bannerbannerbanner
Сказания о людях тайги: Хмель. Конь Рыжий. Черный тополь

Алексей Черкасов
Сказания о людях тайги: Хмель. Конь Рыжий. Черный тополь

IX

Визжала дочь Фили, чернявая Маня, ревела нянька Анютка, подросшая за два минувших года, и только сухая и черствая Лизаветушка-единоверка, равнодушно созерцая события, укорила Филимона Прокопьевича:

– Экий содом поднял, лихоимец! И отца спровадил, сыч!

Но и у Фили терпение лопнуло, тем более – тятеньки дома нет и он теперь хозяин!

– А ты хто такая будешь? – свирепо воззрился на Лизавету, будто век не знал ее. – Сей момент гребись из дома! Иначе порешу! – И поднял костыль, единственное свое оружие.

Лизавета вырвала костыль, плюнула на стриженого единоверца и, собрав свои пожитки, ушла.

Добрался Филя и до моленной горницы. Без костылей, на собственных ногах: начальства рядом нет, можно и силу показать!

Младенец пищал в люльке, сучил голыми ноженьками, а Меланья стояла на коленях перед иконами.

– Молишься? – И пхнул ботинком Меланью в спину. – Али запамятовала, кто мужик твой, тварюга?

Вечно покорная Меланья не посмела оглянуться.

– Подымайся! Ответствовать будешь. Нагуляла, тварюга! – И лапы Филимона Прокопьевича сами по себе потянулись к шее Меланьи.

– Души́, души́. Воля твоя, – пролепетала Меланья, и шея ее чуть вытянулась, как у гусыни.

– Сказывай, как сподобилась на греховодность?!

– У батюшки спрашивай.

– Нету таперича батюшки! В дом не пущу треклятого. И тебя из дома выгоню, тварюга!

– Твоя воля, твоя воля, – лопотала сквозь слезы Меланья.

– Э-эх, тварюга! Блудница! Сучка! – схватил Филя Меланью за косу и бил ее лбом об пол, приговаривая: – Содомовцы окаянные! И батюшка, и ты, все вы, тополевцы! Убью-у… Паскуду-у!..

Анютка тем временем успела выбежать в улицу и позвала Санюху Вавилова и Фрола Лалетина – соседей. Мужики отняли Меланью от Фили, увещевали служивого, но Филя заартачился: убью, и все!

– Не жить ей теперича! Из-за такой тварюги у меня, может, нутро перевернулось.

– Погоди ужо, Филимон, – гудел Фрол Лалетин, младший брат старосты. – Ты сперва разберись, что к чему. Или забыл, какая ваша тополевая вера? Прокопий Веденеевич радел с Меланьей, как по вашей вере, значит. И ты сам, Филя, веруешь. Дык кто виноват?

– Отрекаюсь от тополевой веры! Отрекаюсь, мужики! В Бога веровать надо при воздержании, как по Евангелию, значит, по Писанию.

После разговора с мужиками Филя поостыл малость, но с Меланьей не помирился.

Не одну горячую слезу пролила она под старым тополем. Как ночь, так Филя гонит вон из дома:

– Епитимью на тебя накладываю. Ступай под тополь и молись на коленях всю ночь, радей, тварюга, вместе со своим выродком.

И Меланья, укутав младенца в суконную шаль и в одеяльчишко, коротала ночь под тополем, хоть сердце и заходилось от страха.

Между тем Филя, хозяйничая, отъедаясь сметаной с наливными шаньгами, подружился с фронтовиком Васюхой Трубиным, и тот поучал его, как надо выпроводить отца за бесстыдное сожительство со снохою.

– Не гляди ему в зубы! Дай памяти, чтоб век помнил. Таперича другое время, Филя. Не тополевым толком, а миром, совестью жить надо. Хозяйство подымать надо.

И Филя отважился биться с тятенькой не на живот, а на смерть.

– Али он меня, али я его выпровожу. Срамота-то экая! На всю деревню стыд и паскудство!

Куда девались робость, смиренность и трусоватость! Будто подменили мужика: гусаком похаживал по надворью. За хозяйство-то драться надо! И пара рысаков, первеющих на всю Белую Елань, и три сытых мерина, и три коровы, четыре десятка овец, дюжина колодок пчел, новый амбар, поставленный тятенькой, американская сенокосилка «Мак-Кормик», купленная в кредит в Минусинске, конные грабли, сакковский плуг, и все это тятенька приобрел за два года войны, гоняя ямщину на рысаках. И все это бросить, уйти? «Неможно то! Неможно! Меланья-то – моя баба, всем миром осудят содомовца».

