Уже на подходе, на разобранных трамвайных путях перед рынком, торгуют котятами. По полтиннику из картонных коробок. И подороже из полированного ящичка с гнутой прозрачной крышкой.
Эти – у старорежимной дамочки в потертых кошачьих мехах.
Будто пухлый брэмовский том с картинками, переложенными папиросной бумагой, рассы́пался по веселым рядам под желтым просвечивающим навесом.
Населенные тварями аквариумы, банки, колбы с чистой водой.
Хитрые машинки, качающие воздух
Гроздья крошечных серебристых шаров, уплывающих из спрятанных на дне трубочек вверх – как исчезающие виды.
Рыбки в полосатых пижамах и в бальных платьях со шлейфами. Генеральчики неведомых армий с фосфоресцирующими лампасами на боках. Толстые розовые «телескопы», шевелящие трубочками глаз с любопытством естествоиспытателя.
Крабики и аксолотли, восхитительные своим уродством.
Мраморные и полосатые водяные черепашки: стоит купить, если ты одинок и не уверен в себе.
Склонные к философии аквариумные лягушки, белая и черная, медленно кружащие в сферическом стекле, перебирая перепончатыми лапками.
Место, где торжествуют необыденные ценности.
Щенята копошатся в детских манежах с пришпиленными родословными и цветными фотографиями родителей, вроде того, как развешивают портреты киноартистов в газетных киосках.
Цветастый петух растопырил перья и, кажется, вот-вот загорланит, задрав к небу раскрытый клюв.
Розовую козу украшает черная строчка, словно вышитая шерстяной ниткой по хребту.
Любители редкостей: опрятные старички, дамы спортивного вида, подростки.
Завсегдатаи неспешно играют в шашки на обитом жестью прилавке между заключенными в аквариумы стайками рыб.
Среди торгующих птицами почему-то особенно много убогих.
Голуби вертят своими нежными головками в искалеченных красных руках.
Парень, волокущий ноги, предлагает щеглов.
Над прислоненным к дереву костылем повисла клетка.
В ней двухсотрублевая пичуга невиданной красоты, разделенная на три широкие полосы чистейшего синего, красного и желтого цвета. Точно флаг островного государства, разлетевшегося по свету.
Переложенная папиросными листками брэмовская жизнь, но не отторгнутая от своих тропических речек и южных островов, как это бывает в зоопарке, а словно завернувшая сюда ручейком по дороге в ухоженную квартиру с большим аквариумом или в уставленную клетками комнатушку в коммуналке.
Клуб, созывающий сам себя дважды в неделю.
Белая и черная лягушки кружатся, обнявшись. Как день и ночь.
– А какой породы щенок?
– Собака она и есть собака!
«С высоты человеческого роста».
Пианист с отвращением на лице колотил по клавишам («Портрет джаза»).
«Я таю, как конфетка за щекой».
Чтобы летать, как птица, надо всю жизнь махать крыльями.
Августовское небо отрясало звезды, как старая яблоня – плоды.
Яблоня «ньютоновка».
Ночью, когда все отдыхающие уходили, они запирали вход в бассейн, гасили свет и плавали голые вдвоем в громадной зеленоватой воде, подсвеченной со дна; через стеклянную крышу светили звезды; и в темноте над водой летал звук трубы из поставленного на бортик магнитофона, точно выпорхнул из открытой клетки.
Налетевшие в конце августа ветры сдули лето в один день – и оставили гулкую, как колоннада, осень.
В сентябре ветер сделался прозрачным, как вода. Но остывающее небо временами еще по-прежнему опрокидывало потоки солнца, и тогда оно било в глаза через листву, отвердевшую, но еще не потерявшую первоначального цвета.
И в этой золотистой жиже плавала и сновала напоследок мошкара.
Потом повалила мокрая снежная пыль, и город принялся тонуть в красноватой мгле, пока не ушел в нее целиком, слабо просвечивая через мутную толщу иллюминаторами окон, точно уходящий на дно «Титаник».
