсем забыла о дисциплине. Крадет на кухне колбасу и по ночам шляется неизвестно где. Не удивлюсь если узнаю, что она раздает эту колбасу немецким детишкам. На нее прикрикнешь, а она в ответ шипит.

Муська «просочилась» к нам и в баню. Слушая рассказ Ольки, она гордо прохаживалась между тазиками и с самым независимым видом косилась на Ольку.

Марина Георгиевна подозвала Муську. Та охотно прыгнула на лавочку и сунулась головой под ладонь женщины.

– Знаете, девочки, у нас с мужем домик на окраине города есть, – снова улыбаясь заговорила Марина Георгиевна. – Ну, там вишни в цвету, огородик и даже колодец имеется. Как говорится, все бы хорошо, но мне всегда словно не хватало чего-то… А чего именно понять не могла. И кошек я никогда не любила. Правда, это было до войны. Слушай, Мусенька, может быть, мне тебя не хватало, а?

Марина Георгиевна погладила Муську. Кошка тут же выпрямилась и громко мяукнула.

– Поедешь со мной домой? – спросила Марина Георгиевна.

Муська снова мяукнула и на этот раз дважды.

Мы засмеялись… Мне почему-то врезалась в память именно эта картина: смеющаяся Марина Георгиевна, рядом с ней – Муська, а на колышущейся от смеха груди нашей «майорши» – крестик Зои. Я хотела ее спросить о крестике, но… не смогла ни сформулировать вопрос, ни понять, зачем мне нужно спрашивать о чем-то еще.

На крестик не обратила внимание даже наша «комиссарша» старший лейтенант Вика Клюева. Она пришла в баню чуть позже, в компании с санитарками и, наверное, визжала от радости больше всех. Радость великой победы была огромна, неизбывна и ее хватало на всех.

– Жаль только вода немного соляркой попахивает, – сказала Вика. – Но мне разведчики чуть ли не ящик французского одеколона притащили. Слушайте, девушки, теперь я, наверное, буду пахнуть как какой-нибудь французский ловелас, да?

Кто-то из санитарок тут же заметил, что, мол, они все и пошли в баню с Викой только из-за ее манящего запаха.

– А давайте один пузырек на Муську потратим? – предложила Олька.

– Давайте!..

Все тут же с веселыми визгами принялись ловить кошку, и только Марина Георгиевна пыталась защитить ее. В конце концов, Муська снова нашла спасение на ее руках. А чтобы немного успокоить «развоевавшихся» девчонок, нашей коше все-таки пришлось пару раз грозно пошипеть.

– Спокойно, спокойно, пожалуйста!.. – Марина Георгиевна погладила Муську по голове. – Теперь тебя никто не обидит, ведь война уже кончилась.

– Война кончилась! – радостно закричала Вика. – Девочки, ура!..

Тут же грохнуло такое «ур-р-р-ра-а-а!..», что командирский бас за закрашенным белой краской окном с обидой сказал:

– Товарищи женщины, вы визжите так, словно только что Гитлера поймали. А мы тут, между прочим, маршала Жукова ждем.

– Ура маршалу Жукову! – тут же, давясь смехом, закричала Вика.

– Ура-а-р-р-ра-а-а!..

– А подать сюда маршала Жукова и мы сейчас его во французском одеколоне искупаем! – продолжила Олька.

– Ура-а-а-р-р-ра-а!..

Кем мы были тогда?.. В сущности, только детьми. И даже Марина Георгиевна была большой, умной, и все-таки почти девочкой. Но мы сумели пройти через ту страшную войну. А сколько было убегающих от бомбежек поездов и мам пытающихся спасти своих детей?.. Разве такую черную бездну можно приравнять к всего лишь к какому-то миллиарду лет?!..

8.