Полторы недели отсидел в волостной каталажке Прокопий Веденеевич за оскорбление воинского начальника. Мало того, что обругал всячески, так еще и плюнул в лицо в присутственном месте.

– Изыди, Сатано! – освирепел старик и про сына Тимофея слушать не стал: – Сатанинское – Сатане отдайте, – и от вознаграждения отмахнулся.

– Не старик – дьявол, – сказал про него воинский начальник, но уголовного дела не стал заводить. Как ни суди – родитель прославленного прапорщика!..

Дотащился Прокопий Веденеевич домой, и тут поруха: Филин взбунтовался, «мякинное брюхо»! Встретил отца в ограде, вооружившись кругляшом березовым, и гаркнул, как из трехдюймовой пушки:

– Метись с надворья, содомовец! Аль пор-решу!

Прокопий Веденеевич некоторое время молча глядел на увальня, хищно раздувая ноздри, потом двинулся на него, ничуть не убоявшись полена.

– Не подступай, грю! Не подступай! Пришибу!

На выручку Филе через заплот перепрыгнул дюжий Васюха Трубин:

– Дюбни его по башке! Дюбни! За тополевское паскудство! За снохачество. И мово старика такоже надо: за ноги и в Амыл!..

Прокопий Веденеевич успел схватиться за полено, но силы не хватило вырвать. Вцепились друг другу в посконные рубахи, и пошло: то Филя подвесит тятеньке, то тятенька умилостивит Филю. Васюха Трубин топчется рядом да приговаривает:

– Под со́сало ему! Под со́сало!

– А-а-а, такут вашу, сатаны! Собаки грязные.

– Содомовец, содомовец! Меланья-то – моя баба!

– Нету тебе бабы, мякинное брюхо!

Меланья затаилась в сенях ни жива ни мертва. И тятеньку жалко, и стыдобушка жжет душу: не кинешься на выручку!

– За ноги его, за ноги да к тополю! – помогал Васюха Трубин. И, ухватив старика за ноги, как он ни брыкался, вытащили из ограды и кинули с горки к тополю.

– Тамо-ко лежи, содомовец! – хорохорился Филя, окончательно почувствовав себя хозяином. – Да моли Бога, што я не пришиб насмерть!

Прокопий Веденеевич проклял увальня и поплелся в избушку к единоверке Лизаветушке. Жалел Меланью, младенца Демида, хозяйство, но ничего не поделаешь – сила ушла, не согнешь Филимона в бараний рог!

Лизавета выговорила у Филимона буланого мерина, корову и три овцы для Прокопия Веденеевича.

Неделю встречались, ругались, до мирового суда хотели дойти, но Филя знал: тятенька не из тех, чтоб потащиться в «Анчихристов суд», потому и скаредничал.

Завязь одиннадцатая

I

Никто не знал, что происходит с Дарьюшкой. Она жила своим особенным миром, и мир тот казался ей прекрасным, сложным, переменчивым, возбуждающим. И Дарьюшка, созерцая его, старалась постичь некую истину, но никак не могла сосредоточиться. Видения, картины, лица менялись, путались.

Ночь была бесконечная, и она все шла, шла, падая и поднимаясь. Она так и не узнала: что стало с ночью, с бесконечностью, когда ее укутали в шинель и унесли, чтобы потом терзать тело? Зачем ее унесли? Куда девалась та ночь?..

Прояснения не настало утром. Она узнала мать и удивилась, что и мать с нею в третьей мере жизни. Не успела сообразить что-то важное, решающее, как явился отец с подтощалым Григорием. Отец настойчиво долбил, что она должна быть покорной, терпеливой и благодарной Григорию. А Дарьюшка в ответ тонко усмехалась. И вовсе не над отцом. Кто-то невидимый, ласковый, обволакивающий напевал ей песенку без слов. Мотив песни беспрестанно менялся. Становился то растяжно-печальным, то возбужденно-лукавым, как поют девки в хороводах.

– Они поют, поют… – шепнула Дарьюшка, блаженно прикрыв веки, и лицо ее со впалыми щеками загорелось румянцем. Напев оборвался. И тишина водворилась особая, тугая, как узел на конопляной веревке. Где-то рядом, за пределом Дарьюшкиной тишины, раздавались голоса живых призраков: Григория, отца, матери, костлявой Феклы Андриановны, толстухи Марьи, ржали лошади и кто-то что-то требовал от Дарьюшки, но она не могла переступить грань волшебной тишины, в которой надо было сосредоточить мысль и ответить на какие-то важные вопросы. Была ли она, Дарьюшка, вчера, позавчера и вообще? Или ей суждено вечно жить и вечно ставить вопросы и никто на ее вопросы никогда не ответит?..

