bannerbannerbanner
Сказания о людях тайги: Хмель. Конь Рыжий. Черный тополь

Алексей Черкасов
Сказания о людях тайги: Хмель. Конь Рыжий. Черный тополь

V

Некоторое время братья шли молча в тени багряных прибрежных тополей.

– Что он там пишет, сицилист?

– Про политику ничего не пишет. Кабы было!.. Про сражения, за которые кресты получил. Прописывает, как погиб их командир штабс-капитан в бою, как он командование на себя принял. В «кошель» к немцам попала вся дивизия генерала Лопарева; с боями пробивались из того «кошеля». И сам генерал тяжелые ранения поимел, и от дивизии мало осталось. Теперь дивизия в Смоленске.

– Та-ак. Ну а про меня что?

– Тебя он круто посолил. Так и пишет Зыряну: «Сообщите, мол, как там распорядился с Дарьей Елизаровной цыган, жадюга?»

– Цыган?

– Далее: «Если цыган силою выдал Дарьюшку замуж, за казачьего недоноска» (это он про Григория Андреевича), то, пишет, «приеду на побывку, с цыганом подобью итоги по-фронтовому». Стал-быть, жди, припожалует. При оружии, как офицер, и характер, должно, не хуже твоего.

– Та-а-ак. – Елизар Елизарович стиснул челюсти – желваки вспухли. – Припожалует. Ну что ж. Осиновый крест схватит.

– Гляди. Как бы по-другому не обернулось.

– Не пужай ястреба сороками!

– А чего бы тебе: пусть Дарья сама обдумает, ей жить в дальнейшем. С Дуней-то как произошло? В насильном замужестве долго ли прожила? То и с Дарьей. Пропадет, как Дуня. А можно с толком распорядиться. Хочет уйти учительствовать, пускай идет, если ей не по нраву Григорий Андреевич. Как там ни суди: девке двадцать лет – принуждать нельзя. И Боровик на стену не полезет.

– Боровику – Дарью?

– Сама пускай решает. Может, выйдет за кого другого.

– Не «за кого другого», а за Григория. И ты не сучи хвостом – от Боровика награды не получишь. Если хочешь, чтобы я оказал тебе поддержку, не тряси штанами: письмо к Зыряну сожги и пепел выкинь к свиньям. Воинского начальника завези ко мне, поговорю с ним, как следует быть. Сам подумай: если про Боровика на сходке объявят, все ссыльные поселюги хвост подымут и тебя же копытами бить будут. Тебя же, урядника! Или не соображаешь? Весь разговор про геройство и про офицерство сицилиста перетрем в ладонях. Мало ли сволочей проскочит в прапорщики через войну – и все им кланяться. Итоги подобьем после войны. Там будет видно, кто останется в офицерах, а кто в трубочистах. Морду ему еще начистят, если останется жив. Потому он и метил на Дарью, чтоб зацепиться за юсковский корень и на поверхность выплыть. Не выйдет. Лапы обожжет. Вот на пароходе встретил меня Боровиков – рыжая образина. Брат того, кажется. Поклон отвесил, земляком назвался, «воссочувствия от радостев» проявил и лапу протянул: «Христа ради!..» Дай такому поблажку – он тебя за горло схватит. Не миловать, а бить таких надо.

– Оно так, – буркнул притихший Игнат Елизарович, приноравливаясь к шагу старшего брата: как там ни суди, а «цыган-жадюга» – головастый миллионщик, на кривой не объедешь.

Багряно-жухлые листья прибрежных тополей кружились в воздухе, устилая землю.

– Тут ведь какая вышла штука… – заискивающе заговорил Игнат Елизарович. – Как пришел пакет воинскому начальнику, я под тот раз был в Каратузе. Говорю: «Он же сицилист, Тимофей Боровиков, и розыск был из жандармского управления». И писарь тот помнит. Отыскали бумагу. Прописано: в такой-то воинской штрафной части, с девятьсот четырнадцатого году Тимофей Боровиков, значит, крамольные разговоры проводил среди нижних чинов. И вдруг новая бумага: прапорщиком объявлен и георгиевский кавалер! Воинский начальник за голову схватился. Говорит: в уезде разузнаем.

