Пулеметы – молчат. Охрана – залегла в зоне обслуги и только штыки винтовок видно. Вот такой и получился советский суд – кто сильнее, тот прав. Если выжить ухитрился – живи дальше, а сдох – туда тебе и дорога.
А драка все шире и шире разрастается… Часа не прошло, к блатным из первого барака мужики присоединились. Причина простая была: слух пошел, что блатные из второго предложили пятерых мужиков прикончить и за насильников их выдать. Мол, вы, товарищ Кладов, спрашивали кто?.. Вот эти сволочи и есть эти самые «кто». Мы их сами порешили, так что не волнуйтесь больше, пожалуйста.
Драка жестокая была – до смерти. Впрочем, от такой жизни, какая у нас была, до зверства всегда только шаг был… А может, и того меньше. Люди друг другу рты пальцами рвали, руки-ноги в суставах ломали, расщепленными досками животы выворачивали.
В конце концов загнали виноватых блатных в их второй барак. Подожгли… Кто выскакивает из огня – добивают. Резали так, что кровь из горла – фонтаном.
Не знаю, сколько блатных во втором бараке было, человек тридцать, наверное, не меньше… Когда крыша барака занялась, они наружу всей толпой рванули. Вот тут самое страшное и началось… Если сказать, что люди в скотов превратились, значит ничего не сказать. Кровавая мясорубка получилось, понимаете? Я уже говорил, что между блатными и раньше стычки были, да и мужики тех, кто из второго барака, особенно сильно недолюбливали. Те позлее были, что ли?.. А теперь пришло время по долгам платить.
В общем, убивали блатных из второго страшно, так, наверное, только при Иване Грозном казнили. Даже спешить перестали. Растянут человека на земле – и лицо в покрытую хрупким ледком лужу. Наглотается – приподнимут голову, отдышался – снова туда. А в это время еще и ему ноги ломают, чтобы человек во время вопля побольше ледяной воды в себя втягивал. Да и бить не прекращали… Так что не вода изо рта человека фонтаном била, а кровавая жижа.
Только ночью все прекратилось. А уже утром, целый грузовик с солдатами прикатил и какое-то начальство в легковушке. Деловыми приезжие ребята оказались, шустро лагерь заняли. Кладова – под руки и в легковушку. Охрану лагеря выстроили, разоружили и тоже в грузовик. Нас – на расчистку территории и уборку трупов. Уже к вечеру лагерь как новенький был. Ну, разве что одного барака не хватало да, в дальнем уголке, за хозблоком, семь десятков трупов лежали. В остальном – все хорошо, даже дорожки подмели.
Следствие коротким было – вызывали по одному, задавали три-четыре вопроса и, кажется, даже не слушали ответов. Но головами в ответ кивали, словно успокаивали. Я даже удивился: мол, что снисхождение такое?!.. Потом быстро понял, нам просто давали понять, что, мол, все, что тут, в лагере случилось, – мелочь, а вот Родина, гражданин заключенный, в опасности. Как вы смотрите на то, чтобы стать грудью на ее защиту?.. Если нет, то тогда, извините, но о снисхождении забудьте. Будем разбираться с вами как с врагом народа.
В «добровольцы» весь лагерь пошел. Потому что выхода не было. Блатные «вышки» боялись, а мужики не только «вышки», но еще того, что другие блатные, в других лагерях, их за драку со своими на ножи поставят. Ну, разве что больных, раненных и в конец «заблатовавших» в добровольцы не взяли. Первых, по больничкам в соседние лагеря рассовали и предупредили, чтобы помалкивали, а вторые отбыли куда-то безадресно. Может быть, и живы остались, только я не верю, что в тех местах, куда их сунули, долго прожить можно…
… Отец стал разливать водку по стаканам, а «Майор» пыхнул папиросой и какое-то время рассматривал расплывающееся облако дыма. Он усмехнулся, словно вспомнив что-то невеселое и продолжил:
– В общем, рассказ Мишки «Вия» заинтересовал начальство. Бунт в лагере, пусть и не против начальства, но все-таки был и дело, как не крути, очень большим получилось, да еще с незаконным расстрелом заключенных. А главное, за такую «мобилизацию» в армию вот так, без разбора, тоже по головке никто не погладил бы.