«ЕСТЬ У ТАИНСТВА ЧЕТЫРЕ КОНЯ», – припоминала Дарьюшка и не могла понять: что это значит? Почему кони?..

Не успевала задуматься, подхватывал новый вихрь: «И ЖИЗНЬ ОТКРОЕТСЯ ТЕБЕ ИЗ ПЯТИ МЕР». Из каких пяти мер? Если она прошла две меры и перешла в третью, то когда же она перейдет в четвертую, пятую? И что будет за пятой? Или она, Дарьюшка, исчезнет?

Прислушиваясь к бормотанию Дарьюшки, к ее внезапному хохоту, глядя, как мгновенно менялось выражение ее стригущих глаз и как она, не обращая внимания на присутствующих, задирала подол батистового платья, в которое ее вырядили утром, разглядывала свои ноги, сосредоточенно ощупывая их пальцами, Елизар Елизарович наконец-то уяснил: не в уме.

– Доучилась, – только и сказал.

Уединившись с Григорием на террасе, начал разговор исподволь: он, конечно, почитает Григория, как родного сына, да что, мол, попишешь, коль свалилась экая напасть.

– Дарья-то, вишь, какая. Ночесь-то мы сгоряча не вникли, что и как. А оно всурьез беда привалила. Куда экую в жены брать? Не зверь я, Гришуха, не лихоимец. Она ведь, гляди, ни отца, ни мать не признает. А как будет в дальнейшем? Тебе на шею повесить экую?

Нет, Григорий не стал отстаивать Дарьюшку и цепляться за родительское благословение. И сам видел: Дарья свихнулась. И кто знает, надолго ли? Чего доброго, на всю жизнь. Не велика радость жениться на такой.

– Как и уговорились: будешь моим доверенным в акционерном обществе, – продолжал Елизар Елизарович. – Потом, глядишь, и в пайщики войдешь, и я в том помогу.

– Еще неизвестно, куда повернет война, – ответил Григорий, привалившись плечом к резному столбику. – Вчера говорил с атаманом: казачий дивизион из Каратуза приказано перебросить в Красноярск и призвать всех отпускников. И меня, наверное, призовут.

Разговору помешала Александра Панкратьевна:

 

– Отец, отец! Гляди, што с Дарьюшкой деется! Платье сорвала с себя: «бледное», говорит. Страхота.

– Собирай ее домой.

– Слава богу! В больницу бы.

– Иди собирай! – И, не глядя на Григория, пожаловался: – Как она меня подрезала! В Урянхай надо ехать. Ты, Григорий, не отвезешь ее в Красноярск? Юсковы там помогут определить в больницу. Алевтину пошлю с тобой.

– Я и один могу. На пароходе мало ли будет людей?

– Оно так. Мир не без людей.

Но если бы Елизар Елизарович сказал это Дарьюшке, она бы ответила: «Неправда! Мир без людей». Люди для нее существовали сейчас как призраки. Она была твердо уверена в том, что вокруг нее пустыня, розовая бездна, и она одна в этой бездне под солнцем счастливая. Ах, если бы призраки не мешали ей! Она бы открыла великую тайну, что ее ждет за пятой мерой жизни.

И вот Дарьюшка вернулась в ту горенку, из которой бежала ночью. Вчера ночью! Помнит ли она? «Вчера» исчезло для Дарьюшки. Она, может, и вспомнила, что жила в этой горенке и спала вот на этой кровати, но воспоминание мелькнуло, как искорка, и тут же погасло…

Среди ночи, с первыми петухами, Дарьюшка проснулась, сбросила одеяло и, опустив ноги на пол, сказала кому-то, что она сейчас придет.

– Я сейчас, сейчас! Только волосы приберу.

Сестра Клавдеюшка разбудила мать, и они помешали уйти Дарьюшке.

– Меня ждут же, ждут!

– Никто тебя не ждет, доченька.

– Зачем вы мне мешаете? – И тихо заплакала.

II

Осень…

Какая же печаль в этом слове! Не вихрит ли ветер увядшее золото и багрянец разнолесья?

Куда ее везут, Дарьюшку? И что так стыло плещется ветер, насвистывая в сумрачном лесу?

– Красавчики! Красавчики! – гикал кучер Микула, сидя на облучке рессорного экипажа.

Дарьюшка, укутанная в теплые одежды, забилась в угол экипажа, не обращая внимания на разговор отца с Григорием. Теперь она не кричала, не билась, порываясь куда-то уйти, и не хотела никого знать.