– Ну и как?

– Ротмистр пояснил, что опосля того поступило из губернского управления упреждение: Боровиков проявил храбрость в боях. А тут вот и новая бумага!..

– На волка «Георгиев» навешали?

– Выходит…

– Сымут. Раскусят, что он за фрукт, и в «могилевскую губернию» пропишут.

– Дай Бог!..

Братья разошлись мирно. Игнат Елизарович пообещал уничтожить письмо Тимофея каторжанину Зыряну и завезти воинского начальника в гости к Елизару…

Покончив с делами в Минусинске, на тройке собственных рысаков, лоснящихся от сытости, Елизар Елизарович с Григорием в рессорном тарантасе с брезентовым пологом мчались Курагинским трактом в Белую Елань.

VI

Дарьюшка петляла по горенке, как черная лисица в клетке. Четыре стены, четыре угла и филенчатая дверь на замке – арестантка. «Все равно уйду, через стены уйду. Не хочу, чтобы меня спихнули с рук Потылицыну, в придачу к паровой мельнице. Отцу нужен свой человек, чтобы ворочать миллионами. И он хотел бы, чтобы я стала закладной у Потылицына, сидела бы в четырех стенах и была бы покорной, как купчихи в Минусинске».

«Бежать, бежать! – зрело решение. – Если явится отец с Григорием, тогда не уйти. Он меня убьет. Или, как тогда Дуню, будет волочить за косы по горнице, пинать, издеваться». Кто знает, где теперь горемычная Дуня? Был слух, будто с цыганом спуталась на руднике Иваницкого, а потом куда-то исчезла. «Все равно уйду, – думала Дарьюшка. – Пусть погибну, но уйду!»

Но как бежать из четырех стен, если мать Александра Панкратьевна и сам дед Юсков денно и нощно доглядывают за пленницей?

В молитвеннике – неотправленное письмо Аинне Юсковой, подружке по Красноярской гимназии. Как давно все это было! Гимназия, двухэтажный бревенчатый дом Михайлы Михайловича Юскова, того самого Юскова, с которым в тайной войне сам Елизар Елизарович! Что сказал бы отец, если бы ему в руки попало это письмо?

«Аинна! Милая моя подружка!

Не знаю, получишь ли мое письмо и живешь ли ты сейчас дома, но я бы очень хотела, чтобы письмо мое дошло до тебя. Ты вообразить не можешь, что я пережила с того времени, когда вернулась домой из гимназии.

Я не писала тебе: не могла писать. Такое со мной приключилось, что я два года жила как в тумане и все чего-то ждала, на что-то надеялась. Боже, что я только не передумала и не перечувствовала за это время!..

Как бы я хотела сейчас вспорхнуть и улететь в Красноярск и там встретиться с тобой, с дядей Михайлой, с тихим Ионычем и с твоей мамой Евгенией Сергеевной. Вы совсем иначе живете, чем у нас в Белой Елани. У нас тюрьма, староверчество; а у вас в доме все куда-то спешат, спорят, и жизнь такая кипучая, что дух захватывает. Помню, как я бегала из комнаты в комнату в вашем доме и все ждала бурю, чтоб испытать силу. Но бури не было, и твоя мама смеялась над нами: „Девчонки! Сахарные барышни! Не думайте, что все так просто в жизни, как вам сейчас кажется. Однажды вы проснетесь от розовых снов и увидите себя беспомощными и жалкими и, чего доброго, перепугаетесь…“»

VII

Дарьюшка скомкала письмо и, взглянув на иконы, исступленно проговорила: «Неправда, неправда! Жив он, жив, жив!»