… Знаете, когда возраст человека приближается к пятидесяти он как-то иначе смотрит на свою жизнь. Многое переоценивает, что ли?.. И это очень и очень важно. Я же не даром говорила, что, когда у человека отнимают годы жизни его лишают еще чего-то крайне важного. Это отлично понимаешь, когда смотришь на детей.

Может быть, моя профессия учительницы располагает к некоему философствованию?.. Улыбнусь: может быть, но у каждого времени года есть не только свой цвет и вкус, но и внутренний смысл.

Я уже говорила, что мне врезался в память картинка с Мариной Георгиевной и Муськой… И когда я вспоминаю ее я всегда улыбаюсь. Почему?.. Я не знаю. Но я знаю точно, что человек – существо неуемное и ему мало иметь рядом только человека.

Например, как часто человек смотрит себе под ноги? Достаточно редко и только затем, чтобы не споткнуться. Мимо него пробежит десяток кошек, и он их не заметит. А как часто человек смотрит на небо? Тоже редко и только затем, чтобы узнать будет ли дождь. Да и не увидит он там ничего кроме привычных облаков. Как говорится, жизнь диктует свои законы…

Но этого мало, очень мало!.. Человек значительно больше того воображаемого существа, в которое его часто стараются втиснуть. Да, можно обрезать или изуродовать самому свой человеческий образ, но как, с помощью какого невероятного насилия, можно уменьшить его божье подобие, которое дается уже по праву рождения? Я уверена, что фашизм пытался сделать именно это. Но фашизм не смог справиться даже с кошкой Муськой, потому что ее ненависть ушла вместе с ним. Человек – это удивительное умное существо, просто ему нужно чаще оглядываться по сторонам и замечать очень простые вещи…

… Поэтому человеку нужна и кошка на руках, и крестик на шее.

П Р О С Т О Б Ы Л А В О Й Н А…

… Саша Ершов вернулся домой весной 1944 года. Бывший солдат сильно хромал и плохо видел. Он шел по полуразрушенному селу, прижимаясь к левой стороне улицы, и опасливо косился на противоположенную, словно ждал выстрела.

Его мать, тетя Поля, потом говорила, мол, это все контузия… Война не собиралась отпускать солдата просто так. Ее тени таились в темноте придорожных кустов, словно созданных для пулеметных засад и возвращались к Сашке в кошмарных снах.

Но нужно было жить и работать… Уже через пару недель Сашка перекрыл крышу старого дома, поправил полусгнивший свинарник и взялся за покосившийся сарай. Днем он работал, ночью – снова «воевал». Иногда пил, чтобы снять страшное нервное напряжение, но в запой уйти так и не смог – он прерывались жуткой утренней рвотой. А потом снова нужно было работать с трудом удерживая с ослабевших руках топор, молоток или лопату.

Рядом с Сашкой постоянно вертелись дети – малолетние Варенька и Вовка. Жена Сашки Ольга погибла в 1942, когда село стало прифронтовым. Тогда погибли многие, село сильно обезлюдело, но все-таки выжило.

И жизнь потихоньку брала свое… Мать Сашки тетя Поля вдруг зачастила с визитами к своей старой подруге Вере и эти визиты стали длинными, как осенние вечера. Женщины о чем-то таинственно перешёптывались и, часто кивали друг другу, соглашаясь во всем. Житейское дело, сблизившее женщин, было простым и известным всему селу.

Когда-то давно, когда Сашке было не двадцать восемь лет, а всего восемнадцать, он закрутил бурную любовь с дочкой тети Веры Мариной. Их так и называли в селе «Ромео» и «Джульетта». Потом вышла глупая ссора, – Сашка приревновал свою невесту к другу, но поскольку повода для ревности не было ни капельки, Марина обиделась и отказалась давать какие-либо объяснения. Дальше – больше. Теперь уже Сашка обиделся на то, что Марина не захотела рассказать правду. В свою очередь Марина подняла планку ссоры еще выше и заявила, что Сашка – последний дурак.

