1924
Мысль несравненно быстрее слова. Это можно уловить и самонаблюдением. <…> Пробуя высказать и тем более записать проносящуюся мысль, мы ее уже препарируем, может быть, уродуем, более или менее удаляемся от ее естественного состояния.
Искусство речи в том, чтобы так замедлить в себе ход мысли, дабы она текла одновременно с речью и вплеталась в речь по мере своего образования. Но это удается лишь для повторно воспроизводимого хода мысли, и лишь в исключительных случаях для мысли в первый раз ее образования! Чтобы говорить связно по мере хода мысли, требуется уже великое упражнение.
Совсем не одно и то же вспоминать в речи лишь старый препарат своей или чужой мысли или улавливать в самом деле мысль одновременно с речью. Лишь в последнем, столь редком случае речь производит такое необыкновенное, живое, «чарующее» впечатление!
Бывает, что после тревоги и возбуждения чрезвычайно ускоряется речь, и оттого даже не одаренному «даром слова» после возбуждения удается выступить с красивой, увлекающей речью. Тогда речь прежде всего глубоко эмоциональна.
«Интуицией» мы называем именно ту быстро убегающую мысль в ее естественном состоянии, которая пробегает еще до слов. Она всегда в нас первая. Дальнейший ход нашей работы в том, чтобы воплотить, отпрепарировать эту интуитивную мысль, неизвестно откуда происходящую и куда-то уходящую, почти всегда мудрою «мудростью кошки», – в медлительные и инертные символы речи с ее «логикой», «аргументацией», «сознательной оценкой». <…>
Но логика и аргументация лишь поспевают вдогонку за интуицией, хотят восстановить, проверить, оправдать ее смысл.
Смысл же и мудрость ее не в логике, не в аргументации, не в дальнейшем ее истолковании, а в той досознательной опытности приметливости, в той игре доминант, которыми наделило нас предание рода!
Наш личный вопрос в том – приумножим, оплодотворим мы это предание рода или разрушим, исказим, испортим его!
1924
Одинаково правильных и логически равноправных систем опыта может быть столько же, сколько установок опыта! На самом деле реальным законам бытия надо учиться у самого Бытия. Войдя в опыт каждого отдельного существа, можно раскрыть его рациональную закономерность и правильность с точки зрения его установки. Каждый для себя и своего опыта имеет основание считать свою систему правильной: физиолог – для себя, богослов – для себя, палеонтолог – для себя и т. д. Действительно многоликое «цельное знание» должно принять в расчет и понять их всех, передумать всех, войти во всех имманентно, чтобы иметь действительный синтез единого знания – единого существа «человек».
1924
Очень понятно такое стечение обстоятельств. До поры до времени из научного аскетизма Вы позволяете себе принимать за установленные факты лишь то, что объяснимо из известной Вам теории. Но помимо Вашей воли и Вашего контроля в Вас копится ряд восприятий независимых, независимых от Вашей теории. И рано или поздно маска этих независимых восприятий становится так громоздка, что приходится обратить на нее внимание, – допустить ее наряду с прежней теорией, – ибо она становится тяжеловесною. И, как только Вы допустите ее, открывается множество удивительных и неожиданных чудес, с точки зрения прежней теории. Реальность всегда шире, чем прежняя теория. Так школа Павлова наоткрывала целые ряды новых и неожиданных фактов, совсем не предвиденных классическою теориею «общей физиологии нервной системы». И да благо ей будет за то, что она вовремя отказалась от пут теории, а на свой страх принялась констатировать и собирать удивительные факты. Наука оплодотворилась совсем новым и неожиданным содержанием.
Придет, однако, время, когда теоретические умы пожелают согласить прежнюю теорию с вновь открывшимся опытом. Тогда прежняя теория преобразится, расширится и обобщится так, что старинные адепты ее едва ли будут ее узнавать.
1924
Все это бессилие физиологов пред задачею социальною – того же порядка, что и бессилие геометра в отношении механического. Нужна социологическая точка зрения как самостоятельная. Когда она установится, как наука, она научит и физиологию понимать закономерности социального общения. Это так, как электродинамика научила геометрию понять механические и электродинамические факты. Более конкретное руководит абстрактным, давая ему место как специальной главе.