Тыкались сонные мухи в стекло, а Дарьюшка, похаживая по горнице, места себе не находила. За окном стылая осень трепала куст черемухи, и багряные листья устилали поблекшую траву в палисаднике. В ногах и руках ртуть перекатывалась. И страшно, и отчаянность подмыла. Понесла, закружила – не удержаться. Судьба решалась! Не сегодня завтра вернется отец из Красноярска. Тогда будет поздно…

В большой горнице чаевничали сватовья Потылицыны, братья Григория Андреевича. Вкусно пахло жареным мясом, утятиной, сдобным печеньем, а у Дарьюшки совсем живота не стало.

– Григорий наш жалостливый, да и умом Бог не обидел. В большом чине. Сама великая княгиня собеседование вела с ним, когда в казачье войско припожаловала с генералами и сановниками. Есаульского чина удостоили! – гудел бас Пантелея Потылицына.

«Хоть бы провалился сквозь землю ваш Григорий!» – подумала Дарьюшка, подслушивая разговор возле двери.

В горенке – ни пальто, ни жакетки, ни шали. Дед Юсков догадался убрать одежду.

«Сбегу в одном платье, – соображала Дарьюшка. – Только у кого спрятаться на день-два? Хоть бы деньги были! Серьги отдам, крестик с цепочкой».

Перебирала в памяти дом за домом, и везде – чужие люди. Уйти к поселенцам в Щедринку? Но ведь она там никого не знает. Ни одной семьи, ни одной избушки! Да примут ли ее, дочь свирепого миллионщика, бедные, зависимые от Юскова люди?

Нет, в Щедринке не найти пристанища…

«Только к старику Боровикову, – остановилась Дарьюшка. – Неужели он не спрячет? Отдам ему золотые серьги, крест с цепочкой, только бы тайком увез в Минусинск или в Курагино. Тут же близко! В Курагино пойду к становому и буду просить защиты. Все ему расскажу. И про Дуню, и про себя. Пусть нас рассудит закон».

Зрела разгоряченная мысль, накатывалась отчаянность, прихолаживая сердце. Глаза у Дарьюшки стали какие-то острые, суженные, как черненые пули на тяжелого зверя, – так и выстрелят.

На сон грядущий помолилась – истово, медленно и твердо накладывая на себя кресты, словно впечатывала двоеперстие в грудь, в середину лба, в плечи.

Понаведалась мать. Благословила Дарьюшку, молвив:

– Смирись, доченька. Себя мучаешь и нас всех изводишь. Чем не муж Григорий Андреевич? И сам собой пригляден, не ветрогон, и офицерского званья. С отцом дело ведет.

– А я что – закладная для отца? Пусть они ведут свои дела, а меня оставят в покое. Я ничего не требую от вас. Ничего! Дайте мне уйти.

– Знать, кто-то изурочил тебя.

– Никто не изурочил, а Григория терпеть не могу.

– Слово-то отцовское нерушимо. Смирись. Тебе добра желаю.

– Добра? – передернулась Дарьюшка. – На шею петлю хотите накинуть, и это добро?!

– Ополоумела!

– Лучше смерть, чем замуж за Григория.

Дед Юсков заглянул в горницу:

– Вот куда вылезла сатанинская гимназия. Не я ли упреждал Елизара: не держи девку в доме баламута Михайлы! Не дом, а содом с гоморрой. Того и Дарья набралась.

– Неправда! У дяди Михайлы в доме настоящая жизнь, а у нас – вечная тьма, иконы, молитвы и – тьма, тьма!

– Тьма?! Иконы – тьма? – ощерился дед. – Погоди ужо, разговор будешь иметь с отцом. Защиты моей не будет. Али смерть жди, али покорность прояви.

 

Разошлись, не помирившись. Дарьюшка поджидала, когда уснут все в доме. Знала: мать с сестрой Клавдеей спят – из ружья не разбудишь. Дед Юсков одним ухом спит, другим – возню мышей слушает.

VIII

Померкли двуглавые орлы на тисненых обоях. Дарьюшка поднялась, подошла к двери, долго прислушивалась. Надела свое черное платье, а вместо шали – льняное покрывало на плечи. Заглянула под кровать, достала войлочные туфли.