Тогда Сашка уехал из села. Вернулся он только через три года, окончив техникум, но не один, а с молодой женой и маленьким сыном. Никто не знал, ждала ли его Марина, но после возвращения Сашки она вышла замуж уже через месяц.

До войны Марина успела родить двойняшек, а зимой сорок первого ее муж сгорел в танке под Москвой. Молодая женщина одела траур и с тех пор ни разу не улыбнулась…

Задумка тети Веры и тети Поли была по-деревенски практичной и ясной как божий день. Сашка – без жены, Марина – без мужа, да еще есть четверо детишек. К тому же любовь у них раньше была… И не просто была, а… как это?.. все, в общем, почти как в кино было. Даже целовались прилюдно и глаза у обоих от счастья светились. А теперь спрашивается: так в чем же дело?.. Люди войной побиты нещадно, но разве они перестали быть людьми? И семейный воз разве не легче вдвоем тащить?

Сказано – нужно делать. Тем более, что обе мамы бывших влюбленных были не только подругами, а, пусть и не кровными, но все-таки почти сестрами. Сблизила их жизнь и война так, что ближе не бывает…

Но не тут-то было!.. Очень гордой оказалась Марина, да Сашка тоже. Их не то, что на пару шагов друг к другу подвести не удавалось, они вообще на эту тему говорить отказывались. Даже до скандала со стороны мамаш доходило.

Тетя Вера так вообще в свою дочь пару раз горшки швыряла. А тетя Поля три раза в руки грабли брала и совсем не для того, чтобы сено собрать. Эх, сил у пожилых женщин маловато было!.. А то взяли бы они за вихры двух дурней да друг к другу их и притащили. В старые времена, может быть, так и сделали. Потому что работать молодым нужно, детей воспитывать, а не о себе думать.

Но человеческая гордость иногда крепче стали бывает. Даже если человек живет впроголодь, работает по двенадцать часов в день – все равно гордость она на то и гордость, чтобы не поддаваться слабости. Скажет человек «нет» и – все!..

Потом, в дело уже не мамаши вмешались, а самые обычные жизненные обстоятельства. Суть в том, что на выезде из села в сторону близкого Воронежа довольно вредный лог существовал. Весна или осень наступят – он почти непролазным становится. А теперь, когда война отступила, и Воронеж восстанавливать взялись, очень много битого кирпича в нем появилось. Считай весь Воронеж – битый кирпич. Ну, и подал идею председатель колхоза этим кирпичом ложок подравнять. А чтобы подтопления не получилось, по дну лога трубу проложили.

 

Работы в колхозе много было и решили только после основной на это дорожное строительство народ сзывать. Плата – зерно и мануфактура. Сгрузят машины тонн десять битого кирпича, разровняешь его, вот тебе пуд зерна и два метра ситца.

Желающих немного оказалось. Например, если пуд зерна на десятерых разделить, не так уж много в итоге получится, а от двух метров ситца так и вообще ничего не останется… Но Марина и Сашка на эту внеплановую стройку все-таки пришли. Они вообще за любую работу цеплялись. Сашка потому, что его мать слишком долго одна его детей на себе тащила и ослабела совсем, а Марина, потому что у нее мужа не было… Ей самой все приходилось делать.

Работали из последних сил… На пределе, можно сказать. Когда днем работы полно, к вечеру особенно не развернешься. На упрямстве одном и держались люди. День в такой надрывной работе прошел, три дня, неделя… Народу в лог все меньше приходило, а к выходным только трое и осталось: Сашка, Марина да сам председатель колхоза… Только ли много толку от одноногого? От него разве что только одни лозунги можно было услышать о неизбежной победе над фашистами и мудрости товарища Сталина. Впрочем, по деревне слух ходил, что уговорили мамаши председателя, чтобы он их с работы до последнего не отпускал. Мол, может быть, что и сложится у упрямцев…

Когда работу в последний день закончили, Сашка от усталости еле-еле на ногах стоял…. Марина – не лучше, а еще у нее от слабости слезы по щекам потекли. Шаг сделаешь, говори спасибо, что не упала.