А может быть, одно начальство пыталось подставить ножку другому? Война – войной, но там и такое бывало… Тем более, что наверху, жизнь не то, что у нашего брата, там «интриги мадридского двора» при любой власти случаются.
Стали рассылать запросы: мол, судя, по нашим сведениям, в такое-то время, в таком лагере был бунт заключенных, их незаконный расстрел и массовый, без учета 58-ой статьи, призыв в Советскую Армию. Просим сообщить номера частей, куда были направлены бывшие заключенные для получения свидетельских показаний, так как среди них обнаружены люди, перешедшие на сторону немецко-фашистских оккупантов.
Последнее, кстати говоря, как раз наше дело и против этого факта не попрешь. Мишка «Вий» ведь сам к немцам перебежал и ни как-нибудь, а с оружием. Был в боевом охранении с двумя бывшими солагерниками (тут еще нужно было разобраться, почему так получилось и почему они вообще в одной части оказались), ну и ночью, все трое по-тихому ушли к немцам.
Короче говоря, дело завертелось, пошла работа и запросы, но тут меня жизнь как косой под колени рубанула. Получаю из дома письмо от жены, так, мол, и так, дорогая моя Семечка, теперь я люблю другого человека. Прости, если можешь и забудь меня…
«Майор» потер могучую шею широкой ладонью и криво усмехнулся. Мой отец потянулся за папиросами. Какое-то время они молчали. Отец молчал потому, что на кухню вошла мама. Она слышала последние слова «Майора» и отцу дорого обошлось бы сочувственное, но нехорошее слово о женщинах, сказанное гостю. А «Майор» молчал потому, что поднял с пола пушистого кота и, простодушно улыбаясь, гладил его. Казалось, он забыл о своем рассказе и интересовался только котом.
– Что примолкли? – с подозрением спросила мама. – Добавки все равно не будет.
– А у нас еще есть, нам хватит, – отец торопливо приподнял бутылку. Он тут же подмигнул гостю, давая ему понять, что «добавка» – дело не женское и у него, как у хозяина дома, всегда найдется в загашнике своя «добавка».
– Не надоело вам о войне языками трепать? – сказала мама. – Она, проклятая, ко мне только в снах возвращается, а если приснится, то на утро я с больной головой просыпаюсь.
– Правильно, нехорошо это, – вдруг неожиданно мягко согласился «Майор». – Только видно у мужиков по-другому мозги устроены, Екатерина. Словно что-то не додумали мы в той войне, что-то недорешали…
Мама пожала плечами.
– А что там додумывать? Кончилась война – и слава Богу.
Упоминание о Боге вдруг окончательно развесило гостя.
– Бог – да!.. Бог! – он как-то странно, то ли облегченно, то ли с слишком уж весело рассмеялся и, чуть приподнявшись, согнал с колен кота. – Правильно говорят, что на войне атеистов не бывает, вот только откуда эти атеисты потом, после войны, берутся?
– Я какой во время войны была, такой и осталась, – сказала мама. – Хотя и в комсомоле состояла.
– Не запуталась в земных и небесных партиях?
– Нет.
Ответ мамы прозвучал так твердо, что даже отец кивнул головой.
– Ну, а я, например, откуда взялся?.. – «Майор» заметно сник и его вопрос прозвучал довольно неуверенно. – Я имею в виду, потом, после войны?
Даже я понял, что его вопрос относился к утверждению, что «на войне атеистов не бывает».
Мама пожала плечами:
– Не знаю. Все зависит от того, до чего вы тут сейчас дофилософствовались.
«Майор» кивнул.
– Пока ни до чего, Катюша. Вот мы сидим и разбираемся.
Прежде чем закрыть за собой дверь, мама оглянулась и сказала:
– Вы только не очень-то тут… А то знаю я вас, атеистов. А ты, – мама строго посмотрела на меня. – Марш отсюда!..
Я послушно вышел, но у мамы было слишком много дел, чтобы уследить за мной…
«Майор» продолжил свой рассказ с заметным трудом, словно что-то внутри мешало ему.
– Я так думаю, что в семейной жизни с Валентиной у меня все как-то слишком сладко было… Сладко до ломоты в зубах. Словно ешь мороженное и оторваться не можешь. И верил я не жене, а той сладости, в которой жил.