Стала на молитву.

За окнами черно и мокро. По стеклам потеки дождя с хлопьями снега; октябрь дохнул стужею. И ветер, ветер.

Долго отгибала ножницами гвозди у второй рамы, потом бережно вытащила раму и поставила ее возле простенка.

Распахнула створку. Ветер рванул в горницу, обдав холодом. Прислонилась к косяку.

Нет ли кого в переулке? Безлюдно. Через переулок – бревенчатая стена дома дяди Игната, урядника. В окнах черно.

– Спаси меня, Господи. – Вздохнула во всю грудь, вылезая из окна в палисадник. Не успела прикрыть створку, как по большаку, сперва издалека, а потом ближе, послышались знакомые перезвоны серебряных колокольчиков. Отец! У одних Юсковых малиновый перезвон. «Боже, если захватит?» И, прикрыв створку, притаилась возле кустов черемухи. Малиновый перезвон залил улицу. Слышно было, как хлопали копыта по грязи. Дождь, дождь…

Тройка миновала переулок и подвернула к ограде Юсковых. Дарьюшка, поддерживая обеими руками покрывало, быстро перелезла через частоколовый палисадник и, не оглядываясь, побежала по переулку, в сумрачную пойму Малтата.

Взмыленная тройка била копытами; кучер Микула стучал кнутовищем по тесовым воротам. Встречать выбежал дед Юсков – Елизар Елизарович-второй, как он называл себя знатным гостям.

Кучер провел под уздцы тройку в обширный двор, вымощенный торцом – кругляшами лиственниц.

Елизар Елизарович-третий, усталый и злой, вылез из-под брезентового полога, а вслед за ним Григорий.

– Микула! Вьюки занеси в дом.

– Сичас занесу.

Два Елизара – отец и сын – упруго сдвинулись цыганскими глазами и молча прошли в просторную переднюю избу. За ними Григорий, как восклицательный знак, поджарый, высокий и почтительно молчаливый.

– Живы-здоровы? – буркнул Елизар-третий.

– Слава Богу, – ответил Елизар-второй, уважительно поглядывая на оборотистого сына. – Как у тебя съездилось?

– Старая лиса Михайла хитрит с прибылями. И акционеры такоже.

– Ворюги, – поддакнул отец.

Из опочивальни выдвинулась заспавшаяся Александра Панкратьевна, отвесила поясной поклон супругу, приняла «аглицкое пальто» с бархатным воротничком, гарусный шарф и, приветив будущего зятя Григория Андреевича, взяла от него шинель, ремни с шашкой и казачью фуражку.

Из боковой светелки вышла горбатенькая Клавдеюшка и, низко поклонившись батюшке, уползла в тень лакированного буфета, забитого серебром и хрусталем, – знай, мол, наших! И мы не деревянными ложками щи хлебаем.

Прошли в большую «парадную горницу», обставленную венской мебелью, вывезенной по специальному заказу из Будапешта. Домоводительница Алевтина Карповна, из городчанок, перехваченная у золотопромышленника Иваницкого, «собачника», «псаря», церемонно пригласила Потылицына на плюшевый диванчик, придвинув к нему лакированный закусочный столик с графином хорошего вина и хрустальной пепельницей, хотя Григорий не курил. «Для такого столика положена пепельница», – объяснила однажды хозяину Алевтина Карповна.

На большой круглый стол под сверкающей висячей лампой в серебряном черненом ободке со стеклянным абажуром домоводительница накинула скатерть и собрала холодную закуску. Из вьюков достали коньяк, копченую нельму и, что самое важное, новинку из Японии: банки консервированных крабов, выловленных в территориальных водах России японскими рыбаками.