Стемнело уже… Ложок – за селом, но, когда в село вошли светлее, не стало. У Сашки после контузии зрение-то не очень, а Марине слезы мешают. Короче говоря, один – полуслепой, а вторая – почти незрячая. Рядом они так и шли, чтобы с дороги не сбиться… Молча об этом договорились. Тут уже не до гордости, тут лишь бы до дома дойти.

Сашка зубы сжал и терпит… Молча, конечно. Последние силы бережет. Примерно так же и на фронте бывало: после марш-броска без передышки – в атаку. Командир орет, «Что разлеглись, сволочи?!», а у тебя за спиной пулемет, ленты, гранаты и двадцать пять километров по грязи. И чтобы доказать, что ты не сволочь – нужно встать. Потом немногочисленные пленные немцы говорили, что, если русские без «ура» в атаку идут – это плохой признак. Это значит, что русские смерти бояться перестали…

Вдруг Сашка замечает, что ему вроде бы в проулок повернуть нужно было, чтобы к своему дому идти, а он дальше за Маринкой идет. Приотстал чуть-чуть, но все равно идет. Кольнул Сашкино сердце мужская гордость. Остановился… Постоял немного и повернул к себе домой. Идет – почти ничего не видит… Ну, разве что чуть светится окошко слева, да грязь дорожная в лунном свете блещет. Остановился солдат – совсем ориентировку на местности потерял.

Вдруг слышит Сашка, сзади него кто-то идет. Оглянулся… А это Марина. Голову опустила и идет следом за ним. Остановился Сашка и подождал, пока Марина носом ему в плечо не упрется. Спала она… Или почти спала, потому что устала донельзя.

Постояли немного… Марина в себя пришла, оглянулась по сторонам, на Сашку посмотрела и пошла прочь. То есть в черную, непроглядную темноту. Сашка тоже идти решил, но шаг сделал – поскользнулся. Дождь недавно был, да и новый собирался, а потому такая тьма вокруг властвовала.

Встал Сашка… Пошел… Через десяток шагов на Марину наткнулся – та снова уснула. Понял Сашка, что потерял верный азимут после падения. Постоял он немного. Потом повернулся и в обратном направлении пошел. Марина – следом за ним, потому что, когда человек спит, он скорее другому поверит, а не себе самому. Как иногда шутил председатель, «у нас в колхозе, товарищи, не стадность, а оптимистический коллективизм».

А потом они уже вместе упали, потому что чуть ли не впритирку друг к другу шли.

Открыла женщина сонные глаза и спрашивает еле слышно:

– Что случилось?..

Сашка улыбнулся и говорит:

– Ничего. Просто мы с тобой друг за дружкой ходим. Пойдем лавочку поищем, отдохнем немного, а то до дома не дойдем.

Посидели немного на лавочке, передохнули… Молча. А о чем говорить, спрашивается? То, что гордость от усталости уснула еще ни о чем не говорит. Порхнет ничего не значащее словцо – все заново начнется.

Встали. Пошли… Причем Сашка опять за Маринкой идет. Вдруг споткнулся солдат, на колени упал.

Марина спрашивает:

– Что там у тебя?

Сашка отвечает:

– Что, что… Дороги не будет. Судьба у нас такая, что ли?

Маринка говорит:

– Это не судьба, а лужа. Пойдем я тебя домой отведу, а то ты ничего не видишь.

Сашка говорит:

– Это прямо немецкое окружение какое-то получается. И до своих, вроде бы близко, а дойти невозможно.

Марина вдруг оседать стала и говорит:

– Все, я больше не могу… Сил нет!

Короче говоря, когда Сашка Марину на руках домой принес, тетя Вера у тети Поли в гостях сидела. Вдруг смотрят женщины, распахивается дверь и в комнату вваливаются два грязнющих босяка.