Близость Дарьюшки, ее рдеющая щека, упрямо вскинутый подбородок, прядки вьющихся черных волос, выбившихся из-под пухового платка, волновали Григория, и он никак не мог сосредоточиться на чем-то постороннем, далеком от Дарьюшки. Сейчас, когда она молчала, глядя черными глазами вдаль, трудно было подумать, что она не в своем уме. Было нечто проникновенное и вместе с тем покойное, уверенное в ее взгляде. Хотел бы он знать, что происходит с ней, в ее душе, в сердце, в рассудке! И что она видит? Пустынное безмолвие, или то же, что и он: холмистую землю, редеющий лес, или нечто особенное, доступное только ей?

Вперед, вперед в неведомое!..

Медленно покачивались рессоры, встряхивая на ухабах; напевали малиновым звоном подвески на выездной сбруе вороной тройки, впряженной гусем. И так, несясь мимо деревень равниною, спешили в Минусинск к последнему пароходу…

Гони, Микула, гони!

Мимо ковыльных курганов, мимо каменных баб времен Кумача, мимо бревенчатых домов с шатровыми крышами, вперед, вперед!

Мимо стогов сена и скирд хлеба, мимо вековой отсталости России в неведомое огненно-вздыбленное, чему суждено свершиться не за горами долгих дней.

Никто из путников не знал и не гадал, что ждет их в недалеком будущем, какие беды и злоключения доведется пережить каждому из них в сумятице гневного времени, неотвратимого, как рок.

– Э-ге-гей, красавчики!..

Пусть плотнее надвигается вечерняя мгла с приморозкой, не обращай внимания, Микула. Гони! И месяц выплыл на середину неба, потемнив Млечный Путь, и рысаки взмылились, одолевая крутой подъем на гору, и сама земля притихла, будто прилегла вздремнуть, а дорога все так же неслась навстречу. И чудилось Дарьюшке, что она летит к розовым туманам в таинственную глубь счастливой жизни. И там, в неведомом, ее примут с радостью и она забудет людей жестоких, с оледенелыми сердцами. «Скорее бы, скорее бы»

Лунные блеклые тени от деревьев, сгустки кустов по обочинам тракта, надвигающаяся ковыльная степь, как белая скатерть, темная улица Малой Минусы с бревенчатыми домами, с пятнами света в квадратных окнах, и опять дорога, степь, версты, широкая спина кучера Микулы.

Начинался Минусинск, сонно-дремотный, встревоженный собачьим лаем. И не успела Дарьюшка подумать, куда ее завезли, как тройка подвернула к глухим тесовым воротам, потом ворота распахнулись, как пасть зверя, и вороные рысаки один за другим потянулись в черную пасть по торцовому настилу и остановились.

Бородатое лицо отца придвинулось к Дарьюшке, вцепилось черными глазами, пощупало:

– Ну как ты? Притомилась?

– Н-нет.

– Пойдем тогда.

– Куда пойдем?

– Да в дом, к Иннокентию Михайловичу. Управляющий мой. Отдохнем, переспим, а там, Бог даст, и пароход придет.

– Какой пароход?

– «Россия» должна подойти.

– «Россия»? – Дарьюшка усмехнулась. – Чудно, папаша! Россия к нам не может подойти, это мы должны подойти к России. Это же так просто и так трудно. Каждый разбойник думает, что он подходит к России, а если разобраться – он грабит Россию, грабит мучеников, святых людей, и России он совсем не нужен, разбойник.

Бородатое лицо медленно отстранилось.

– Умно рассудила. Как по книгам разложила. Оно так: не все люди надобны России, да куда от них денешься? Вот хотя бы от голодранцев, дармоедов?

– Я не знаю голодранцев и дармоедов. Если такие есть, как вот поселенцы в нашей Щедринке, так в том виноваты разбойники: чиновники, губернаторы, фабриканты, купцы и все насильники, которые грабят честных людей. И тогда честные люди, ограбленные, становятся голодранцами.

«Э-ге-ге!» – призадумался папаша, как бы со стороны приглядываясь к дочери.

– Умно, умно. Откуда только набралась? Как овца в репьях…

– Я не в репьях, – вполне рассудительно возразила Дарьюшка, не трогаясь с нагретого места в экипаже. – Если бы я была в репьях, я бы была похожа на вас. Была бы жадной и жестокой… Не ведала бы милосердия к людям, которых вы вечно мучаете. Я счастлива, что ушла из вашей меры жизни.

– Вот как! В какой же ты теперь мере?

– Я говорила: в третьей.

– Чушь городишь! Нету разных мер жизни. Есть одна – зримая, как ты, да я, да все округ.