Когда наконец установились настоящие холода, воздух сделался прозрачным, и над заиндевевшими крышами встала в небе необыкновенно высокая луна.
Спал он плохо, и ему приснилось, что высохший крокодиловый портфель из Музея подарков вождю ухватил его никелированным замком за горло.
Из приемника, продираясь через кусты и заросли помех, пробилась-таки чистая, колеблющаяся струя альт-саксофона.
В южных городах жизнь по-прежнему вывернута лицом во дворы, где все и происходит.
В вечной борьбе за свои права дети неизменно берут верх. Знаете ли вы хоть одного ребенка, которому позволяли бы чиркать спичками, и хоть одного взрослого, который бы не добился этого права?
Сытенький, сильненький и с перстеньком…
Дальнюю родственницу пригласили в дом, чтобы отдать ей старые платья. Полезли в шкаф и обнаружили, что моль испортила хозяйский воротник. Суматоха, слезы. Про гостью забыли.
Соломон Давидович Екклесиаст.
История царства, выигранного в кости.
На ее голые плечи было накинуто что-то вроде серебряной сети, отчего она походила на пойманную рыбу с грузилами в ушах.
Поливальная машина задерживалась у каждого деревца, точно собачка, задирающая ножку.
Предместья кончились, и мы вступили в эпоху фанеростроя – в полуоседлую культуру садовых домиков и крошечных огородов.
Ступая по ласковой пыли.
Закатные краски быстро смещались вправо, пока не захлопнулись там, как в черном сундуке.
Пароход двигался в расставленные объятия порта с несколько надменной медлительностью, слегка приседая кормой – так танцуют провинциальные девушки, когда стремятся держаться чинно.
Фальшивая радость духовых оркестров.
Юнцы, уже научившиеся заглядывать женщинам в глаза.
Стойка бара в разноцветных бутылках напоминала алтарь дикарей, да и сами они в своих дикарских пестрых майках сидели тут же. Уши, шеи и руки туземок украшали блестящие побрякушки в таком количестве, что лет триста-четыреста назад за них можно было купить два Манхэттена.
Мир входящему. И исходящему.
По оркестровой яме валялись разбросанные бумажные листки, облепленные, как муравьями, нотами.
Впереди ехал маленький кривоногий автомобильчик.
Посреди планетария поводил круглой головою аппарат, похожий на исполинского механического муравья.
…Бродил по улицам со своей тоской, бережно прижимая ее к животу, как несут кислородную подушку.
Дуракократия.
В ожидании начала по площади парами прохаживались милиционеры, как школьницы на перемене.
Живем тут, на выселках Вселенной…
Вся Москва провоняла дьявольскими французскими духами, появившимися минувшим летом. Теперь, на морозе, их запах сгустился и превратился в совершенный смрад.
Блондинка с душистой скукой сигаретки в пальцах.
В приемнике ворочался голос Армстронга.
Всякая новая подруга, поселившись у него, наутро принималась переставлять мебель. С той же закономерностью, как впущенная в дом кошка, напившись молока, начинает умываться.
Ребенок со всем миром на «ты». Даже со слоном.
Грустный как черепаха.
Мода совершила полный оборот и нечаянно воротилась к дореволюционным красавчикам с выстриженными по линейке усиками, в кургузых парусиновых пиджаках и полосатых брюках.
Зато у девиц появился одинаковый похотливый румянец на скулах.
Подул ветерок, и на ветках завертелась проворная листва.
По небу наплывали печальные, как тысячелетия, облака.
«Мама! Ты даже красивей, чем моя новая пожарная машина!»
Это у взрослых указательный палец. А у детей – вопросительный.
Настала летняя пора с выпуклыми девушками на улицах.
«Носорог». «Рогонос». А вы говорите, от перестановки не меняется!