1924
Будущие излагатели наукоучения о человечестве, в его идеалах и религии, должны обратить внимание на то, что ведь эта особенность именно человеческого рода, и именно высших типов его, – крайнее ограничение себя, отвержение пищи и самосохранения, пренебрежение ближайшими инстинктами – ради торжества, хотя бы мысленного, основных идеалов. Человек живет «невидимым яко видимым», он есть существо идеалистическое – это в нем главное! Кто этого не заметил, не заметил ничего, кроме своего носа!
1924
Прежде всего, – всегда ли одни и те же инстинкты?
Всегда ли врождены одни и те же наклонности? Не есть ли прочее «условное» – лишь растягивание резинки, которая всегда возвращается к тому же фонду «безусловных» рефлексов? Ведь тогда будет топтание на одной и той же «природе человека». Или вы выработали новые инстинкты, которые у будущих людей врождены? «Творится ли наша природа»?
1924
Беда в том, что то, что стало безусловным для одного, условие для другого! В наиболее прогрессивных выработках, на границах прогресса, где действуют пионеры истории, всего яснее, что социальное начало в выработке и подборе новых инстинктов играет вполне самостоятельную и первенствующую роль. Физиологическое определяется здесь социальным и составляет лишь инструмент социального!
1924
Рано утром я проснулся с готовой формулой, которая, мне кажется, выражает самым кратким способом основную мелодию, которая мною владела и владеет в жизни: мне представляется тревожным, опасным и вредным для человека то состояние, когда сбываются его мысли. Вот эта мелодия, воспитавшаяся во мне, может быть, с детства и владеющая мною откуда-то из глубины всего существа, объясняет многое, многое в моей жизни и поведении. <…>
Вот теперь я задаю себе вопрос: что же это во мне? Недоверие к реальности или недоверие к мыслям о реальности? Может быть, есть и первое, но преобладает, несомненно, второе! Реальность, милая, болезненная, любимая, режущая, радующая, как никто, и вместе убивающая, бесконечно дорогая, и в то же время страшная, – в сущности, всегда такая, какою мы ее себе заслужили, т. е. какова наша деятельность в ней, наше участие в ней. А вот мысли о реальности – это то, что всегда нечто такое, что вселяло в меня недоверие, – тем большее недоверие, чем люди более ими довольны и гордятся. <…>
И та же моя мелодия, в сущности, очень для меня болезненная и мучительная, объясняет, почему в моих глазах так исключительно драгоценно человеческое лицо и влияние на человека другого лица! Когда у человека все сбывается, по его мыслям, это ведет в нем к самоудовлетворению, к покою, к глухоте относительно тех голосов, которые рядом с ним. Самоудовлетворенный и довольный своими мыслями человек – солипсичен! Это он довел самого себя до конца, когда заговорил о солипсизме! Хорош человек тогда, когда он в борении, и прежде всего в борении с самим собою, когда он в творчестве и готов принять реальность и новое вопреки своим излюбленным теориям и покою.
Но где наименее выдуманная мною самим, наиболее безусловная, наиболее конкретная и непрестанно новая реальность, как не в живом человеческом лице вне меня? «Опыт всегда нов», – подчеркнул Гёте, чтобы отличить опыт и реальность от наших мыслей и теорий, заведенных для собственного хозяйства! Спрашивается, что же более нового, непрестанно обновляющегося, чем человеческое лицо, рядом и около меня? Поставить доминанту на человеческое лицо, т. е. на реальнейшую из реальностей, – то, что дано тебе сейчас в ближайшем встречном человеке, – это значит уметь заранее приветствовать и принимать все то новое, постоянно вновь заявляющее о себе бытие другого, независимо от моих ожиданий и теорий о нем. Действительно любящая мать всегда радуется всему новому и неожиданному, что открывается в растущем ребенке. Вот надо суметь распространить этот ее талисман на всякое человеческое существование, которое ежедневно встречается! «Не мое, не я, совсем другое и, однако, самое дорогое и любимое», – вот великий секрет, открывающийся впервые со внесения категории лица и запечатанный непреодолимыми печатями для всех тех, кто не дорос еще до категории лица в своем поведении и мышлении, вообще в постановке жизни. Категория лица должна быть принята в качестве вполне самостоятельного и исключительного фактора опыта и жизни наравне с такими категориями, как «причина», «бытие», «единство», «множество», «цель» и т. д. И мое убеждение в том, что человеческая деятельность, культура, исторический подвиг являются поистине «звенящей медью и бряцающим кимвалом», пока человек не внес в свой обиход категорию лица, пока доминанта его не поставлена решительно на лицо вне его. <…>
Философы говорят: «Я ищу согласия с самим собою, – согласия и счастья в моих мыслях». Так и рожденная ими абстрактная наука, в особенности школьная, ищет более всего согласия, самоудовлетворения в своих исходных идеях и выводах. А я вот всего более боюсь этого самоудовлетворенного согласия для человека, ибо в нем чудится смерть! Пускай растревоживается вновь и вновь человеческое самоудовлетворение, пускай ему не будет покоя, пускай разрушается его счастье, пускай он не найдет себя без другого, пускай без других не смеет мечтать о счастии и покое, – пускай над ним будет судящее его совесть живое человеческое лицо!