Письмо получил… и наплевал на все. Такая боль в груди была – хоть вешайся. Еще напиться толком не успел, а уже рыдал и чуть ли гимнастерку на груди не рвал. Сейчас мне смешно: я ведь почему не застрелился?.. Потому что о пистолете забыл. Весь мир сжался до размеров стола, бутылки спирта на нем, банки тушенки рядом и тусклого окна между серых стен. Мог, мог бабахнуть с дуру!.. Импульсивно, так сказать. Уж слишком большую решительность война в людях воспитала. Я ведь до «Смерша» обыкновенным ротным был и в атаки не раз бегал. А там, главное, – решиться на все за полсекунды. Рванул пистолет из кобуры – и все…
Придремал я немного лежа мордой на столе, потом поднимаю голову – напротив меня полковник Ершов сидит и пальцами по столу барабанит. Хороший был человек, Николай Егорыч. Строгий, но… не знаю… понимающий, что ли? В общем, умный мужик. И про то проклятое письмо жены он уже знал.
Спрашивает меня Николай Егорыч:
– Пьешь, значит, собака?
Я с ухмылкой в ответ:
– Гав-гав-гав!.. Так точно, принимаю спиртное, товарищ полковник!
Помолчал Егорыч. И снова пальцами по столу – трам-трам-трам… Не на меня смотрит, а куда-то мне за спину. Думает… Лоб морщит, словно пересчитывает что-то. Не знаю, может быть, прикидывает в уме не тянут ли мои прегрешения сразу на расстрел.
Минута прошла, он спрашивает:
– Тебе сколько лет?
Смешно!.. Возраст-то мой тут причем?
– Двадцать восемь, – отвечаю.
– Сколько раз женат был?
– Один.
– Всего?..
– А сколько надо-то?
– Любил жену?
А у меня вдруг слезы из глаз ка-а-ак брызнут! Ответить ничего не могу, только головой киваю.
– Ладно, – говорит Егорыч. – Мы с тобой так договоримся: пьешь сегодня, пьешь завтра, послезавтра отлеживаешься и ни капли спиртного в рот. А в четверг – за работу. Если приказ нарушишь – под трибунал пойдешь.
Я сквозь слезы ору как сумасшедший:
– Приказ ясен, товарищ полковник: два дня принимать спиртное, а в четверг, – как штык, на работу!
Прежде чем уйти, Егорыч пистолетик мой все-таки забрал. В общем, он по-настоящему умный был, а не только потому, что полковничьи погоны носил.
Прежде чем дверь за собой закрыть, оглянулся и сказал:
– Скажи спасибо, что сейчас не сорок первый год.
– Приказ Николая Егорыча я выполнил, только в четверг на работу не вышел. Ночью забрали меня в медсанбат – заболел. Температура – сорок один с хвостиком. Говорят, бредил… Такую здоровенную простуду я подцепил, что в сочетании с румынским дрянным спиртом она меня чуть на тот свет не отправила. Я ведь без шинели за спиртом к ребятам-разведчикам бегал, а время – гнилая европейская зима. Вроде бы и не холодно было, но такая сырость вокруг, словно мы в старом колодце вдруг оказались.
В себя только через два дня пришел и, главное, как по команде. Глаза открываю, рядом с моей койкой Николай Егорович сидит. Поговорили мы немного… Еще пять дней дал мне полковник, чтобы я хорошенько отлежался. Пальцем погрозил, мол, смотри у меня, я хоть и добрый человек, но за нарушение дисциплины, пусть даже из-за любви к дуре-жене, могу запросто в штрафную роту отправить.
Напоследок Егорович сообщил, что Мишка «Вий» тоже в медсанбат попал – раны на ноге загноилась. Наш медсанбат в каком-то полуразбитом доме находился и Мишку в подвале, под охраной, заперли. Лечат, конечно… Нашему начальнику медсанбата Арону Моисеевичу Штейнбергу все равно кого лечить было. Тоже хороший был мужик. Ему бы Геббельса подсунули, он бы и его вылечил. Правда, потом, после суда, сам бы его и повесил за свою семью, которую в Риге расстреляли.