От всякой женщины, разделившей его ложе, он требовал записать рецепт какого-нибудь супа, горячего или салата в специально заведенную толстую тетрадь. Рассчитывая в старости выпустить бестселлер: «Тысяча и одна ночь».
Они были все одинаковые, как пятирублевки.
Жених был до того элегантен, что казалось, невеста вышла под руку с официантом.
Зазвучала какая-то мрачная музыка.
Обувная швейная машина «Минерва».
У старухи был скверный характер, она вечно собачилась с соседями, а после запиралась в своей комнатушке и вытирала там пыль или переставляла цветы. Родных у нее не было, и только в старости жизнь улыбнулась: она сломала ногу. Тогда отыскался какой-то дальний племянник и стал ходить к ней в больницу, а когда выписали, то домой. Заезжал раза два-три в месяц, после работы. Старуха жаловалась соседкам, что навещает редко и приносит всякую ерунду, но уже не чувствовала себя такой одинокой, как прежде, и, чтобы не лишиться его, до самой смерти не расставалась с костылями, хотя кость давно срослась.
С лицом спортсмена и нецензурным выражением глаз.
Через ветви, не задев их, серым снежком пролетела птица.
Без нее моя жизнь была неполна. А с ней сделалась чрезмерна…
В коридоре висел телефон-заика, не выговаривавший половину слогов.
Реликтовые паровозные водокачки с красными клювами, уцелевшие на запасных путях.
Статуя мудреца, задумавшегося столь крепко, что птицы свили гнездо на его мраморной плеши.
Совсем взрослые школьницы, с омутками блуда в глазах.
Ее похоронили в джинсах и кроссовках.
На окровавленной необъятной плахе мясники в своем закутке играли в шахматы.
Трижды консул, автор «Рассуждения о водопроводах Рима».
Бабушку время от времени навещал мальчишка с четвертого этажа – он всегда приходил со своим большим желтопузым котом, свисавшим у него на руках до самого пола.
Облака уходили на закат, как окровавленные эшелоны.
Маленькая черная собачонка с таким надменным взглядом, точно она величиной с корову.
Сад заполонили маленькие квадратные жучки в красно-черных камзолах.
Красноватые раскаты грома.
Грузинские женщины с изумительно жужжащими голосами.
Старые тбилисские гостиные в жирной позолоте.
Тень от серьги покачивалась на ее щеке гроздью разноцветных пятнышек.
Из полукруглого, единственного горевшего во мраке окна лился такой мертвенный свет, точно там в комнате взошла луна.
Вот и наступил век мытарей.
Донос был написан старинным почерком, с завитушками и нажимами.
Правительственные воззвания все больше походили на тосты.
Трупы деревьев вокруг пожарища так и остались стоять, протягивая скелеты ветвей к пасмурному небу.
Лежать бы и читать книжки про кораблекрушения.
По коридору все время шмыгали какие-то пыльные старушки.
Сладковатый трупный запах индийских сигарет.
В истории голубиного племени эпоха многоэтажных домов стала золотой страницей.
Латынь всегда напоминает о болезни.
В воздухе, как клоунские штаны, повис полосатый парашют.
Это был человек-волчок. Стоило ему перестать вертеться, как валился на бок.
В спирту томился мозг гения, похожий на кочан цветной капусты.
Молодость прошла, оставив на губах вкус дешевого вина и губной помады.
Очередь за желтенькими цветочками на мясистых стеблях оказалась очередью за весенними огурцами.
Лимонные японские улыбки.
Над поселком целый день тарахтели маленькие самолеты, будто там ползали трактора, вспахивая небо.
Хорошая погода как Царство Божие – она внутри нас.
Изувеченные селекционерами розы.
К заросшему тиной пруду брели, как паломники, детсадовцы, предводительствуемые толстой теткой.
Девушки ушли и унесли свои маленькие груди.
В колодце двора, снижаясь кругами, плыло выпавшее из какой-то птицы перышко.