«Се – человек»!
Любимое человеческое лицо лучше всего символизирует то, что представляет для человеческого мышления и поведения истина, предчувствуемая и проектируемая, но не дающаяся в руки, а влекущая за собою все далее вперед. Она всегда нова, всегда впереди. Для натуралиста именно такова Истина! Жизнь, и история, и культура будут бесконечно новы и содержательны, когда они будут направлены на лицо!
1927
Мы все одно, как ни застилаемся друг от друга условными скорлупами, которые с годами становятся застарелыми и прочными, – но как только счастливый случай размягчит и разобьет скорлупу, просыпается все та же дорогая тяга по сродству между тем, что в одном лице, и тем, что в другом!
Нечто другое, как исключительная и, можно сказать, исчерпывающая любовь моя к тете Анне, воспитала во мне эту тягу к человеческому лицу («доминанту на лицо»), о которой я говорю потому, что она во мне брезжит, как утренняя заря какого-то очень хорошего и очень горячего и светлого дня, который я издали так приветствую, хоть и не дождусь его. Лишь бы была эта тяга к лицу, – она преодолеет и победит все преграды, предрассудки, теории, понавыдуманные разъединенными людьми для того, чтобы поддерживать разъединение! <…>
Пока не сделано решающего шага, чтобы перешагнуть через границы к другим людям как самодовлеющим и ничем не заменимым лицам, которые появляются в мировой истории однажды, чтобы никогда, никогда не повторяться, – не сделано еще ничего!
Это исключительно трудно, тут труднейшая из задач человечества. Но все равно это необходимо. И тем лучше, что трудно, – значит в особенности достойно человека, бесконечно прекрасного и удивительного существа! <…>
Когда-то на досуге, в 1919 или 1920 году, это ясно формулировалось для меня при чтении Огюста Конта: он помог мне тем, что доводил и обострял мысли и понятия до последней четкости. <…>Так вот, Огюст Конт с совершенной четкостью высказывает и защищает следующий тезис: истинной реальностью для научной мысли обладает только род или вид, но не индивидуум. В самом деле: кому интересна всерьез вот эта индивидуальная бабочка, эта индивидуальная кошка, этот индивидуальный, такой жалкий и истощенный сейчас ползущий по плите таракан? Интересен и важен «таракан» как вид, «кошка» и «бабочка» как животные роды и виды! Мы берем индивидуального таракана, индивидуальную кошку или бабочку для того, чтобы, рассекая их тело, раздражая их нервы, постичь modus vivendi всего существующего вида, рода и класса бытия.