Я ворчу:
– Шлепнули бы Мишку этого чертова и дело с концом.
Егорыч головой замотал:
– Нельзя. Приказ!.. А чтобы ты тут, в медсанбате, без дела не сидел, появятся силенки – сходи к Мишке и поработай. Кстати, ответы на наши запросы о лагере стали приходить. Правда, не очень хорошие.
Я спрашиваю:
– В каком смысле?
Егорыч:
– Живых пока найти не можем… Война, брат! А по тем, кто на нее из того лагеря попал, она как-то уж очень жестко своей ржавой косой прошла. Живых найти не можем.
Через пару дней встал я все-таки с кровати… Очухался немного. Желание идти к Мишке «Вию» – полный ноль. Но, чувство вины перед Егорычем все-таки сильнее оказалось, да и боль от того злосчастного письма жены чуть-чуть поутихла. Или только притаилась, что ли?.. Женское предательство – шутка болезненная и не простая. Она ведь похуже любого гриппа будет.
Как бы это странно не звучало, но допрос Мишки «Вия» у меня не получился… И даже не знаю почему. Может быть, мы не в служебном кабинете были, он – лежал, я – рядом сидел, а может быть, просто оба ослабели сильно. Мишка пожелтел даже, скулы и нос – выперли, как у Кащея, а в глазах, то пустота какая-то черная, то чертенячья насмешка… Нет, не надо мной насмешка, а вообще… Над самой жизнью, что ли?
Мишка откровенничать начал… Рассказал, что, мол, не за жену того комсомольского «лидера» бил, а за свою любовницу. А со своей женой Мишка за месяц до того, как его посадили, развелся. Маленькая она у него была, хрупкая и, как сказал сам Мишка, «совсем невыразительная». Ей бы только на огороде с картошкой и огурцами возиться, да с сынишкой играть…
Я его про сына расспросить попытался, чтобы до совести добраться, а Мишка только плечами безразлично пожал. Маленький, мол, он был, всего-то два годика… Ишь ты, маленький!.. Он бы еще детскими годиками ценность сынишки мерил. А еще про его вес и рост вспомнил. Глядишь, тогда проблема еще меньше получилась бы.
Я Мишку спрашиваю:
– Ну, а ты понимал, что когда к немцам перешел, то и против своего сына воевать стал?
Усмехнулся Мишка и говорит:
– В этой войне толпа с толпой воюет. Попробуй разбери кто там против кого… До того, как к немцам ушел, повоевал немного. Неделю всего, но мне и этого хватило. Помню в первый день немецкие атаки под какой-то деревенькой отбивали. Продержались сутки и назад откатились, потому что от роты меньше взвода осталось. Немцы, наверное, втрое меньше нас потеряли, хотя это они нас атаковали, а не мы их… Умные, сволочи! Пулеметы с бронетранспортеров работали так, что головы из окопа не высунешь. Как из шланга железом поливали. Помню, у них еще два танка было. Так они тоже вперед особо не совались, издалека работали. А пехота их жмет-жмет-жмет!.. Без передышки. Потом под хорошим прикрытием – ползком к нашим окопам и – гранатами… Сыпали их как картошку – не жалея. А у нас в роте только два «дегтяря» было. Их расчеты несчетное количество раз меняли. Пара минут – и нет ребят.
Но не от страха я к немцам убежал, а от ненависти! Хотя, конечно, был и страх, но ненависти все-таки было гораздо больше. Один вопрос в башке как молоток по железу стучал: за что?!.. За что я воюю и кого защищаю? Тех упырей, которые за простую драку мне пять лет влепили?.. Или за тех, кто меня в лагере охранял?.. А на свободе разве легче жилось?.. На кирпичном заводишке платили гроши, мне свой дом – хотя от дома в той халупе только название и было – отремонтировать нужно, а на какие шиши, спрашивается? За что не схватишься – нет денег, о чем не подумаешь – снова нет денег, о чем вслух заикнешься – опять нет денег.
Одна моя блаженная женушка и сынишка только и были счастливы в той проклятой жизни… Если к «картошке в мундире», есть подсолнечное масло и стакан молока – улыбаются; два метра ситца купили – счастливы; кроликам сена накосили – словно сами наелись.