– В доме Михайлы Юскова кого не встретишь, – разминался Елизар Елизарович, похаживая по мягкому пушистому ковру вокруг стола, украдкой взглядывая на филенчатую дверь в малую горенку, где, как он узнал от Игнашки, отсиживается под замком Дарья. – И японские коммерсанты бывают, и голландские купцы, и датчане с англичанами. К зиме ждут гостей из Америки. И все жрут нашу хлеб-соль, и всем нужна сибирская пушнина, и золото, и масло, и мясо. У нас же закупают и нам же, как от своих фирм, продают с прибылью для себя. На пароходе встрел американского пузыря, под вывеской датской концессии вывозит в Европу наше масло – сибирское. Будто сами не умеют масло вырабатывать от своих коров.

– Экая напасть, – вторил Елизар-второй, успевший натянуть на себя жилет с кармашками и нагрудной золотой цепью от часов, заводимых по торжественным случаям. – Так и Расею растащат.

– И растащат, – раздул ноздри Елизар Елизарович. – Отчего не тащить, ежели головы в Сенате мякинные? Война тряхнула, и остатнее соображение вылетело. Да и мы тоже, русские промышленники! В пеленках пребываем, во младенчестве. Кабы я со своей конторой лег на большой фарватер – в Красноярск или вот в Новониколаевск. Городишко малый, а на бойком месте строится. Говорят, лет через двадцать Новониколаевск заткнет за пояс Красноярск. Потому на стремнине поставлен. Семипалатинские и барнаульские степи рядышком, алтайская благодать. И киргизские земли. Есть где кадило раздуть.

– Новониколаевск? Ишь ты!

– Думал махнуть туда со своей конторой. Опять-таки, если умом раскинуть, то и на Енисее можно укрепиться. И Урянхай наш, и инородческие волости по Абакану до Саян. Для скотоводства – не хуже семипалатинского приволья.

– Оно так, – поддакнул Елизар-второй.

– Но дело надо держать в самом Красноярске. Купил вот участок под застройку дома. Каменный поставлю, на три яруса. Возле пристани, чтоб все было под руками.

Елизар-второй почесал в затылке:

– Ладно ли? Белая Елань, к слову сказать, на золотом тракте. И туда прииски, и сюда…

– Белая Елань – забегаловка, медвежий угол. Сделки совершаются в больших городах.

– Иваницкий тоже проживает в деревне у инородцев.

– Псарю – собачье место, – отрубил Елизар Елизарович. – Куда он сунется, Иваницкий? Или не знают, как он монашеством прибрал к рукам прииски?

– Оно так. Псарь.

– Если бы Михайла не жил в Красноярске, разве бы он ворочал такими миллионами? И в Англии у него свои люди, и в Японии, и в самом акционерном обществе – заглавная фигура, и с губернатором на одну ногу.

– Старик ведь. На три года старше меня.

– Скоро сдохнет.

Елизар-второй вздохнул: «И я не заживусь, должно».

– Кому же капиталы перейдут? Сыновьям? Двое у него?

– Капиталы? Похоже, сыновья умоются. Пока они военные мундиры носят, петербургская просвирка Евгения Сергеевна дом и дело к рукам приберет. Хитрущая змея! Обставила себя управляющими-мошенниками. На прииски – брата, Толстова по фамилии. По лесоторговле – племянника Львова посадила. Мало того: в тайном сговоре с американцем, мистером Чертом прозывается. На русском языке гребет не хуже архиерея Никона. И сам архиерей, цыганская образина, днюет и ночует у Юсковых. Такая круговороть в доме – не приведи Господи!

– Должно, укатают Михайлу Михайловича…

– Укатают, – подтвердил Елизар Елизарович. – Не жалко. Туда ему и дорога. Дело лопнет. С такими порядками, чего доброго, пая в пароходстве лишусь.

– Спаси Христе! – перекрестился Елизар-второй. – Как надумал-то? Забрать пай?

– Евгеньюшка на то и била, чтоб я взял пай и развязал ей руки. Не на таковского напала. Чавылин, как уговорился с ним, отдаст мне свой пай с пятью процентами. Так что к весне два пая мои. А там подобьем итоги: чьей силы больше?

– Дай-то Бог! Григория Андреевича пошлешь в Красноярск? – догадался старик.