Бытием в собственном смысле обладает для нас вид, род и класс, но не этот, никому сам по себе не интересный таракан, кот или кокон! <…>
Вот отсюда всего один шаг, и мы приходим с логической последовательностью к признанию: бытием в истинном смысле слова обладает не тот человек, который вот сейчас сидит на концерте, или умирает в больнице, или едет из лесу с дровами, или влюблен, или трудится над научной проблемой, или торопится со службы домой, или задумывает дипломатический шаг, или обманывает своего приятеля, – истинным бытием обладает лишь человек вообще, Homo sapiens, или, в лучшем случае, классовый человек, Homo aeconomicus. И отсюда также понятно и правомерно, что мы берем вот этого человека, который сейчас перед нами, для того чтобы на нем изучать единственно заслуживающее интереса: «человека вообще», или «классового, экономического человека», или «национального человека», т. е. то, что сколько-нибудь заслуживает наклейки на себе научного ярлыка. И, вместе с тем, с тем же хладнокровием и чувством своего права, с которыми мы приступаем к экспериментам на бабочке и кошке, мы будем теперь третировать этого человека, который сейчас перед нами (например, Анну Николаевну Ухтомскую…), чтобы постигнуть и, по нашему убеждению, улучшить жизнь «человека вообще», или «классового человека», или «национального человека». <…>
Тут повторение и отрыжка очень старого схоластического спора Средних веков, между так называемыми реалистами и номиналистами (две главенствующие школы логиков в конце Средневековья). Спор был в том, принимать ли общие категории и понятия за реальности или только за имена. Для одних общие понятия, вроде «причина», «цель», «число», «время», «fell leo»[107], «Homo sapiens» – были подлинными реальностями, тогда как для других это были не более как слова («имена» – nomina), а подлинная реальность принадлежала конкретным причинам смерти конкретного человека N, или конкретной цели поступка NN, или конкретному дню 16 марта 1593 г., или вот этому льву, который сейчас прячется за кактусами в совершенно определенном пункте Африки, или вот этому человеку, что сейчас ложится спать, снимает башмак и думает, что ему завтра делать. Для школы «реалистов» и день 16 марта 1593 г., и конкретный лев, и конкретное человеческое лицо – все эфемерности, в сущности почти не существующие по сравнению с незыблемыми понятиями «причина», «время», «лев», «человек вообще». Для школы номиналистов действительно существуют только конкретные, текущие вещи, события и люди, а отвлеченные понятия – одни слова и эфемериды!
Говорить нечего, что реалисты должны были восторжествовать в Средние века: их взгляды слишком соответствовали духу, царившему в холодных каменных стенах католических ученых аббатств. Клод из «Собора Парижской Богоматери» именно в реализме черпал оправдание тому, чтобы пожертвовать эфемеридой – цыганской девушкой – ради торжества своего мировоззрения. Великий Инквизитор своими иссохшими старческими руками давал благословение на кровавые казни над живыми, дышащими жизнерадостными людьми тоже во имя «реализма».
Но вот и интимный друг Сен-Симона, тонкий мыслитель, основатель «позитивной философии» Огюст Конт даст «научно обоснованное» благословение на то, чтобы считать конкретное, живое существо (все равно – человеческое, или львиное, или бабочкино) за эфемерности, которыми всегда можно пожертвовать ради «le Grand Etre»[108], за которым мыслится человечество! Да ведь совершенно ясно, что это тот же Клод, тот же Инквизитор, тот же распинатель живого, конкретного праведника, во имя и во славу своей излюбленной теории, которая его ослепила и оглушила, так что он не может уже узнать Сократа, Спинозу, исключительно ценное человеческое лицо, когда оно реально придет!
Совершенно очевидно, что если человек не будет открыт к каждому встречному человеческому лицу с готовностью увидеть и оценить его личное прекрасное, с чем он пришел в мир, чтобы побыть в мире и внести в мир нечто исключительно ему присущее, – такой человек не сможет узнать и Сократа, и Спинозу, когда они реально к нему приблизятся. Такой человек – реалист, приписывающий реальность и значимость только своим мыслям, будет наказан тем, что пропустит мимо себя как эфемерность и Сократа, и Спинозу, и самое прекрасное, что может вместить мир! <…>
Своя теория, свое понимание, своя абстракция ему дороже, чем встречные люди в их конкретной реальности. Циркуль все по-прежнему продолжает опираться на свое персональное понимание, а мир и люди продолжают представляться вращающимися около моего понимания!
На самом деле и номиналисты, признававшие реальным только конкретное, и реалисты, признававшие и признающие реальным и значимым только общее и родовое, были односторонни и не правы в своих спорах. Им и не выбраться было из затеянного спора, потому что они, в своих крайностях, предполагали друг друга. Ведь «общее» предполагает «конкретное» как свою частность, а «конкретное» предполагает и «общее». Типическая картина: два смертельных врага, антипода, не могущие, однако, жить друг без друга! Один утверждает с яростью свое только потому, что не в силах освободиться от тайной органической связи с антиподом!