Да, я к немцам не просто так подался, я служить им пошел, чтобы, наконец, человеком себя почувствовать. Скажешь, ошибся?.. Скорее всего, да. Ведь они за людей таких как я не считали. Но и не пожалел!.. – Мишка привстал с кровати, выпячиваю худую, узкую грудь. Он закашлялся и сквозь хрип выдавил: – И сейчас не жалею. К черту все!.. Если нет сносной жизни – огрызки мне не нужны. Я жить раздавленным не хочу и не умею, понимаешь ты или нет!?..
– В каком смысле раздавленным? – спросил «Майор» не без интереса всматриваясь в темные глаза Мишки.
– В прямом!.. Если уж родился на белый свет – живи. И моя жизнь принадлежит только мне. Вы социализм строите?.. Так это не социализм, а Вавилонская башня какая-то. Все равно все рухнет, все равно вы все разбежитесь в разные стороны и только пустое поле после вас останется.
Раз за разом монологи Мишки «Вия» переходили в спор. Сначала «Майор горячился, но со временем стал спокойнее воспринимать доводы Мишки. Он вспоминал, как воевал сам… Он вспоминал дураков-начальников, провальные, полуграмотные операции (меньше взвода от роты после суток боя – это еще что, было и хуже!) и много чего еще.
Война она и есть война… Ее не переиграешь и ничего в ней не исправишь.
«Майор» вытер свое лицо широкими ладонями и поморщился, словно угодил им в паутину.
– Словно тьма какая-то во мне после таких бесед появилась, Коля… Вроде бы и жить она не мешала, но на мир я уже другими глазами смотрел. Мне стало казаться, что Мишка прав во многом… Образно говоря, словно опору я под ногами терять стал, а внутри все так перемешалось, что не понятно, где правда, а где ложь. Например, как в моей прошлой жизни с женой было?.. То есть не с женой, а, ну, вообще… Как-то раз спьяну поперся я в женскую общагу. А что спрашивается?.. Молодой, красивый и к тому же старший лейтенант милиции. Защитник закона, так сказать. Выпил много, сильным себя чувствовал, хорохорился, как драный воробей и не понимал, почему надо мной женщины смеются?.. Как не кокетничал я с дамами, в ответ – одни насмешки. Да оно и понятно… Я же не за чем-то серьезным к женщинам приперся, а просто позубоскалить, может быть, приобнять и, может быть, даже в щечку поцеловать. А потому и смеялось надо мной все общежитие. Милиционер, может быть, я и удовлетворительный был, на «троечку», но в смысле житейской хитрости – как был простаком, так и остался.
Утром просыпаюсь я в своей постели, смотрю на голую спину жены и думаю: это что же такое я вчера творил?! Зачем? Нет, ничего плохого, в смысле хватания руками и матерщины, все-таки не было, но разве от этого легче? Вроде бы уважали меня раньше люди, а что теперь?.. И такой стыд меня жег, что я даже похмелья не заметил.
Даже Валентина спросила: что это ты, мол, сегодня такой молчаливый и виноватый?
А я молчу… Что ответить-то? Я, Коля, тебе про опору под ногами уже говорил, вот тогда она тоже исчезла. То есть в пустое место превратилась. А жена словно даже обрадовалась… Мы ей в тот же день пальто новое купили и платье. Таскался я за ней по магазинам как пес побитый до самого вечера. Уже ночью в постели снова смотрю на спину жены и снова переживаю… О чем? Обо всем и на душе – ничего кроме пустоты. Вроде бы жена на мою пьянку не обиделась, вроде бы начальству о ней не сообщили, но плохо все, очень плохо!..
После бесед с Мишкой словно заново оголился этот мой стыд… впрочем, это уже не стыд был, а что-то другое. Темнее, больше и… глубже. Лежу я в медсанбате на койке, смотрю в одну точку, (только спины жены перед глазами н не хватает!) и думаю: ладно, тебя Валентина бросила, а сам-то ты, что, святой что ли всегда был, а?!.. А еще как людей на немецкие пулеметы посылал, не забыл?.. Короче говоря, многое я припомнил, в том числе и кое-какие сомнительные дела в «Смерше».