Тетя Вера первой в себя пришла и кричит Сашке:

– Куда ты ее такую чуню принес в хату?!.. В баню тащи!

Тетя Поля все сразу поняла и – пулей в баню, чуть коленку о табуретку не разбила.

В общем, кое-как согрели баню, раздели молодых и туда их запихнули. А они – хоть и чуть живые от усталости, все равно друг дружки стесняются. На вы друг друга называют. Ну, там типа «Мыло нужно? Возьмите, пожалуйста…» или «У меня еще теплая вода осталась… Вам дать?»

Обе мамаши уши к двери приложили и слушают, мол, что там?!.. А там – ничего. То шайку друг другу молодые люди передают, то мочалку. В бане-то, кстати говоря, темно как в погребе, а в свете комелька что ты там рассмотришь?

Тетя Поля шепчет:

– Да когда же Маринка спинку-то Сашке тереть будет?

Тетя Вера:

– Лучше уж он пусть ей потрет.

Тетя Поля:

– Да слабый он, совсем слабый!..

Тетя Вера:

– Но не старый же совсем… Дело-то житейское, что тут стесняться?

Что ж, дошло и до спинки… Не об стенку же ее тереть. Только заплакала вдруг Марина и говорит:

– Сашка, Сашка, что же ты такой худой, а?.. Одна кожа да кости.

Тетя Поля не без обиды шепчет своей подруге:

– Еще не замужем, а уже критикует.

Тетя Вера говорит:

– Не критикует, а констатирует факт. Давай их спать укладывать, а то баня стынуть начинает и как бы двое этих доходяг там не замерзли.

Спать уложили как детей – хоть и рядом друг с другом, но все равно под разными одеялами. Затем тетя Поля Сашке и Маринке сказку рассказала, пока оба не уснули. Потому как нечего тревожить свои тела желаниями на какие сил-то нет…

… Сорок пять лет вместе прожили Сашка и Марина. Еще четверых детей нарожали. На бедность никогда не жаловались, но и власть никогда не хвалили. И не только власть, но и всю ту гниль, которая возле этой власти обретается, а со временем ей и становится. Жили, в общем, как могли, по совести, и счастливы были до самых последних дней.

Дядя Саша на три года жену пережил. Крепким он был, как разросшийся дуб и таким же суровым.

За его спиной бывало шептались:

– Это он так за Маринкой расцвел и ожил… А с фронта пришел, как хромоногий ледащий петушок по земле ковылял. Да и полуслепой к тому же…

Может быть, это и правда. Трудно человеку жить, когда он один. Да и возможно ли это?.. И человеческая гордость тут совсем ни при чем.

ДЕНЬ ЗАЩИТЫ ДЕТЕЙ

(детские воспоминания о войне)

… Память странная штука и она может быть такой же пронзительной, как вой немецких пикирующих бомбардировщиков. Прошло уже много лет – почти вся жизнь за плечами – но этот страшный крик войны так и останется со мной до конца. Я не помню начало той бомбардировки, потому что спала, а когда проснулась, первым, что услышала, было то, как по крыше нашего вагона стучат с силой брошенные камни. Их было очень много, они были невидимы и беспощадны. Камни крошили стекла, прошивали тонкие стены и убивали людей. Да, это были пули, а не камни, но я поняла это только тогда, когда услышала вой немецких бомбардировщиков. Осознание пришло как-то сразу, как врываются в пространство звуки через внезапно разбитое окно.

Когда эшелон остановился, тетя Люся крикнула мне, чтобы я прыгала в окно. Откос железнодорожной насыпи был очень крутым и, уже падая вниз, я успела заметить неподалеку от насыпи несколько огромных деревьев с темными, разваливающимися кронами. Они мгновенно вырастали из земли, ширились, захватывая все вокруг и, уже умирая, превращались в грязный дым.