Весь сад оплели жилистые вьюнки.
Курортные парочки из отряда тайнобрачных.
Я не муха, чтобы газет бояться!
В 1637-м на ярмарке в Портобело серебряные слитки лежали сваленными в кучи, как камни для мостовых…
И только запоздавшие мужики бились в ресторанные двери.
Туман развешивал свои сети от фонаря к фонарю, обращая весь город в рыбацкую деревню.
Как известно, Деда Мороза еще в 18-м году расстреляли за мешочничество.
Из дома пишут, на улицах стали появляться люди с черными пуговицами, пришитыми белой ниткой: нужных не достать.
Инвалиды труда и зарплаты.
Сладкая физиономия несостоявшегося вождя с золотым паучком пенсне, усевшимся на переносицу.
Наползли многопалубные облака.
Бесконечный, как пещера, сипловатый голос свирели.
Гроссбухи венецианских купцов. Они-то и были Книгой странствий XIV века.
Один из тех, кто всегда выбирает место в самом последнем ряду. Запуганный человек. Боялся не только высоты и глубины, но и длины, и ширины…
Салон духовых музыкальных инструментов «Иерихон».
Кооперативные пепельницы «Помпея».
Смолотый на жерновах любви.
Улыбчивый раб каллиграфическим почерком вписал его имя в книгу обреченных.
Что появилось раньше: женщина или зеркало?
По небу еле слышно шуршали кучевые облака.
В зеленой шевелюре лета обозначились первые золотые пряди.
Смотрю себе легкие перепончатые сны.
Европейские вокзалы наводят на мысль о путешествиях. Российские – о бедствиях войны.
Из приемника лился жизнерадостный ранний джаз, еще не научившийся тосковать.
Небольшой экскаватор дремал у разрытой траншеи, положив на кучу песка усталую когтистую лапу.
Жизнь, одинаковая по всей стране, как время на вокзалах.
Сделался начальником и облачился в пальто, тяжелое, как гроб.
Город Белоруцк.
«Смерть комара». Драма в четырех актах.
Китайские презервативы «Великая стена».
Смерть – чепуха по сравнению с жизнью.
На улице запахло морем. Не то из-за приближения весны, не то от цинковых лотков со свежей рыбой.
Возвращение в райство.
Старинная тяжелая ваза, похожая на отлитую из хрусталя берцовую кость.
Картинки эти водились в дебрях золоченого тома с верхней полки шкафа, до которой в детстве было так трудно дотянуться.
Дважды не войти в одну и ту же любовь.
О, сладкозадая!
И уехал в те края, где спят, подложив под голову камень.
Оркестранты в плохо сшитых фраках.
Только комаров всегда встречают аплодисментами.
Он был безмятежен, как продавец вееров в жаркий день.
Когда на море волны, кажется, будто всю дорогу плывешь в гору.
Между курортами бегал маленький черно-белый, со вздернутым носом катерок, похожий на матросскую бескозырку.
И тут началось одомашнивание меня…
Дама с комплекцией циркового борца.
Продавец ювелирных побрякушек поглядывал на гуляющую толпу и ждал, пока деньги проснутся и зашевелятся в бумажниках.
Чугунные копыта скамеек.
Густое солоноватое вино.
Насупилось, и дождь совсем уже приготовился вступить – вроде музыканта, перевернувшего скрипку к подбородку и только ждущего взмаха дирижерской палочки.
Полость головы.
Зал для игры без правил.
В школьном вестибюле стоял гам, как в зверинце.
Ввалился прямо в пальто, под которым не угадывалось ни пиджака, ни свитера, ни даже рубашки.
Улыбка как улитка проползла по ее лицу.
Поэтический вечер вел главный бухгалтер издательства.
Румянолицые юноши так быстро превратились в краснорожих мужиков…
По снегу цепочкой протянулись лунки следов, желтые с той стороны, где падал свет уже зажегшегося фонаря, и голубые с другой, освещенной смеркающимся небом.