– Надежнее нету, – кивнул Елизар Елизарович.

Григорий Андреевич, прислушиваясь к разговору, никак не отозвался на похвалу.

– Дай Бог! Дай Бог! – кудахтал старик.

– Медлить нельзя. С последним пароходом Григорию надо уехать, и Дарья с ним.

Обмолвившись про Дарью, сын уставился на отца:

– Што она тут за фокус выкинула?

Старик переглянулся с Александрой Панкратьевной. Та, скрестив пухлые руки на груди, потупилась. Алевтина Карповна, как бы стараясь отвести неприятный разговор, пригласила к столу:

– Присаживайтесь, Григорий Андреевич.

Выпили по рюмке коньяку, закусили.

– Так что она за фокус выкинула? – напомнил Елизар Елизарович. – В побег, говорят, ударилась?

Старик подтвердил:

– Было дело. В Минусинск собралась, в учительницы. Чтоб самой хлеб себе зарабатывать. Ну, пошумели. Под замок посадили, штоб охолонулась.

Елизар Елизарович набычился:

– На хлеб себе зарабатывать? А за родительскую хлеб-соль рассчиталась? Позовите!

– Может, утречком потолкуешь? – уклонился отец.

– Зови!

Старик долго не мог отомкнуть замок – руки тряслись. «Хоть бы миром обошлось», – молился. Открыв половину филенчатой двери, громко позвал:

– Дарья!.. Заспалась, Дарья! Проснись! Отец приехал!

Тишина и темень.

В приоткрытую створку двери потянуло ветром. Старик пошел в горницу, на ощупь к деревянной кровати. Ощупал постель – пусто! И тут увидел выставленную раму…

– А-а-а-а-а!.. Такут твою!.. А-а-а!.. – повело Елизара-второго, словно судорога схватила.

С треском распахнулись обе половинки двери, и в горницу ворвался Елизар Елизарович.

– Где она? Где? Сбежала?! Как же вы, а?..

– Потемну наведывался, потемну, – бормотал старик, суетясь возле окна. – Потемну наведывался! Ни обувки, ни одежи. Голышком ушла, Осподи!

Александра Панкратьевна с Клавдеюшкой запричитали как по покойнику.

– Ти-ха! – рыкнул Елизар Елизарович, распинывая венские стулья. – Найти ее, сейчас же! Сей момент! Поднять работников. Конных послать на тракт в Курагино и в Каратуз. Живо! Григорий, подымай своих казаков.

Вылетел на резное крыльцо:

– Ра-а-а-бо-о-о-тники! По-о-дымайсь!

Из большой избы выбежали трое мужиков с бабами.

Григорий, схватив шинель и ремни с шашкой, побежал будить братьев…

Верхом и пешком кинулись на поиски Дарьи.

Завязь десятая

I

Тьма, стылость, мокрость осенняя… Дарьюшка пробиралась берегом Малтата к дому Боровиковых, настороженно прислушиваясь к деревне.

Нудно лопотал лапами-листьями черный тополь, как шатром укрывающий тесовую крышу дома Боровиковых.

Прокопий Веденеевич задержался на полуночной молитве.

Сучья тополя шуршали по крыше.

Под завывание ветра с мокрым снегом, отбивая поклоны, набожный тополевец читал псалом:

– Милость Твоя до Небеси; истина Твоя до облаков. Правда Твоя как горы Божьи, и судьбы Твои – бездны великия. Человеков и скотов хранишь ты, Господи…

Раздался стук в окошко моленной.

Прокопий Веденеевич испуганно обернулся, пробормотав: «Спаси мя, Христе…»

– Прокопий Веденеевич, – послышался голос, как будто из потустороннего мира.

Старик воздел руки к иконам, запричитал, а из неведомого: «Прокопий Веденеевич! Прокопий Веденеевич!» – да так настойчиво, страждуще, что старик, одолевая робость и страх, приблизился к окошку.

Лицо будто. Женское.

– Хто там?