Я долго не могла встать после падения, – меня сбивали с ног другие люди… Все бежали в лес в надежде спрятаться от пуль и бомб. Женщины и дети плакали от страха… Я видела совсем молодую маму, которая прижимала к груди ребенка. У ребенка не было руки, сильно хлестала кровь и весь подол женского платья был мокрым от крови. Женщину, как и меня сбили с ног, она тоже пыталась встать и ее руки были красными от крови ребенка. Она не обращала внимания на толчки в спину и полубезумными глазами смотрела на лес. И даже когда пуля попала ей в спину, женщина, уткнувшись лицом в землю, все равно судорожно пыталась ползти. Я видела ее в течении нескольких секунд, между двумя заходами немецких бомбардировщиков, и, хотя, казалось бы, интервал времени между ними был совсем небольшой, я… не знаю, как сказать… Это было совсем другое время, понимаете?

Мне недавно внук попытался объяснить, что такое компьютерная «оцифровка». Мол, тексты, фотографии, музыка, фильмы, то есть вся-вся информация превращается в поток цифр. Но ведь плотность этого потока может быть очень разная… Тогда, во время бомбардировки, секунды вдруг превратились в часы, время стало огромным, а пространство пожирали взрывы, и оно сжалось до крохотного, обнаженного и беззащитного пятачка… Наверное, война не бывает другой. Она безмерно увеличивает одно, сжимает в точку другое и рождает какой-то иной, до боли реальный и до боли изуродованный мир.

После бомбежки многие люди вернулись к эшелону, в том числе и я, но я почти ничего не помню… Я быстро поняла, что полная и пожилая тетя Люся (ей было слегка за сорок) не смогла выбраться из вагона. Наш вагон горел, несколько пожилых мужчин пытались вытащить раненых, но быстро прекратили свои попытки. Все выглядели усталыми, подавленными и только двое мужчин в военной форме пытались что-то объяснить людям. Их почти не слушали…

Потом старый железнодорожник сказал, что станцию, с которой мы выехали всего час назад, уже заняли немецкие танки, что рельсы впереди разбиты и что нам нужно идти «в сторону понтонного моста». Я не знала, где этот мост, я не знала вообще, что такое «понтонный мост», и просто пошла за другими людьми…

Многие бросали вещи, у меня их не было, а в руках я почему-то держала пуховый платок тети Люси. Она говорила, что хочет подарить его маме. Я старалась думать только о маме в Воронеже и гнала мысли о тете Люсе. С какой-то острой детской совестливостью я понимала свою подлость – я словно бросала свою тетю, я отстранялась от нее там, внутри себя самой и мне было до боли стыдно за это предательство. Но чем я могла помочь тете Люсе в этом изуродованном войной мире? У меня просто не было и не могло быть сил поступить иначе.

Уже подходя к лесу, я увидела маленького Мишку… Он шел один. Первый раз я заметила его еще на железнодорожной станции. Все знали, что два дня назад у Мишки убили родителей, что его выбросили из окна горящего вагона, и что – удивительно! – Мишка ни разу не заплакал. Какая-то рыжеволосая женщина сказала, что она врач и она знает, что если ребенок не плачет в подобной ситуации, то это очень плохо. Мишку держала на руках молодая девушка в светлом, очень ярком платье. Она стала спорить с врачом и сказала, что если ребенок не видит непосредственной опасности, то нет ничего плохого в том, что он не плачет. Потом девушка попросила меня принести воды. Но меня остановила тетя Люся: наш эшелон должен был вот-вот тронуться, а до водокачки было далеко…

Мишке вряд ли было больше пяти лет. Я хорошо запомнила его матросский костюмчик и взъерошенные, светлые волосы. Теперь он шел один… Он шел, упрямо наклонив голову и сжав побледневшие губы. Левую руку малыш прижимал к боку, а правой отмахивал в сторону. Так ходят кавалеристы, мой отец был военным, и я хорошо знала это. Наверное, отец Мишки тоже был военным и малыш, как все дети, подражал ему.