Я понял то, что понятно было уже древним: в действительности реальным значением и бытием обладает и общее, насколько нам удается его открыть, и частно-индивидуальное, насколько оно дается нам в наглядности ежедневно и ежеминутно. Реально и то, что ежедневно солнце освещает нам новый день так же, как вчера и как сто лет тому назад; реально и то, что 24 апреля 1927 г. было, чтобы никогда не повториться в мировой истории! <…> Живою, неизгладимой реальностью обладает и общая категория, и род, и вид, и человеческое общество, но также и индивидуальное, частное, мгновенное. Но для того чтобы это признать со всею отчетливостью, необходимо, чтобы индивидуальное перестало быть только соотносительным и уравновешивающим понятием в отношении общего и родового, – необходимо заменить отвлеченное понятие «индивидуальности» как чего-то расплывчато-теряющегося в общем живым понятием лица. Живое интегральное, конкретное единство, приходящее в мировую историю, чтобы внести в нее нечто совершенно исключительное и ничем никогда не заменимое, – стало быть, существо страшно ответственное и, вместе с тем, требующее страшной ответственности в отношении себя со стороны других, – вот что такое лицо всякого живого существа, и в особенности лицо человека.
Вы чувствуете, что тем самым вносится в наше мышление совершенно новая категория – «категория лица», которая обыкновенно игнорируется в системах логики, в теориях познания и в философских системах, – потому что громадное большинство этих систем написано индивидуалистически мыслившими людьми с самоупором на себя! А Вы понимаете, что мысль и жизнь с упором на лицо другого это уже не философия, не самоуспокоенная кабинетная система, а сама волнующаяся, живая жизнь, «радующаяся радостями другого и болеющая болезнями другого»!
Ни общее и социальное не может быть поставлено выше лица, ибо только из лиц и ради лиц существует; ни лицо не может быть противопоставлено общему и социальному, ибо лицом человек становится поистине постольку, поскольку отдается другим лицам и их обществу.
«Общее» и «частно-индивидуальное» старинной логики превращается в живые и переполненные конкретным содержанием «общество» и «лицо». И если там, у старых логиков, возможен бесконечный спор, кому приписать истинную реальность (общему или индивидуальному), то здесь ясно, что и вопроса такого быть не может: одинаково бьет жизнью и содержательностью и общество, и лицо.
И вот, кстати сказать, в чем я вижу чрезвычайное приобретение для человеческой мысли в таком точном и в то же время ярко конкретном понятии, как «хронотоп», пришедшем на смену старым отвлеченностям «времени» и «пространства». С точки зрения хронотопа существуют уже не отвлеченные точки, но живые и неизгладимые из бытия события; те зависимости (функции), в которых мы выражаем законы бытия, уже не отвлеченные кривые линии в пространстве, а «мировые линии», которыми связываются давно прошедшие события с событиями данного мгновения, а через них – с событиями исчезающего вдали будущего. Если бы я обладал скоростью, превышающей скорость света, я смог бы видеть события будущего, вытекающие из сейчас переживаемого момента. Тогда можно было бы поднять вопрос о том, как нужно было бы переделать события текущего момента, чтобы дальнейшая «мировая траектория» повела к тому, что желательно. Человек с ужасом остановился бы на протекающем моменте, если бы с ясностью увидал, что в будущем он таит в себе предопределенное несчастие для того, кто ему дороже всего. Но у нас нет скоростей, превышающих скорость света! Да и со скоростью света полететь в темную мглу предстоящей истории мы не можем. Итак, нам приходится реально нести на себе тяготу истории как ее участникам, а о будущем думать лишь гадательно, руководясь предупредительными признаками со стороны глаз и ушей, насколько могут досягать впереди глаза и уши;
там, где они не досягают более, предупредителями служат мысли, выведенные из опытов прошлого; там, где не досягают более и обрываются наши мысли и старые опыты, приходится прибегать к предупреждениям интуиции, поэтической догадки, – в конце концов – сердца и совести! Сердце, интуиция и совесть – самое дальнозоркое, что есть у нас, это уже не наш личный опыт, но опыт поколений, донесенный до нас, во-первых, соматической наследственностью от наших предков и, во-вторых, преданием слова и быта, передававшимися из веков в века как копящийся опыт жизни, художества и совести народа и общества, в котором мы родились, живем и умрем. <…>
Ведь каждый из нас – только всплеск волны в великом океане, несущем воды из великого прошлого в великое будущее! А бедствие индивидуализма и рационализма в том, что отдельная волна начинает мыслить себя исключительной мировой точкой, около которой вращается и прошлое, и настоящее, и будущее, и вращается так, как вздумается этой мировой точке. Ясно, что несчастная мировая точка, воображавшая, что мир вращается около нее и с нее начинается, заседает в спокойном кабинете в необыкновенной куриной близорукости! Она говорит о народе, но только теоретически, в действительности же народ игнорирует, ибо игнорирует ту простую и ясную для детей истину, что сама она, «мировая точка», всего на несколько лет из народа рождена, чтобы опять погрузиться в народ.