…А тебя в моем перечне «любимого» нету, потому что глупо признаваться, что любишь дышать…
Проклюнувшийся на комнатном цветке побег сложился в нежно-зеленую крошечную фигу.
Жена велела ему надеть драповое пальто: «Его пора проветрить!»
Вообще-то он предпочитал куртки, но послушался.
Пальто было тяжелое, скучное и наводило на неинтересные мысли. Он прогуливал его целый день, даже сводил в ботанический сад. Но с ними ничего не приключилось.
У ларька стоял квадратный мужик с лицом вулканического происхождения.
И уехал на историческую чужбину…
В щелку приспущенной ресторанной шторы видна была широкая терпеливая мужская рука, лежавшая на скатерти возле стеклянной ноги бокала в золотистом пятне настольной лампы.
Можно придумать целую историю про него и ту невидимую, что сидит напротив.
Одна из тех маленьких брюнеток, что снизу смотрят на мужчин как бы поверх их голов.
Лысый, с круглыми глазками, похожий на пресноводную рыбу.
…Так и летела по жизни, крутясь и подлетая, вроде воздушного шарика в метро.
Случайно повстречавшись на мосту, у гранитной тумбы беседовали о чем-то модное длинное пальто со старой болоньевой курткой.
Нищенка, вся увешанная сумками и кошелками.
На пустом эскалаторе, уплывая вверх, оживленно обсуждали что-то две девицы, одновременно всплескивая руками, точно играли в ладушки.
По улицам прошагали орды с красными знаменами.
Тот трудноуловимый миг, когда розовизна заката сравнялась с искусственной подсветкой высотки, и весь зиккурат вдруг сделался прозрачным, лишь обрамленным легкими штрихами контура, тающим, как сахарный, в красноватом растворе неба.
Ее тягучая любовь…
С какой-то стати в сад залетела бабочка в тропическом исполнении.
На протяжении жизни ему довелось поливать из кувшина многим женщинам, когда те мыли волосы. И всякий раз он удивлялся изумительной одинаковости их движений, когда пальцы перебирают мокрые потемневшие пряди под теплой струей. Жéны, подружки, дочь.
С дерева валились то овальные, то граненые яблоки.
Лет сорока, груболицый, с разбойничьим перебитым носом, нежно прижимал заскорузлой рукой похищенную с бала Золушку. Ее белое кружевное платьице беззащитно выглядывало из-под наброшенного на плечи плаща. С бесстрашной любовью она глядела в его страшные желтые глаза, и под взглядом этим он, казалось, забывал свое разбойное ремесло и счастливо улыбался.
Эскалатор уносил их в обнимку наверх, в теплую ночь, и его потресканные от матерной ругани губы беззвучно шевелились, точно пытаясь выговорить ласковое.
Господи, где Ты их отыскал друг для друга?
Сдавала комнату, ненадолго поселился даже заезжий миссионер, после которого остался легкий запах ладана и запиханные в диванную подушку дамские трусы.
Уголок Дурова с черными чугунными слонами статуэточной породы.
Переливчатый серо-зеленый занавес, будто сшитый из шкурки ящерицы.
Глупые дрессированные птицы.
И сама хозяйка, смахивающая на большую старую ворону, приодевшуюся в елочную мишуру.
Кабан с отвратительными желтыми клыками раскатал по сцене ковер и немножко по нему покружился с голубым платочком в зубах – что обозначало танец.
Большой белый попугай, вертя педалями маленького блестящего велосипедика, проехал по проволоке.
Собака сосчитала до десяти.
Из-за кулис отчетливо пахло слоном, но тот так и не появился на публику.
В ту зиму модники облачились в толстые волосатые брюки.
Старые московские дома расселяют. Прежние жильцы вывозят свои обшарпанные пианино. Въезжают другие, с новенькими двухкамерными холодильниками.