– Неправда! И волки в одной мере с овцами? И мученики с грабителями? Погодите же, узнаете скоро, кто в какой мере живет.

– В каком понятии: «узнаете»?

Дарьюшка торжественно ответила:

– Настанет день, когда с каждого спросится, как он живет. Добром или злом? Тиранством или мученичеством? И тогда каждый станет лицом к солнцу, и все увидят, какое у кого лицо. Никто ничего не спрячет.

Григорий, прислушиваясь к разговору отца с дочерью, невольно подумал: «Она нас всех за нос водит. Дуры так не рассуждают. Просто ей надо вырваться в Красноярск, подальше от тайги, а там… Это мы еще посмотрим! На пароходе я займу отдельную каюту, и тогда…» Григорий не подумал даже, что Дарьюшка никогда не была дурой в том смысле, как он разумел. Ему ли, фронтовому казачьему есаулу, разбираться в тонкостях психического расстройства!

– Ну а мое лицо какое? – глухо, словно по принуждению, поинтересовался отец, кося глазом на молчаливо торчащего долговязого Григория. – Что на моем лице пропечатается?

– Лихоимство и жадность, – спокойно ответила Дарьюшка. – Вам все мало. Миллион – мало. Два миллиона – опять мало. А рядом люди нищие, бедные, как поселенцы в Щедринке, и вы их никогда не видите. Потому что душа из жадности и жестокости.

Отец схватил Дарьюшку за руку, стиснул запястье:

– Притворщица ты, голубушка! Гляди, как бы хуже тебе не было. Пойдем!

От окрика отца, от того, как он больно стиснул руку, Дарьюшка притихла и покорно пошла в каменный белый дом, где их встретила интеллигентная нарядная дама, жена управляющего Минусинской конторой, Аннушка. Она сообщила, что муж ее, Иннокентий Михайлович Пашин, вчера уехал в Усть-Абаканское по известному делу и пробудет там дня три и что она очень рада видеть в добром здравии милого Елизара Елизаровича да еще с красавицей-дочерью.

Елизар Елизарович отозвал хозяйку в сторону, что-то шепнул. Та вскрикнула: «Боже, какой ужас!» Дарьюшка оглянулась: на нее в упор уставились округлые белые глаза.

– Когда же будет «Россия»? – спросил отец.

– Наверное, послезавтра.

– Подождем.

Дарьюшку поместили в отдельную комнату с полукруглыми огромными окнами в сторону пустынной ярмарочной площади, за которой виднелся трехэтажный дом знаменитого купца Вильнера – высокий, светящийся, похожий на маленький Зимний дворец.

Хозяйка умильно улыбалась:

– Такая красавица! Ты меня не забыла, Дарьюшка?

Дарьюшка уселась на венский стул и, не сняв перчаток, сцепила ладони пальцами.

– Ты в ту зиму гостила у Василия Кирилловича, и мы часто встречались. Помнишь?

– Ах, что вам от меня нужно? – отмахнулась Дарьюшка. И отвернулась к окну.

– Надо раздеться, милая.

– Не хочу.

– Но…

– Ах, оставьте меня!

Подошел отец.

Тяжелая рука легла на плечо.

– Чудишь? Живо разденься!

Не подымаясь, Дарьюшка расстегнула жакетку, но отец поднял за плечи, встряхнул, стащил жакетку и погрозил пальцем.

– Шура, ты будешь здесь. Ухаживай за барышней, – наказала хозяйка служанке, курносой толстухе в цветастом ситцевом платье.

Оставшись наедине с толстушкой, Дарьюшка подошла, пригляделась.

– У тебя шеи совсем нет.

– Как нету? Вот она, шея.

– Туесок, не шея. И сама ты ужасно толстая. Ан гро, анфан тэррибль, – дополнила Дарьюшка по-французски, что означало: «В общем, ужасный ребенок».

– Скажите, барышня, – пухло отдувалась служанка, боязливо поглядывая на доченьку миллионщика и не понимая, отчего такая раскрасавица сошла с ума? И денег – куры не клюют, и женихов, наверное, сколько хочешь, – знай выбирай, а вот поди ты!

– Как тебя звать? – приглядывалась Дарьюшка.

– Шурой звать. Александра, значит.

– Шура-Александра? Ан гро, анфан тэррибль!

– Не понимаю, что говорите-то?

– Ан гро, ан гро! Ты почему такая толстая?

– Так уж толстая! Вот кабы видели мою сестру, тогда бы узнали, какие бывают толстые. Она вот в эту дверь не влезет.

Дарьюшка поглядела на створчатую дверь, захохотала.