Перестали в народе видеть живые лица и оттого сами потеряли лицо, а превратились в «индивидуальности», индивидуалистически мыслящие о мире и людях, чтобы самоудовлетворить свое мировоззрение. <…>
Да, события далекого прошлого через мгновение настоящего предопределяют события далекого будущего. Каждый из нас ненадолго всплескивается в этом великом море, чтобы передать предание прошлого преданию будущего. Хорошо, если мы сумеем быть чуткими к тому, что завещало нам в художестве, в музыке, в слове и в совести прошлое, чтобы со своей стороны мы сумели быть художниками своей жизни, дабы, в свою очередь, передать красивое, значащее, совестливое слово тем, кто пойдет после нас.
1927
Традиционная рационалистическая наука строилась искони на монархический лад, как и старые общества. Дело здесь в том, что человеческий «ratio», рассудок, или разум, – всегда солипсичен, всегда один и хочет быть один. Он хочет построить мир исходя из своих предпосылок и рассуждений, как будто бы не существовало никакого другого и не было разума, кроме него. Дать законченную в себе систему теорем, не опирающихся ни на какие чужеродные предпосылки, – вот вожделение и схоластического, и картезианского ratio, стремящегося быть принципиально один на один с собою. «Система, более геометрическая, демонстративна» – вот тот идеал рационализма вплоть до Спинозы и до наших дней. Внеисторическое, замкнутое на себя на все века, самообеспечивающее знание, не зависящее от времени, стало быть абсолютное. «Мне нет дела до того, что были и есть люди, кроме меня», – писал в своего рода священном исступлении апостол рационализма Декарт в знаменитых «Рассуждениях о методе». Иллюзией непогрешимого, самообеспеченного знания жило и старое общество, и традиционная наука до наших дней. Это было удобно и для ленивого в мышлении общества, и для мошенников, которые добивались им слепо управлять. Одни покоились в уповании, что за них думают другие, а другие пользовались, что их канитель – «более геометрическая – демонстративна» – производит достаточно оглушающий эффект. Рационализм родил в католичестве Папу с его непогрешимостью.
Человеческое лицо оказывалось придавленным исключительным преобладанием общества, общественной стихии, а эта последняя ссылалась на последнего судию и вещателя истины – Папу. Нескромные люди говорили, что, дескать, Папа все-таки человек, имеет слабости, иногда грешит против заповедей, заводит иногда интрижки, как Александр Борджиа: так когда же, собственно, он непогрешим? Теория выработала, что, дескать, непогрешим он только «ex cathedra», т. е., когда он учит с папской кафедры. Когда с папистской системой пришел бороться протестантизм, то, как часто бывает, он взялся в сущности за то же оружие, которым действовал и противник: за рационализм! Носителем истины объявили рассуждение, но конкретно это значило, что носители истины – это умеющие правильно и хорошо рассуждать, т. е. ученые, профессора. Нескромные люди и тут доискивались: ученые и профессора то же человеки, они делают всякие пакости и впадают легко в общечеловеческие заблуждения и слабости: так когда же они более или менее непогрешимы? История ответила на прежний лад: «ex cathedra»! Вот, когда профессор заговорил от лица науки со своей университетской кафедры, тут-то он непогрешим на манер Папы!