Человек, скалывающий лед, вытер лицо ушанкой и плюнул с ненавистью:
– Да хоть бы весь мир поскользнулся!..
Усомнился в таблице умножения и пересчитал ее всю. Сошлось.
В ванной над мраморным умывальником уставился из стены пучеглазый кран с никелированным хоботком, похожий на гигантское насекомое.
От тянувшейся полтора десятка лет семейной жизни художник наконец сбежал, переселившись в мастерскую. К тому моменту у него осталась только одна потребность – в одиночестве.
От сомнительного положения «мазилы-левака» не убежишь.
Развеска картин на групповой выставке: запланированное избиение младенцев. «Комиссия» явилась в зал на Беговой, возглавляемая бой-бабой из Управления, настоящим комиссаром в юбке. В окружении холуев она крупным шагом бежала вдоль картин, то и дело гремя высоким властным голосом: «А это что за мазня? Убрать!»
Герой наш затаился в своей выгородке и решил: «Слово скажет – пошлю. Открытым текстом».
Что случилось, понять нельзя. Наверное, она все ж имела свои отношения с живописью, и что-то ее тут зацепило. Влетев в выгородку и еще не видя его, она остановилась, обведя глазами, и вдруг совсем другим тоном: «Может, эту расширить?» – Это значит – за счет других. – «Не надо…» Посмотрела на него внимательно: «Жаль, раньше не знала вас. В мастерской бы посмотреть».
А ее во все мастерские правдами и неправдами заманивают.
Выставка открылась и закрылась.
Примерно через месяц в его клетушке-мастерской на Патриках посиделка с выпивкой. Дверь незапертая распахивается, и является – она. Как только разыскала в этой мансарде?
Подсаживается за стол. Стакан водки в руку. Ест что есть. Хвалит картины. А когда все разошлись: «Я у тебя останусь».
Баба фактуристая, но только этой ему не хватало. Да и ощущение, что его – насильно.
– Я домой. (Не должен был, но поедет, раз так, на Бутырский к матери.)
– А я?! Я ж не могу за руль!
– Такси возьми.
– Не хочу.
– Тогда – запру.
И запирает, и уезжает.
Утром находит ее в бешенстве. С ней так никто, никогда! Судя по виду, даже не прилегла, не разулась.
Накидывает плащ, подхватывает сумочку, и за дверь. Он вообще молчит.
Но через пару недель, при тех же обстоятельствах, снова на пороге. Как ни в чем не бывало. Глазом стол окинула:
– Ну, у вас уж и нет ничего. Поехали ко мне продолжать.
Приятели тактично отказываются. Он – едет.
Роскошная квартира. Холодильник битком. Коньяк французский. Даже камин, хотя электрический.
Он остается у нее.
Наутро, в пеньюаре на голое тело, секретарше в телефон:
– Оформи мне отпуск сегодняшним днем. На неделю. Такому-то то-то передай, такому-то – то-то (дает указания).
И сразу, пока не перехватили, пока не принялись звонить, – распихивать вещи по сумкам. Гастроном, другой гастроном. Рынок. С продавцами – начальничьим голосом, да те и так чуют, сносят купленное в багажник, на заднее сиденье.
К вечеру – на даче. Берег Волги. Особнячки будь здоров, чуть не Зыкина с Кобзоном в соседях. Два этажа. Камин настоящий. Сауна, бильярд.
Река – пейзаж – птички…
В ее женских повадках что-то провинциальное: разом властность и желание ощутить себя беззащитной.
На другое же утро вызван прораб: перестраивать чердак под студию: «Она большая должна быть. Ты сам не понимаешь, те картины свои – забудь. Ты должен громадные холсты писать. Для залов, холлов. Для дворца ЮНЕСКО в Париже».
А он и сам про большие думал. Она смыслит в живописи. И про успех понимает правильно. Ему и лестно, и противно.