– Не влезет! Ха-ха-ха! Как же она, ха-ха-ха, на свете живет?

– А што ей подеется? Живет и хлеб жует. А мужик у нее подтощалый и злющий как волк. Весь дом тятеньки к рукам прибрали, со скотом и с пашней, и меня, разнесчастную, вытурили. Ушла в город. Схудала от такой жисти по чужим людям.

– Схудала? Ой, Боженька! Ха-ха-ха! Схудала! Ха-ха-ха!..

На раскатистый смех Дарьюшки примчалась встревоженная хозяйка, а за нею Елизар Елизарович.

– Вот смеется надо мной барышня, – отпыхивалась пухлощекая служанка. – Грит, шеи у меня нету-ка. И толстая, грит.

Елизар Елизарович повеселел:

– Ловко она тебя! А шеи, Александра, и пра слово, нету. И телом тебя Бог не обидел. – И шлепнул служанку по ее пышному заду, как бы в знак своей милости и доброго расположения духа.

III

Каждый раз, гостюя в доме Иннокентия Михайловича Пашина, Елизар Елизарович потешался над его выжившими из ума родителями – Мишей и сухонькой старушкой Клавой.

Случайно или как, Дарьюшка за поздним ужином в гостиной оказалась на другом конце стола меж ними.

Старички, иссохшие и смахивающие на мумий, в некотором роде были историческими персонами Минусинска.

Когда-то Пашин имел большое дело, владел паровыми мельницами, винным и кожевенным заводами, взял из трех банков весь свой наличный капитал – более ста тысяч золотом – и объявил себя банкротом. Мельницы и все заводы пошли с молотка. Остался только двухэтажный каменный дом с надворной постройкой, пара гнедых иноходцев и единственный сын Кеша, женатый на дочери купца Паталашкина Аннушке.

Все в городе знали, что Пашин «свихнулся» и все сто тысяч золотом будто где-то запрятал. Сын подступал к отцу и так и эдак, но ничего не добился, кроме туманного обещания, что «золотой клад, Бог даст, добром обернется». Каким добром? Неведомо! Жди, Кеша, и не горюй. Но ведь на одних обещаниях не проживешь на белом свете – жрать-то надо, и стариков кормить к тому же. Вот и пришлось Иннокентию Михайловичу определиться в управляющие чужими делами и, мало того, кряхтеть и не роптать, когда таежный медведь Юсков учинял всяческое изгальство, да и жену Аннушку прибрал к рукам. Эх, если бы папашины сто тысяч!..

Года три назад, по совету Юскова, Иннокентий Михайлович принял крутые меры против родителей: посадил их на черный хлеб и на редьку: «Нету, мол, денег, чтоб кормить вас телятиной». Старики не роптали. Довольствовались редькой и ржаным хлебом и пели псалмы на весь дом. Невестка не выдержала: «Или ты их корми, идиотов, или я утоплюсь».

Пришлось кормить.

 

Была еще одна странность. Старички оглохли, но виду не подавали, что они не слышат друг друга. Более того – не признавали себя стариками. Она звала его «Мишуткой», а он ее «Клавпунчиком».

Занимая две комнаты из девяти на втором этаже, Мишутка и Клавпунчик каждый вечер после ужина оставались в гостиной, и тогда между ними начинался такой любезный разговор, что невестка Аннушка готова была треснуть от злобы. Они все еще объяснялись в любви и даже ревновали друг друга! Подумать – ревновали! Песок сыпался, а они – про любовь и ревность! И если их прогоняли из гостиной, они ворковали в какой-нибудь их своих комнат, покуда не засыпали в объятиях друг друга. Такая любовь продолжалась у них вот уже без малого… шестьдесят лет! Было чем возмутиться Аннушке, разочарованной доченьке купца Паталашкина, давным-давно разлюбившей незадачливого сына свихнувшихся родителей.

– Что-то они не в духе сегодня, твои асмодеи, – кивнул на старичков Елизар Елизарович. – Подай-ка им вина, портвейнчику.

Хозяйка презрительно фыркнула:

– А ну их! Глядеть на них тошно.

– Подай, подай, Аннушка! Пусть они поворкуют про любовь, заупокойные голубки. Григорий вот послушает, и Дарьюшка, может, развеселится.

– Если разве так, – смилостивилась пышногрудая Аннушка, наливая розовое вино в хрустальные старинные рюмки.