На самом деле выигрыш был небольшой! Тот же слепой рационалистический идол, только распыленный из одного Папы во множество профессоров «готического стиля»! Суеверным преклонением пред авторитетом официальной науки и профессоров живет европейская масса Англии и Германии по тому же шаблону, по которому католическая масса живет преклонением пред авторитетом официального богословия и Папы. А корень в принципиальном монархизме и диктатуре рацио! В том, что рацио поставлен превыше человеческого лица с его сердцем, волею, неповторимостью в истории мира. Что же сделал Эйнштейн? Он, прежде всего, вернул мышление к его историческому месту в жизни, снял его со школьных ходуль! Лет 30 тому назад проф. Алоиз Риль высказал: «Надо же отдать себе отчет в том, что мышление обыкновенного здорового мужика ничем принципиально не отличается от мышления ученого». Вот эту истину провел последовательно Эйнштейн для математического мышления. Эйнштейн имел предшественников. Идейная линия, им завершенная, явственно дает себя знать еще в начале XIX столетия, приблизительно со времени Гаусса, нашего Лобачевского, затем Римана, Максвелла и Клиффорда; продолжается она через Лоренца к Герману Минковскому и Эйнштейну. Наиболее кратко ее можно изложить так. Старая картезианская геометрия утверждала, как кажется с совершенной основательностью, что ведь все, что происходит в мире, происходит не иначе, как в трехмерном пространстве, т. е. <законы> классической геометрии и суть законы происходящего. И наука не постигает бытия, пока не уложит его в основные законы геометрии. Впоследствии по тому же типу другие учителя (ньютонианцы) утверждали, что универсальные законы мира – законы механики, ибо все, что есть, есть движение! В середине XIX столетия обнаружилось с совершенной ясностью, что законы электромагнитных явлений вполне самобытны и одинаково невыводимы ни из законов классической трехмерной геометрии, ни из законов классической механики. Получалась крупная дисгармония в теоретических устоях естествознания. Вскоре обнаружилось, что законы геометрии и механики выводятся из законов электромагнитных событий как специальный, наиболее упрощенный случай. И вот, с полным правом новые ученые поняли это дело так, что события, нацело определенные положениями трехмерной геометрии и механики, являются совершенно специальной и частной группой фактов, наиболее упрощенных посреди событий мира! Здесь, в сущности, была большая неожиданность для школьной рационалистической науки, но никак не для простого и ясного понимания мужика! Ведь все это неприятно и неожиданно для картезианца и механиста, ибо они требовали, чтобы человек и его деятельность были истолкованы исключительно теми законами, которым подчинен топор и разбиваемое им полено; но мужик-то хорошо понимал, что топор и полено являются бесконечно более упрощенными факторами бытия, чем сам он – мужик; законы его бытия бесконечно сложны и лишь как маленькую частность включают в себя законы топора и полена! Вот первый существенный «демократизм» нового научного миропонимания. И это вполне совпадает с тем моим личным пониманием <…>: механические события не детерминируются геометрией – оттого и возникла в истории механика как самостоятельная наука, так как нельзя было предсказать механические и астрономические явления и события только из геометрических данных. Точно так же электромагнитное не детерминируется механическим. Поэтому возникли химия и электромагнетизм как самостоятельные искания мысли, что соответствующие факты не укладываются и не предсказываются механикой. Я иду дальше и говорю: наука о сложнейшем из событий мира, о человеческом поведении, т. е. наука, задающаяся <целью> однозначно детерминировать жизненную траекторию каждого из нас, никак не может быть сведена на положение геометрии, механики, электромагнетизма, <которые> окажутся частностью и крайним упрощением. Пойдем далее за эйнштейновским направлением. Реальная наука, не замкнувшаяся в тогу схоластики, целиком наблюдательна. Когда самый обыкновенный мужик что-либо отмечает вокруг себя и может так или иначе охарактеризовать отмеченное, например, как «вечер», «полдень», «рожь», «овес», «стадо», «овца», «бык» и т. п., он уже начал науку и ее метод сравнительного наблюдения!