В общем, всего хватало… А совесть – штука тонкая. Как-то раз, еще до войны, от одного священника странную фразу услышал, дословное ее не помню, но звучала она примерно так: мол, сила и слава Божья в великой человеческой слабости свершается. Я тогда только посмеялся в ответ, а теперь вдруг понял – да!.. Не знаю, как там с Божьей силой и славой, но с совестью так всегда бывает. Сила в человеке – как прочные суровые нитки для сапога. Сшил кожу, стянул потуже нитки – и готово, не расползется. А если ослабнут нитки, что тогда?.. Вода в сапог просочится. Но сапог – ладно, а если в человеке другие «нитки» ослабли? Тогда словно весь мир в него хлынет, без разбора, как в бездонную яму. Ну, а ежели Бога нет, кто и что тебе поможет справиться с этим потопом?..
Что странно, я на все свои душевные переживания как бы со стороны, чужими глазами смотрел. Словно не я, а какой-то другой человек по темным и пустым коридорам бродил… Он дверь в комнату откроет, а мне в глаза – свет и боль до рези… Кричишь, зачем я это сделал?! Ответа нет. Потом снова коридоры, снова тьма, пустота и снова свет. Я тогда понял, что не только тьма слепит, но и свет. И он тьмой бывает, когда ты не видишь ничего кроме этого света.
Ты, Коля, не удивляйся, но я Мишке «Вию» о своей жене рассказал. Даже про то, как однажды в женское общежитие заглянул и что из этого получилось. Не знаю, просто взял и все выложил. Словно пьяный был… А, может быть, и в самом деле ослабел до дрожи после болезни и письма жены.
Гляжу, Мишка смеется:
– Идиот ты, капитан!.. Тут даже дурак понял бы, что твоя женушка тебя и раньше не особенно сильно ценила и что ты – извини, конечно, – рога свои честно заслужил. Подумай сам, ну, какая честная баба своего мужа утром по магазинам потащит, если он вечером пьяный приперся? Только та, которая все понимает и которой ты – уж точно по фигу. Ей лишь бы свое урвать.
Мне даже полегчало немного… В смысле, мол, может быть, не так уж я и виноват был?
Мишка дальше говорит:
– … Так в жизни и бывает. Кто дурак – тот тем, кто поумнее, служит. Ты пойми, не такая уж я и сволочь в подобных рассуждениях, просто мне обидно за человеческую глупость.
Я чуть спохватился и спрашиваю:
– А у немцев ты много ума и правды нашел?
Мишка кричит:
– Плевать я на нее хотел, потому что никой другой правды кроме звериной не существует. Она – да, она – сила, которая вашу солому ломит, – Мишка снова приподнялся, горделиво выпячивая худую грудь. Его глаза лихорадочно заблестели. – Мало, мало вас гвоздили, мало из вас социалистических гвоздей наделали! Да вы бы, сволочи, хотя бы сами себя пожалели!.. Один хомут сняли – два нацепили. По идеям равенства жить хотите? Тогда всех топором ровнять нужно, причем по головам.
«Вий» замолчал, вперив в «Майора» ненавидящий взгляд. Тот молчал. Мишка убрал локоть, на который опирался, и обрушился на кровать.
– Повторяю для дураков, нет никакой правды кроме звериной… И быть не может.
«Майор» хотел было спросить: а из боевого охранения с оружием ты к немцам за звериной правдой ушел? Но не стал… Сильно болела голова, ломило под лопаткой и пол, казалось, медленно покачивался, уплывая в какую-то неведомую даль.
«Сволочь… – подумал «Майор» о «Вие». – Самая обыкновенная, грязная сволочь. Такая свинья из грязной лужи выберется, отряхнется и, вроде как, снова чистой сама себе покажется».
Он дал себе слово не приходить больше к Мишке.
«Это же не работа, а философия с предателем получается, – рассуждал про себя «Майор». – Словно отраву пьешь… Уж лучше водку глотать, чем эту дрянь».
Но на сердце уже легла какая-то странная жалость к Мишке «Вию» почти равная ноющей зубной боли. А еще она была похожа на тонкую, въевшуюся в кожу проволоку стягивающую руку где-нибудь у запястья. Под нее уже невозможно было загнать кончик сапожного шила и рвануть изо всех сил, не жалея страдающего тела. Уж слишком сильно врезалась она в плоть и почти слилась с ней.
