bannerbannerbanner
Сороковые годы

Алексей Галахов
Сороковые годы

Полная версия

В числе лиц, пришедших на диспут, было немало поляков, которым, конечно, было лестно удостовериться, что наши первые правители были литовцы.

На третьей или четвертой скамье сидели два офицера генерального штаба, польского происхождения. Один из них (С…….) с бумагой в руке тщательно записывал ход диспута, чтобы потом, в газетном фельетоне, пробить в набат победу, одержанную Костомаровым. Впрочем, последнему доброжелательствовали не одни поляки и малороссы, но и великороссы. Профессору Казанского университета г. Буличу, находившемуся в это время в Петербурге, пришлось сидеть рядом с одним почтенных лет помещиком, который до того увлекся симпатией к Костомарову, что, не стесняясь, в слух выражал ему одобрение, а противнику его порицание. Когда Погодин прервал объяснения Костомарова каким-то замечанием, помещик не вытерпел и, обращаясь к кафедре Погодина, заговорил: «ты погоди отвечать; ты прежде выслушай возражения».

Чем же кончился диспут?… К нам подошел князь П. А. Вяземский с следующим остроумным замечанием: «говорят, что мы прогрессируем в науке, но едва ли это справедливо; сегодняшний диспут доказывает противное: прежде мы хоть не знали, куда идем, но за то знали, откуда идем; а теперь не знаем ни того, ни другаго».

Кроме того, в одном из сатирических изданий явилась забавная каррикатура, как бы выражающая результат прения: под портретами трех князей: Рюрика, Синеуса и Трувора, красуется подпись: «не помнящие родства». Наконец, в, газете «Голос», помнится, г. Бергольц доказал всю несостоятельность лингвистических доводов Костомарова в пользу мнения о призвании славянами князей из Руси литовской.

VIII

Несколько лет сряду вакационное время (три месяца) проводил я в одной из прекрасных окрестностей Москвы – в селе Покровском, принадлежавшем Глебову-Стрешневу, который и сам переезжал сюда из города на четыре-пять месяцев. Рядом с нашей дачей помещалось почтенное, всеми уважаемое семейство Сергея Михайловича Соловьева, профессора русской истории в Московском университете. Воспоминание о знакомстве и беседах с ним доставляет мне и теперь душевную радость, омрачаемую печальною мыслью о том, что это было, а теперь этого нет.

Я был знаком с отцем Сергея Михайловича, священником в московском коммерческом училище, где он преподавал Закон Божий. Из разговоров с этим образованным и добрейшим служителем церкви я узнал много интересных фактов об отношениях белого духовенства к своему начальству, трудно совместимых с истинным гуманизмом и естественно возбуждавших неудовольствие и тайный ропот. Впоследствии сын его подтвердил справедливость рассказов и сетований своего отца.

По трудолюбию, неизменности в распределении времени для своих работ и точности их исполнения, Сергей Михайлович мог служить образцом. Все удивлялись ему, но никто не мог сравняться с ним в этом отношении. Отсутствие аккуратности, постоянства в делах, было в большинстве случаев Ахиллесовой пяткой москвича; у него же, сказать без преувеличения, ни минуты не пропадало напрасно. Вот как он проводил шесть рабочих дней в неделю. В восемь часов утра, еще до чаю, он отправлялся иногда один, но большею частию с супругой, через помещичий сад в рощу, по так называемой Елизаветинской дорожке, в конце которой стояла скамейка. Он садился на эту скамейку, вынимал из кармана нумер «Московских Ведомостей», доставленный ему накануне, но не прочитанный тотчас по доставке, так как это чтение оторвало бы его от более серьезного занятия: чтение газеты, как легкое дело, соединял он с прогулкой, делом приятным. Обратный путь совершался по той же дорожке. Ровно в 9 часов он пил чай, а затем отправлялся в мезонин, где и запирался в своем кабинете: именно запирался, погружаясь в работу до завтрака, а после завтрака до обеда. Никто в эти часы не беспокоил его. Вход воспрещался всем без исключения. Близкие его знакомые нередко удивлялись такому ригоризму, даже подсмеивались над ним. Иногда они спрашивали дочку его (в то время шестилетнюю): «Верочка, сколько раз ты была у папаши в кабинете?» – Ни рану, – отвечала она. – Конечно, очень не много таких отцов, которые запретили бы детям входить в свою рабочую комнату, но, с другой стороны, еще меньше таких, которые оставили бы после себя двадцать девять томов отечественной истории и томов десять, если не более, других ученых трудов.