Мишутка – сухонький, беленький, как капустная кочерыжка, в черном поношенном фраке и в белой манишке с крахмальным воротником, с кустиками белых волос, уцелевших на висках, аккуратно выбритый, радостно принял рюмку вина от скупой невестки и, поставив рюмку на тарелочку, потирая сухонькими ладонями, обратился сперва к Дарьюшке, что он выпьет «за здоровье присутствующей красавицы», а потом уже, дотронувшись до руки Клавпунчика, сказал:

– Ты мне простишь, конечно, великодушно простишь, что я не мог не обратить внимания на столь милое создание, как вот моя юная соседка. А? Что? Ты простишь, простишь. Как это великодушно.

– Ах боже мой, вино! – ворковала Клавпунчик. – Как давно я не пила хорошего вина, Мишутка. Я же сразу опьянею, ей-богу! Я же говорила тебе, Мишутка, сегодня что-то случится. Непременно что-то случится. Я видела такой сон. О! Это было ужасно, ужасно. И как всегда – сон. Чистый сон. Хи-хи-хи, – рассыпалась сморщенная, седенькая старушка, до того маленькая, что ее можно было унести на ладони.

Мишутка в свою очередь бормотал:

– Клавпунчик, ты такая великодушная! Я понимаю. Я, конечно, понимаю. О, как я тебя понимаю!..

Клавпунчик досказывала сон:

– …и вижу так явственно: падаю, падаю, милый. Хочу крикнуть, а голосу нет. Откуда ни возьмись – черный сокол. Совершенно черный. Взвился из-под ног, и тут я проснулась. «Мишутка, Мишутка», – зову. А он хоть бы хны. Спит. Вот всегда так, милый: каждый видит свой сон, хоть и спим рядом. Хи-хи-хи.

Елизар Елизарович, развалившись на черном стуле с высокой спинкой, потешался:

– Ну чем не спектакль, Гришуха? Из ума выжили, в «могилевскую» пора бы, а про любовь, про любовь щебечут. Небось не покажут, где запрятали куш в сто тысяч! Эх, не я Иннокентий. Я бы их год, два держал на редьке, а все-таки добился бы.

Хозяйка пожаловалась, что старики окончательно измучили ее и что ради них она должна держать лишнюю горничную: «И хоть бы прониклись уважением. Как же, дождешься! Кошмар просто».

– Они совсем глухие? – спросил Григорий.

– Что не надо, то слышут.

– Так и сидят дома?

– Да что вы! Если бы вы знали, какой у них распорядочек. Как утро – прихорашиваются, чай пьют и на гуляние отправляются. До обеда не жди. Уйдут на Тагарский остров, в бор, к саду доктора Гривы, и там наслаждаются природой. Явятся к обеду, а после обеда – за чтение. Сам он историю России по Соловьеву изучает и все что-то выписывает в тетрадки; она перечитала все старинные журналы, от Пушкина и до теперешней «Нивы». Ну а потом ужин. А после ужина… любовь и ревность.

– Любовь и ревность? – не поверил Григорий.

– Поживите недельку, узнаете. Или вот с ней, ради интереса, полюбезничайте, а потом послушайте, как они в своей комнате будут ссориться, а потом, простите за выражение, целоваться.

– Вот она какова, любовь-то, Григорий. Чуешь, а? – подмигнул Елизар Елизарович. – Э, а ты что же, Дарья? Притихла, как мышь под кладью, и лапки на стол.

Дарьюшка и в самом деле необычно притихла. Потупив голову, положив ладони на стол, она сидела как изваяние. Ее черные, не прикрытые платком волосы поблескивали под светом тридцатилинейной лампы-молнии, спущеной над столом на медных цепочках с лепного круга на потолке.

– Опять ушла от нас в третью меру? – подковырнул Елизар Елизарович. – Дарья! Дарья!

Мишутка и тот услышал позывные миллионщика Юскова.

– Весьма задумалась. Весьма.

– Толкни ее там, Михайла Платонович. Толкни.

Михайла Платонович умильно улыбался в ответ.

– Толкни, говорю. Спит она, что ли?

– Весьма задумалась. Весьма.

– А, чтоб вас!

Елизар Елизарович сам подошел к Дарье и встряхнул ее:

– Тебя зовут. Не слышишь, что ли?

– Ах, оставьте меня!..

– Выпей-ка портвейнчику, развеселись да песню спой, штоб на душе муть не оседала. Дай-ка бутылку, Григорий. Налью асмодеям. Пить будем. Гулять будем.

Вино лилось густое и красное, как кровь. Дарьюшка вспомнила, как дед Елизар-второй, совершая службу, причащая домочадцев-рябиновцев, разносил в серебряной ложке вино и говорил, что это кровь Христа Спасителя. И она, Дарьюшка, пила ту кровь. Может, потому и мучилась во второй мере жизни, что пила кровь Спасителя? И все, все пили! А что, если из черной бутылки льется в рюмки не вино, а кровь?