Когда нужно было идти быстрее, например, чтобы в очередной раз не отстать от группки людей, движения Мишки делались по-взрослому резкими, а бледные губы становились совсем бескровными. Но малыш все-таки отставал от взрослых. Колонна людей, уходящих от разбитого эшелона, растягивалась все больше и к полудню она окончательно разбилась на мелкие группы.

 

Какое-то время Мишка шел рядом с женщиной, ведущей за руки двух перепуганных детей. Но та не обращала на него внимания. Когда мы остановилась на небольшой отдых, женщина накормила своих детей и ничего не дала Мишке. Он стоял рядом и оглядывался по сторонам, как будто искал кого-то… Малыш хмурился, словно обдумывал какую-то трудную задачу. Он не видел ее решения, да, наверное, и не мог видеть, но он и не собирался сдаваться.

Потом я видела Мишку рядом с молоденьким солдатом – он вел его за руку. Солдат сильно хромал, часто оглядывался и постоянно говорил, что вот-вот снова налетят немецкие самолеты. На какое-то время я потеряла Мишку из вида и когда снова увидела его, он уже шел рядом с пожилой женщиной в темной безрукавке. Малыш шел, упрямо наклонив голову и смотрел строго перед собой. Наверное, Мишка сильно страдал, но отец учил его преодолевать любые трудности. Он уже знал, что его родителей больше нет в живых, что он остался один и что он должен уйти от войны как можно дальше. Уйти, чтобы не погибнуть.

И мы шли… Мы прошли лес, вышли на поле и над нами нестерпимо палило солнце.

У меня сильно болела голова и шумело в ушах. Но, как и маленький Мишка, я понимала, что нельзя останавливаться и нельзя отставать от других.

Во время очередного отдыха женщина в темной безрукавке дала Мишке хлеба, а потом, мельком взглянув на мое лицо, и мне.

Мишка уснул… Я сидела рядом с ним и смотрела, как по его полураскрытой ладони ползают муравьи. Пальцы малыша часто вздрагивали, но муравьи были заняты своими делами и не обращали на это внимания.

…Мы вышли к реке, наверное, около четырех часов дня – солнце уже покинуло зенит, но было еще довольно высоко.

Понтонный мост горел… Он горел ровно посередине и его никто не тушил, потому что пожар был огромным. Рядом с мостом стояли две длинноствольные зенитные пушки с раструбами на стволах и одну из них пытались сдвинуть с места солдаты. Почти у среза воды лежали пятеро убитых девушек-зенитчиц.

Когда мы проходили мимо них, наша «вожатая», женщина в темной безрукавке, перекрестилась и тихо сказала: «Не успели убежать на тот берег, глупенькие…»

Еще пять мертвых девушек лежали рядом со второй пушки, а шестая сидела за прицелом, навалившись на него лицом. Ее руки и руки ее подруг лежали так, словно их боевая работа была прервана внезапно, в течении одной секунды. В отличии от того орудия, которое пытались сдвинуть солдаты, эта пушка была сильно разбита и проходя мимо нее, наша «вожатая» ничего не сказала.

Чуть выше, как раз там, где берег перестает подниматься вверх, мы увидели танк. Он был огромным, как хата и показался мне совсем черным, как обгоревшая головешка. Рядом с танком стояли дети… Командир танка, высунувшись наполовину из люка, что-то кричал тоненькой девушке, стоящей посреди этой группки детей.

Когда мы подошли ближе, я смогла разобрать слова «тут брод в километре…» и «уходите немедленно!..» Девушка прижимала к груди руки, плакала и что-то пыталась объяснить командиру. Она несвязно говорила о немецких самолетах, о том, что ей нечем кормить детей и что у них больше нет сил идти дальше. Эта группа детей не была в нашем эшелоне, она пришла из другого места, но за ними тоже гналась война.