«Майор» удивлялся тому, что с ним происходило… Он и стыдился самого себя и удивлялся собственному бессилию. Но он приходил к Мишке «Вию» каждый вечер и однажды даже принес ему два яблока.
«Майор» и мой отец выпили по пятьдесят грамм и закурили. Они молчали, наверное, целых пару минут. Гость рассматривал потолок, отец – дым от папиросы.
– Черт его знает, какие бывают болезни на свете! – вдруг сердито сказал гость. Он резким движением загасил окурок в пепельнице, давя с такой силой, что стекло скрипнуло по клеёнке. – Я тебе уже говорил, что самым трудным было в одиночку из тыла фрицев выбираться… Больным себя чувствуешь и брошенным. Вот и я таким же, в конце концов, стал после общения с Мишкой «Вием». А может, еще и хуже… Когда из окружения выбираешься, хотя бы цель свою знаешь, а тут… Одна гниль и болото вокруг. Много раз пытался в себе злость вызвать, мол, да что это ты?.. Но тут же ответ находил: а ничего!.. С усмешечкой, знаешь такой ответ получался, с издевкой над собой. От таких переживаний у меня по всему телу вдруг черные чирьи пошли. Жуткие просто… Я такие раньше видел, только когда человек в сырых окопах долго сидел. Медсестра во время укола один такой чирей у меня на спине увидела – даже вскрикнула. Арон Моисеевич меня осмотрел – нахмурился… Мне в глаза посмотрел так, словно что-то выискивал. Спрашивает меня: «Как вы себя чувствуете, молодой человек?» Я отвечаю: «Вроде, нормально…» А он вздохнул и говорит: «На войне, молодой человек, никто нормально себя чувствовать не может. Даже в медсанбате». Ну, и выписал меня, как он сам выразился, «на свежий воздух, и чтобы я по всяким дурным подвалам не шатался». К ним, в медсанбат, я только на осмотры, уколы и перевязки являлся. И ты знаешь, полегчало!..
На кухню вошла мама. Она сердито погрозила отцу пальцем и, обращаясь уже ко мне, сказала:
– А ну, марш отсюда!..
Мне удалось вернуться на кухню только через долгие десять минут. Отец и «Майор» не обратили на меня ни малейшего внимания. Отец разливал водку по стаканам и деловито щурился, доливая то в один стакан, то в другой, а «Майор» снова дымил папиросой и смотрел как во дворе мама развешивает белье на длинной веревке.
– Красивая она у тебя, – сказал «Майор». Он улыбнулся и переведя на отца вопросительный взгляд, спросил: – И характер сильный, наверно?
– Ничего, я справляюсь, – улыбнулся отец.
– Это хорошо, – улыбнулся в ответ гость. – Хорошо, когда один сильный, а другой справляется, но еще лучше, если такие оба…
Они выпили, не чокаясь и «Майор» продолжил:
– … Короче говоря, с того времени, как Николай Егорыч узнал, что Мишка «Вий» сам расковыривает раны на ноге, чтобы кость и дальше гнила, он меня больше к нему не подпустил. Не знаю, откуда он про мои новые болячки узнал, но добавил, мол, Мишка не только сам на тот свет спешит, но и другого с собой с удовольствием прихватит. А потом наорал на меня: мол, распустился!.. а еще офицер Советской армии!.. пять орденов и четыре ранения!.. это что за похоронный вид ты на свою физиономию нацепил?
А я ноги еле-еле от слабости переставляю. Что странно, улыбчивым стал, как слабоумный деревенский столетний дед. Ребята о чем-нибудь говорят, я подойду, слушаю, но… не знаю… нить разговора уловить не могу. Но не потому, что слаб, а потому что мне это не интересно. Но на воробьев за окном мог часами смотреть. В общем, стал созерцательным, как Будда и тихим, как вода в колодце. Ну, и какой, спрашивается, из такого анемичного дистрофика офицер-контрразведчик?.. Одно название. Вот и списал меня Егорыч в «хозяйственную часть». Мол, дослужишь кое-как, а там мы тебя, за твои ранения, самым первым спишем и иди-ка ты, брат, снова в свою милицию.