И снова: река, лес, птички. И властность, и жажда беззащитности.
Мастерская оборудована и остеклена в полторы недели.
Она уезжает одна и возвращается через день. С грунтованными холстами высшего сорта, на таких он ни разу в жизни не писал. С импортными кистями, красками.
«Ты будешь жить здесь».
Она уезжает в Москву в понедельник вечером и возвращается в пятницу. С полной машиной съестных припасов, с какой-то специальной «робой художника» с итальянским ярлыком.
Три дня реки, лесных прогулок и любовных, похожих на родовые, схваток, во время которых она в голос визжит по-кошачьи, а после только стонет тоненько. Временами в спальне, временами в каминной, на лестнице, в мастерской, прямо в лесу. Потом: «Работай и будь хозяином. Еда в холодильнике». И уезжает.
В ее отсутствие: прогулки, колка дров для камина, сидение перед пустым холстом.
На третью неделю он разрабатывает план побега и бежит. Это непросто: «поселок» в стороне, автобус сюда не ходит. До попутки добирался с местным пасечником, в телеге.
В Москве он прячется у матери и старается как можно скорей исчезнуть из города. Подворачивается горящая путевка в дом творчества.
Клетушка, столовка, одиночество. Уфф…
На пятый день она его находит.
Переводит в номер-люкс.
Привозит холсты и краски.
Устраивает пир.
И принимается приезжать через день.
И тут начало новой сюжетной линии.
Она (она!) – молодая художница, лет на двадцать его моложе.
Из старой искусствоведческой семьи, и сама уже известна: ее книжные иллюстрации взяли призы в Италии. Молодой муж, на одном курсе учились. Вместе работают, берут заказы на пару. Вот и теперь он уехал представлять их последнюю книжку на выставке.
Что их сводит, кто объяснит. Талантливый наш герой немолод. Умен, но мужиковат – как многие, кто себе сам пробивал дорогу. Если интеллигент, то разве что в первом поколении. А у нее род восходит к мирискусникам: полный шкаф книг с именами предков на обложках. Да и по виду: институтка…
Но их дороги пересекаются на этюдах. Потом они вместе ужинают в столовой. Потом вместе молча гуляют по берегу, на который положил последние коричневые мазки закат. И утром просыпаются в ее комнатенке (в свой «люкс» он бы не смог ее привести).
Та приезжает вечером. Пир в «люксе». Но когда она начинает расстегивать молнию на платье, он говорит: «Спи здесь, а я…»
Пьяную истерику брошенной бабы – с угрозами, с матом, с битьем посуды – все, кто тогда там был, запомнили. Не говоря об обслуге.
Они бегут.
Они в его мансарде на Патриках.
Еще одна ночь.
Он находит в себе силы. Он говорит: «Уходи. Я старый для тебя. У меня ничего нет. У тебя – семья, дом. Я себе не прощу, ты себе не простишь».
Она уходит.
И возвращается через неделю.
Ночует и уходит снова.
А еще через две недели возвращается уже совсем: «Я ему все сказала…»
С тех пор они уже десять лет вместе.
Синие в сумерках кусты малины.
Вместе с розовым плюшевым мишкой, по оплошности оставленным в электричке, уехало его детство, неизвестно куда.
По ночам черноту сада облетала по дуге какая-то скрипучая птица.
Дорос до тех лет, когда мужчина уже понимает, что женщина с ребенком прекрасней женщины без ребенка.
На лице у ведущего юбилейный вечер застыло то тупое и потерянное выражение, какое бывает у автомобилиста, когда тот накачивает спустивший баллон.
Еще там был небогатый банкир в ботинках «прощай молодость», приехавший на стареньком «мерседесе».
Почувствовал себя одиноко, как потерявшаяся из улья пчела.
Вспыхнули прожектора, и на сцену выдвинулось джаз-бандформирование в черной кожаной униформе.