Воскресный день был для нашего историка истинной субботой, то-есть «покоем». Утром он ходил к обедне с своим семейством, а затем освобождал себя от всяких занятий и проводил время в кругу близких людей, преимущественно товарищей по университету, приезжавших к нему на обед и остававшихся до позднего вечера. Почти каждое воскресенье бывали у него Ешевский (живший тоже некоторое время в Покровском), Попов (Н. А.), Кетчер, Корш (В. Ф.), Дмитриев, Забелин, Афанасьев и многие другие. Иногда навещали его приезжие из Петербурга, например, К. Д. Кавелин. Все и всегда находились в самом приятном, веселом расположении духа. Говор и хохот почти не умолкали. Сам хозяин подавал пример своим искренним, задушевным, почти-что детским смехом, который был свойствен москвичам того времени, но которого теперь – увы! – не услышишь не только среди людей пожилых и степенных, но даже в кругу безбородых юношей. А если завязывался спор, то уж это был спор на славу – громкий, жаркий и продолжительный.

Кроме занятий по капитальной своей работе (истории), Соловьев сотрудничал в двух петербургских журналах: «Отечественных Записках» и «Современнике». Гонорар за статьи служил ему добавочным, или, как он говорил, прибавкой на кашу. Писал он эти статьи по вторникам (для «Отечественных Записок») и пятницам (для «Современника»), от такого-то часа до такого-то. Но, как только наступит положенный предел работе, он, не смотря ни на что, бросал ее, хотя бы не дописал начатой фразы, не перенес половины слова из одной строки в другую. Может быть, это и выдумано, или преувеличено шутки ради; но ведь только такою точностью и доводят дело до желаемого, благополучного конца.

В университете Соловьев держал себя самостоятельно и неизменно, основываясь в своих действиях на известном принципе. Он, конечно, принадлежал к партии Грановского, но вполне сохранил свою независимость, и в некоторых пунктах расходился с ним, например, в понятии об отношениях профессора к его слушателям: он не допускал сближения с студентами, а держал их в известном от себя расстоянии. Профессор, говаривал он, обязан приносить пользу единственно своими лекциями в аудитории, а не беседами на дому – последние отнимают только время, нужное ему для лучшего приготовления первых и для необходимого отдыха в семействе. Замечено при том, что этот обычай посещения влечет за собою нежелаемые последствия с обеих сторон: многие студенты являются не с целью приобрести какие либо новые сведения, а ради приятного провождения времени – поболтать о чем нибудь, покурить, посмотреть на житье-бытье своего наставника; а со стороны наставника возникает покушение привлечь к себе молодежь, быть её любимцем, сделаться популярным. Если студенту нужно спросить у меня что нибудь, и к его услугам в университете по окончании лекции. Поэтому Соловьев осуждал Грановского и еще больше Кавелина, не державшихся такого мнения, хотя был с обоими[23] в очень хороших отношениях. На Кавелина смотрел он, как на «предвечного младенца» (прозвище, данное ему Грановским), признавал в нем большие таланты, но в то же время осуждал неустойчивость его мнений и поступков, объясняя ее врожденным легкомыслием, а внешним знаком этого легкомыслия считал вьющиеся волосы: «курчавые», – говорил он смеясь, – «все без исключения легкомысленны».

23С последним до студенческих историй в начале 60-х годов.
Рейтинг@Mail.ru