Мишка «Вий» суда так и не дождался, в медсанбате умер от заражения крови. Добился своего, иуда!.. Когда акт о смерти составляли, я его последний раз видел. Совсем в скелет превратился… Грудь не шире двух ладоней, но выпуклая, словно в нее тряпок напихали. И на лице все та же гордая и страдающая усмешка.
У меня еще тогда мысль в голове странная мелькнула, мол, настоящий Иуда тоже, наверное, страдал, потому и повесился. Только он вряд ли чему-то усмехался… Видно изменились сильно люди с тех пор.
Там, в подвале, мы еще акт не закончили, а меня вдруг тошнить стало – рванул в дверь так, что Арона Моисеевича чуть с ног не сбил. Возле двери, едва выбежать успел, с такой силой меня изнутри наизнанку вывернуло, что два огромных чирья на спине от натуги лопнули. Это я уже потом понял, когда почувствовал, что у меня по лопаткам течет так, словно из стакана плеснули.
Арон Моисеевич на перевязку зашел, посмотрел и говорит:
– Ну, что ж, жить будете.
Я спрашиваю:
– Как долго, доктор?
Арон Моисеевич только плечами пожал:
– В данный момент многое от вас зависит. Вы только не сдавайтесь, пожалуйста.
Я только виновато улыбнулся в ответ. Не сдавайтесь?.. Кому не сдавайтесь? Той темной бездне, которую я вдруг в себе открыл? Так она, эта бездна проклятая, в плен никого не берет…
– … Так, в общем, и жил, – продолжал «Майор» свой рассказ. – Мы уже в Германии были. Наши ребята, да и вообще, все кто мог, кое-какое барахлишко собирали… Не брезговали. Потому что война половину Союза с лица земли стерла и дома у многих дети досыта не ели. Да и вообще… Но глядя на то, как ребята барахолят я все чаще Мишку «Вия» вспоминал, его рассуждения о жизни и легче от этого мне не становилось…
Помню, два солдата из-за чемодана с женским бельем разодрались и ни как-нибудь, а чуть ли за оружие не схватились. У обоих – ордена, оба на фронте чуть ли не по два года и жизнью не раз рисковали. А тут женские розовые трусы с кружевами и какие-то похабные ночные рубашки с вырезами, наверное, до пупа. Что делать, спрашивается? Командиром роты у солдат совсем пацан зеленый был, знаешь, такой ретивый, что ты ему только хомут покажи, он в него сам голову сунет. Такой особенно задумываться не станет… Думаю, про себя, отпускать ребят нужно, не в штрафбат же в конце войны их сдавать… Рот открыть не успел, как вдруг один из них говорит: «Что другим можно, а нам нельзя, да?!..» Второй тут же: «Нам только и достался, что этот чемодан, а все остальное комбат забрал». И обида в глазах!.. Такая обида, словно мир рухнул.
– Отпустил их? – с надеждой спросил отец.
– Куда же их еще девать-то было? – пожал плечами «Майор». – Обматерил в три наката, еще сверху два экскаваторных ковша нехороших слов насыпал и отпустил.
«Майор» немного помолчал. Закурил и показал отцу глазами на стакан. Тот суетливо потянулся за бутылкой.
– В общем, – продолжил «Майор». – Поскольку перевели меня «на хозяйство», наши ребята в мою каптерку все и тащили. Что бы подсобрать для большой посылки, а потом домой отправить. Обрыдло мне все это горше редьки уже за неделю и так, что я у Егорыча на прежнюю работу проситься стал. Ну, или на фронт… А что, спрашивается?.. На фронте, если разобраться, вот отсюда… – «Майор» постучал себя пальцем по лбу. – Все лишние мысли как помелом выметало.
Но Егорыч только заулыбался в ответ и говорит мне:
– Какой тебе фронт?.. Наши Берлин вот-вот возьмут. Кстати, нашли мы одного человека из того лагеря, помнишь?
Я удивился и спрашиваю:
– Какого человека?
Егорыч поясняет:
– Из лагеря, о котором твой Мишка «Вий» рассказывал. Пусть одного, но все-таки нашли. Других война выбила начисто. Правда, дело уже закрыто и ни как-нибудь, а сверху. В общем, поздновато нашли человека и дергать его мы не будем.