Наблюдать – значит, в конце концов, измерять и связывать между собою величины. Всякий ряд предметов и последовательность событий, которые мы оказываемся способными наблюдать, открывает тем самым принципиальную возможность его измерить и выразить в уравнении – дело за техническими средствами измерения и за удобными способами исчисления. И всякий сплошной поток событий может быть представлен как траектория в хронотопе (т. е. в закономерной связи пространственно-временных координат) или как «мировая линия». И траектория электрона в атоме, и траектория Земли в отношении созвездия Геркулеса, и траектория белковой молекулы в серно-кислой среде до превращения ее в уголь, и траектория человека через события его жизни до превращения в газы и растворы – все это мировые линии, которые предстоит детерминировать науке! А научно детерминировать – значит не более и не менее уметь предсказать, т. е. найти связи между составляющими величинами, выразить их в уравнениях и по уравнению знать ход дальнейших «точек-событий» в местах встречи данной мировой линии с другими подобными. Итак, все дело в наблюдателе, его положении в отношении наблюдаемых событий, его средствах наблюдения и исчисления! Нет ни одного какого-нибудь «преимущественного наблюдателя» или преимущественной «отправной точки зрения» для наблюдателя. Есть только большая или меньшая вооруженность наблюдателя средствами измерения и исчисления. Разница лишь в том, что сделает субъект со своими наблюдениями, какое применение из них сделает. «Абсолютной» точки отправления, «абсолютного знания» нет и быть не может. Если есть для знания абсолютное и безотносительное, то это «интервал между двумя событиями в хронотопе», но именно в хронотопе, то есть в неразрывной связи пространственных и временных координат реальности, но не в пространстве отдельно и не во времени отдельно. Реально лишь непрестанно и закономерно преобразующаяся форма во времени, или интервал, переживаемый от одной формы до другой. «Вещи» как действительного постоянства не существует в реальности. Всякая «вещь» есть более или менее медленное протекание из одной закономерности хронотопа в другую. Топор протекает чрез свои измерения, конечно, медленнее, чем человек, но он тоже есть протекание в хронотопе, и от нашего интереса к нему зависит, рассматривать ли его «историю» совершенно упрощенно как некоторый образ исключительно пространственной формы (отвлекаясь от его изменений во времени), или более конкретно, или технологически как сцепление материалов той или иной прочности, или, наконец, социологически как орудие производства. Во всех случаях: 1) наблюдение, 2) измерение и 3) исчисление. И топор, и полено, и человек, и деревья, и лес, и солнечная система, и Ньютон, и Лена Бронштейн – все это «мировые линии в хронотопе», в закономерном протекании, а выделение их из совокупности бытия и из множества других линий – дело интереса наблюдателя. Вот, можно сказать, научная мысль во всей своей первоначальной естественности и простоте, без школьных бутафорий; и задача ее везде принципиально одна и та же: уметь предсказать по предыдущему и в интервале последующее в нем. Впервые математическое знание находит свою естественную связь с историческим! Отныне знать – значит «предвидеть однозначно историю системы». Знать вещь – предсказать ее судьбу. Итак, что же? Уместно ли теперь говорить о знании как о какой-то самообеспеченной крепости, которая не зависит от времени и, следовательно, абсолютно для всех веков? Абсолютна ли сама геометрия – восхваляемая царица рационализма? Ясно, что для Эйнштейна, для Минковского и «наука» есть лишь «мировая линия» с ее историческим протеканием и относительным значением каждой из ее характеристик. Абсолютно и реально лишь ее протекание за тот или иной интервал. Обеспеченных крепостей и твердынь для человеческого самоуспокоения нет; когда они выставляются там или здесь, это фетишизм, иллюзии или идолы. Мы все наблюдатели данного, которое протекает, и мы сами протекаем; мы вечные странники бытия, пока живем. И мы все равноправны друг перед другом и перед рацио мудрейшего из мудрецов! Не ясно ли, что и тут, для научной мысли, дошедшей, так сказать, до последнего «самопознания», нет «здесь пребывающего града», взыскуется грядущий, ради которого наблюдается, ищется знание, требуется предвидение и хоть некоторая уверенность, что будет так, как ожидается. Ведь и констатирование данного, и наблюдение происходящего, и искание предвидений того, что должно быть, – все это не иначе, как для будущего! Знать – значит предвидеть!