– Ради Бога, пустите в дом!

– Хто ты?

– Я – Дарья. Дарьюшка Юскова.

– Осподи прости! – Прокопий Веденеевич отважился открыть половину створки. На голове Дарьюшки что-то белое, мокрое. На исхудалом лице не глаза – горящие угли.

– Юскова, гришь? Елизара Елизаровича?

– Из тюрьмы ушла я, Прокопий Веденеевич. Замучили, замучили меня. Под замком держали, как арестантку, – бормотала Дарьюшка, и глаза ее, умоляющие, просящие, прилипли к бородатому, немилостивому лицу старика. – На одну ночь пустите. Завтра уйду в Курагино, к становому, а потом в город. Ради Бога!

– Экое!..

– Ради Бога!..

– Опамятуйся, дщерь. Опамятуйся. Не Божья воля то, чтоб от родителя в побег дщерь ушла. Не по-Божьи то! От нечистого экое наваждение.

– Не Бог меня мучает.

– Нечистый искушает, грю. Нечистый. Верованье ваше поганое, оттого и нечистый верховодит домом, грю. И сказано: «Не отверзни лицо твое от родителя, вскормившего тя, паки молоком своим». Ступай и покорись.

– Не покорюсь. На одну ночь пустите. Серьги золотые с каменьями отдам. Крест золотой на платиновой цепочке. Ради Христа!

– Не искушай, сатано! Не надо мне ни твоих сережек, ни сатанинской печатки на золоте, кое крестом зовешь. И в дом пустить не могу, не обессудь. Верованье ваше рябиновое, греховное. И дед твой, Елизар, еретик и паскудник. Ступай.

Дарьюшка вцепилась руками в подоконник.

– Ради Христа! Убьет меня отец. Хоть в амбар пустите. На одну ночь.

– Али ты в своем уме? – ударили каменные слова. – Куда убежишь от воли Божьей? Судьба твоя в руце Создателя, грю. Терпением да послушанием жить надо, а не греховной плотью. Али не ведаешь слова Апокалипсиса Иоанова?

 

– Иоанова? – переспросила Дарьюшка, соображая, что ей толкует бровастый старик. – Не помню я, не помню.

– И то! Откель тебе помнить про таинства, коль у греха в приклети возросла! – злобствуя, твердил старик.

И Прокопий Веденеевич, будто смилостивившись над несведущей Дарьюшкой, поведал ей устрашающим голосом, точно творил заклятье всему роду еретиков Юсковых:

– Есть у таинства четыре коня, и каждому дан глас грома Господнего. Под первой печаткой – конь белый, а на нем всадник, имеющий лук и на голове венец. Под второй печатью – конь рыжий, и сидящему на нем дано взять мир с земли, и чтоб убивали друг друга, и дан ему большой меч на два конца точенный. Смыслишь то? Конь рыжий явлен ноне, и стала война, побоище всесветное.

– Да, да, война, – отозвалась Дарьюшка, трясясь от холода и проникающей сырости. «И на войне убит Тимофей», – вспомнила, а Прокопий Веденеевич продолжал:

– …и когда он сымет третью печать, тогда явится на землю конь вороной, имеющий меру в руце своей, чтоб грехи людские перемерять. Стон будет и вопль будет.

– И стон и вопль, – повторила Дарьюшка, и зубы у нее отстукивали мелкую дробь.

– …и будет снята четвертая печать, и тогда объявится конь бледный, и на нем всадник, слушай. Имя тому всаднику – смерть, и ад за ним. И дана будет ему власть над четвертой частью земли – умерщвлять мечом и голодом, мором и зверями земными, и не будет грешникам спасения. Ступай, дщерь! В послушании и терпении явится тебе Спаситель, и ты узришь тайну, и жизнь откроется тебе из пяти мер.

– Из каких «пяти мер»? – тряслась от холода Дарьюшка.