Командир назвал девушку дурой и добавил несколько совсем уж нехороших слов. Он кричал, что вот-вот в атаку пойдут немецкие танки, что у него приказ оборонять «этот проклятый понтонный мост» и что девушке с детьми нужно было подойти раньше, когда был он был еще цел. У командира были тоскливые, больные глаза и какой-то странный, словно изогнутый судорогой, рот.

Я больше не могла стоять на ногах… Я опустилась на землю и закрыла глаза. Нет, я не уснула, а, наверное, просто потеряла сознание от дикой головной боли. В том кошмаре, в который я провалилась, я увидела зеленые «цветы» разрывов и услышала вой немецких пикировщиков. Наверное, я плакала… Я хотела уйти, спрятаться хоть под землю от этого ада, но война продолжалась и не отпускала меня даже в бреду.

Я не знаю, сколько времени прошло, но в конце концов меня растолкала женщина в черной безрукавке. Я быстро поняла, что идет бой… Черный танк горел и от него, в нашу сторону бежали дети. Мне показалось, что они появляются откуда-то снизу, едва ли не из-под гусениц танка, что малышей очень много, что их одежда похожа на дорогие и праздничные фантики шоколадных конфет и что их вот-вот подхватит и унесет сильный ветер.

Где-то отрывисто и часто стучала автоматическая пушка. Женщина в черной безрукавке крикнула мне, чтобы я уводила детей в сторону брода и спросила, где Мишка. Потом… Я плохо помню, как я оказалась у брода. В памяти остались разве что узкая тропинка, прибрежные заросли осоки и чья-то спина, туго обтянутая гимнастеркой. Со мной были малыши – человек десять-двенадцать – и я не знала, как нам перейти на другую сторону реки. Брод оказался довольно глубоким – не меньше метра – и даже мне, одиннадцатилетней девочке, было бы трудно перейти его.

Я плакала и не знала, что делать… Где-то неподалеку все еще шел бой и я по-прежнему слышала выстрелы автоматической пушки. Потом стали подходить раненные солдаты… Те, кто мог это сделать, брали на руки детей и шли на ту сторону. Я видела командира танка, которого вели под руки его товарищи… У него была перебинтована голова, а окровавленная повязка закрывала глаза. Когда он услышал, как плачут дети, командир приказал, чтобы его оставили на этом берегу и взяли детей. Его товарищи смогли взять трех малышей.

Наверное, я уходила с последней группой… Солдаты взяли меня, двух оставшихся ребятишек и командира танка. Я уже не слышала выстрелов автоматической пушки и от этого было еще страшнее.

Уже на другом берегу я оглянулась и мне показалось, что я вижу, как к броду идет пожилой солдат с забинтованной рукой, а за вторую его держит маленький Мишка. Солдат сильно хромал, а Мишка часто оглядывался назад… Мне было плохо видно, мешали заросли осоки.

Мы добирались до железнодорожной станции только вечером, провели на ней всю ночь, но я больше не видела маленького Мишку. Уже в поезде мне приснился сон: солдат с забинтованной рукой переходит брод с Мишкой, а сзади, на берегу, хохочут немцы. Этот сон повторялся бесчисленной количество раз и прекратился только летом сорок седьмого года…

Знаете, я никогда не буду спорить с простой истиной что война – самое чудовищное, что может случиться с людьми. Война не только убивает, она уродует все и вся, она коверкает человеческие судьбы, пространство и время. Для меня она сосредоточилась в двух картинах: в первой от горящего танка разбегаются дети и во второй, как солдат с забинтованной рукой переходит брод с маленьким Мишкой.

Наверное, мне больше нечего сказать… Да и так ли много я рассказала? Но я не хочу, чтобы память о той Великой Войне ушла вместе со мной. Люди должны это помнить…

Рейтинг@Mail.ru