Схватив рюмку, сплеснув вино, поднялась.

– Не смейте! Не смейте пить кровь! Не смейте!

У Елизара Елизаровича бутылка выскользнула из рук и ударилась о тарелку – звон раздался. Белесый старичок, крестясь, что-то бормотал.

– Мишутка, Мишутка! – пищала старушка, отодвигаясь от Дарьюшки.

– Дарья! – топнул Елизар Елизарович.

– Не смейте! Не вино, кровь пьете. Вечно кровь пьете и воображаете, что это вино. Я вижу, вижу. Не думайте, что я останусь с вами и буду пить кровь!

– Сядь, Дарья!

– С вами? За один стол? Ха-ха-ха! Не с вами я! Не с вами! Вечно не с вами. – И, хохоча, швырнула хрустальную рюмку.

Елизар Елизарович ударил дочь по щеке – на ногах не устояла. Упала спиною на старушку, и они вместе свалились на пол.

– Господи помилуй! – крестился Михайла Платонович. – Помилосердствуйте, Елизар Елизарович! Как можно девицу, а? И жена моя…

Дальнейшее осталось невысказанным. Елизар Елизарович схватил Михайлу Платоновича за шиворот и поднял, рыча:

– Неможно, говоришь? Неможно? А жрать хлеб-соль задарма можно?! Куда запрятал клад, сказывай, асмодей! Не я Иннокентий! Ты бы мне сказал, голубок!

Тем временем Дарьюшка, спохватившись, пыталась убежать из гостинной, но ее задержал Григорий.

– Пусти, пусти! Ненавижу вас! Всех, всех ненавижу! Презираю! Презираю! – отбивалась Дарьюшка.

– Вздуть ее надо, стерву! Вздуть!

Григорий утащил Дарьюшку из гостинной. «Ради Христа! Ради Христа!» – слышалось бормотание хозяйки.

– Убью, стерву! Убью. Заглотну, как мисказоба. Как она меня подрезала, а? Под корень.

Елизар Елизарович помотал головою, как бык, и, что-то вспомнив, оглянулся:

– А где он, асмодей? Я из него… я из него весь клад вытряхну. Он мне сейчас выложит!

– Ради Христа! – повисла на шее Елизара Елизаровича хозяйка, а старички, не задерживаясь, скрылись в своем убежище.

– Пусти, Анна. Тебе же на пользу. Твой Кешка век из них не вытрясет деньги. А я…

– Ради Христа!..

– Я из них…

– Милый мой Елизар Елизарович! Дорогой мой Елизар Елизарович. Послушайте. Я… я… ох, Господи. И сказать-то боюсь. Кеша наказал, чтоб я не проговорилась…

– Што-о? Про что не проговорилась?

– Нету никакого клада, Елизар Елизарович. Дым. Туман, и больше ничего. Такой стыд!..

– Нету? Как так нету?

– Нету, нету.

– Позволь, Анна. Позволь. Весь город знает…

– Если бы я могла открыться тебе…

– Што-о?

– Не могу я. Не могу. Пожалей!

– Тебя пожалеть? Али ты забыла, кто ты есть для меня? Ну, выкладывай.

– О Господи! Кеша убьет меня.

– Кешка? Да я его… да я его раз-зорву. Или я не через тебя держу в управляющих этакого слюнтяя, а? Не через тебя? Да я его завтра вышвырну!

– О Господи! Куда тогда я? Как мне тогда жить?

Елизар Елизарович некоторое время молчал, раздувая ноздри, придерживаясь волосатой рукою за спинку стула, потом вдруг что-то сообразил, поднял стул и трахнул им об пол.

– Со мной жить будешь, Анна. В открытую! Соображаешь? Дам тебе денег – всю заверну в «катеринки». От ног до головы.

– Ах, если бы дело мне, – теснее прижалась к Елизару Елизаровичу растроганная Аннушка. – Как вот у вдовы Кушкаревой: питейное заведение…

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59  60  61  62  63  64  65  66  67  68  69  70  71  72  73  74  75  76  77  78  79  80  81  82  83  84  85  86  87  88  89  90  91  92  93  94  95  96  97  98  99  100  101  102  103  104  105  106  107  108  109  110  111  112  113  114  115  116  117  118  119  120  121  122  123  124  125  126  127  128  129  130  131  132  133  134  135  136  137  138  139  140  141  142  143  144  145  146  147  148  149  150  151  152  153  154  155  156  157  158  159  160  161  162 
Рейтинг@Mail.ru