– Святым мученикам, какие не ведают греховной плоти, был глас Господний. И сказано: «Ведайте пять мер жизни и сготовьтесь предстать пред ликом Творца нашего». Такоже. Первая мера – когда во чреве пребываешь и ноздрями не дышишь, а плоть живая. Отчего так? Господь ведает. Вторая мера – когда на свет народился, стопами по земле пошел, а что к чему – не уразумел. Один к Богу обратился, и благодать ему от века. Другой во грехе увяз, яко свинья в навозе. Со злом трапезу правит и не ведает, когда грядет конь бледный и спрос и суд чинить будет.

Дарьюшка решительно ничего не понимала. Что еще за «мера жизни»? И что за «конь бледный»?

– Будет и третья мера жизни за второй, – наставительно продолжал старик. – Угодный Богу, яко во второй раз народится, и радость будет ему. И небо узрит в розовости, и станет на душе его просветление и мир. Такая мера для святых мучеников.

– И я, и я мученица!

– Ты не мученица, а во грехе пребываешь, коль плоть терзает тебя. Зри! Грядет третья мера, как жить будешь?

– Я ничего не понимаю!

– Будет дано, поймешь. И еще скажу: за третьей мерой жди четвертую, в коей старцы пребывают. Тогда душа очищение примет от земной скверны, чтоб воссиять в пятой мере и усладиться вечным блаженством в загробной жизни.

– Не понимаю!

– Ступай тогда! Нету мово разговора с греховницей, коль святого слова не разумеешь.

– Какая мера? Где? Люди как звери. Они меня замучают.

– В третьей мере возрадуешься, грю.

– В третьей? О Боже! На одну ночь прошусь. Я не чужая вам, не чужая! Сын ваш…

– Сгинь с глаз моих, не совращай. Экая стужа! Не держи створку!

Старик пытался закрыть створку, но Дарьюшка вцепилась в нее обеими руками.

– Скажите, ради Бога, Тимофей живой?

– Плоть мучает тебя, греховодница!

– Живой он? Живой?

– До чего же ты вредная. Гумага была – убит. Неведомо токмо: с покаянием али без креста и молитвы отошел из юдоли земной. Ежли без покаяния, сгил, как не жимши.

– Не верю! – выкрикнула Дарьюшка. – Не верю! Покажите бумагу.

– Не тебе пришла гумага из волости, а мне, яко родителю, – рассердился Прокопий Веденеевич. – Изыди, грю.

– Не уйду! Дайте прочесть бумагу.

– Створку вырвешь, дура. Бить тебя, што ль?

– Бейте же, бейте! – рванулась Дарьюшка грудью в окошко.

Прокопий Веденеевич отступил, ругаясь, глядя на Дарьюшку пронзительно и зло, а тогда уже достал из деревянного сундука сверток казенных бумаг, порылся в нем и нашел извещение, сочиненное урядником о погибшем сыне Тимофее.

Дарьюшка выхватила четвертушку бумаги и, повернув ее к свету, мгновенно пробежала глазами, и еще раз, и еще, и вдруг, тихо ойкнув, повалилась на завалинку.

Старик испуганно перекрестился, быстро захлопнул створку, притянул ее веревочкой к косяку и, не мешкая, погасил свечи на аналое, бормоча что-то под нос, ушел в большую горницу к сырице Меланье.

«Неисповедимы пути Господни, – подумал он, приваливаясь к теплому боку невестки на деревянной кровати. – Экая дурь обуяла девку, а? Ума решилась! Греховное в греховности пребывает».

И заснул сном праведника.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59  60  61  62  63  64  65  66  67  68  69  70  71  72  73  74  75  76  77  78  79  80  81  82  83  84  85  86  87  88  89  90  91  92  93  94  95  96  97  98  99  100  101  102  103  104  105  106  107  108  109  110  111  112  113  114  115  116  117  118  119  120  121  122  123  124  125  126  127  128  129  130  131  132  133  134  135  136  137  138  139  140  141  142  143  144  145  146  147  148  149  150  151  152  153  154  155  156  157  158  159  160  161  162 
Рейтинг@Mail.ru