Установившиеся раз навсегда подлежащие, постоянные и неподвижные, – это ведь и считается идеалом науки о реальности, – идеалом объективизма. В действительности это всего лишь успокоенные понятия, приспособленные к тому, чтобы не приходилось постоянно их переинтегрировать, или переинтегрировать лишь от времени до времени через длинные периоды истории. Сравните те толчки мысли, которыми переинтегрировались в истории науки такие понятия, как «масса», «живая сила», «работа», «инерция»!
То, что внутри человека слагается как интеграция опыта, со внешней стороны есть переживание Доминанты.<…>
Давно уж я пришел к этому понятию «интегралов опыта» как последних данностей нашей мысли. С другой стороны, выяснилось мне принципиальное значение Доминанты в формировании мозговых актов. Но до поры-то до времени оба ряда фактов оставались для меня раздельными. Теперь вдруг они для меня связались неразрывною связью как подоплека (изнанка) и наружная поверхность одной и той же деятельности!<…>
Евангелие предвидит, что в страшные времена окончательного боления человечества перед разрешением исторического процесса «люди будут издыхать от страха и ожидания бедствий, грядущих на вселенную» (Ев. от Луки, 21:26). И все это человеческое бедствие будет оттого, что «по причинам умножения беззакония во многих иссякнет любовь» (Ев. от Матфея, 24:12). Конечно, если мир кончится и оскудеет его raison d’être[100], то не оттого, что он охладеет, увлекаясь к «максимуму энтропии», а оттого, что иссякнет в нем любовь, не окажется больше способности любить!
Погруженный исключительно в себя самого, совершенно одинокий, не ожидающий от окружающего ничего, кроме новых мерзостей, постоянно задерганный новыми ожиданиями бедствий, солипсический человек уже сейчас настоящий мученик ада, сам диавол! И некуда ему деваться, в особенности от самого себя! У него разве только тот единственный выход, чтобы, замыкаясь все более и более в самого себя, дойти до гордынного бреда своего величия! Так роковым образом в душе сумасшедшего бред преследования переходит в бред величия! Осудив все и все прокляв, несчастный «единственный» оправдывает только себя самого; и это – уже последняя вершина безумия. <…>Так вот, это «болезненное» гораздо ближе к нам, так называемым «здоровым», чем мы думаем! Если только человек в текущих тяжестях жизни замкнется в себе, потеряет спасительный светоч любви, он быстро скатится сначала до бреда преследования, до замкнутого в себе все обсуждения, до бреда величия! Спасение здесь исключительно в любви, в одной только ней, открывающей человеку, что центр жизни не в нем, а в человеческих лицах и лице вне его! Так что, когда все оскудеет и все пройдет, останется любовь, и она искупит и исцелит все! «Любовь никогда не перестанет, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится! Ибо мы отчасти знаем и отчасти пророчествуем. Когда же настанет совершенное, тогда то, что отчасти, прекратится» (1 Коринф., 13:8–10). <…>
Всю жизнь может прожить человек и не учувствовать лиц человеческих вокруг себя, и видеть вокруг себя одни только вещи. Но однажды учувствовав лицо вне себя, человек приобретает нечто совсем новое, переворачивающее в нем всю прежнюю жизнь.
Великий хан Чингиз, поднявший из глубины Азии монгольские племена, организовавший их, в несколько десятков лет завоевал все земли и покорил народы от Тихого океана до Самарканда и Персии. Его войска, страшные и непобедимые, подошли к воротам в Европу. Гениальный организатор, собравший степные орды в несокрушимую силу, был жесток, как непреклонный закон природы: он не чувствовал лица человеческого, а только толпы, подлежащие покорению. Во всяком поселении и городе, который он брал, после всякого выигранного им сражения совершался неумолимый закон: всех мужчин убивали, всех женщин брали в обоз, – молодых как жен, а старых – как рабынь. Кто из воинов или полководцев Чингиза отступал от этого закона, сам подлежал смерти. Когда сын Чингиза взял Самарканд и пощадил некоторых мужчин, Чингиз не задумался приговорить его к смерти. Чингиз не знал жалости, колебания, милости и сомнения, ибо не знал человеческих лиц, равных себе, никогда не чувствовал человека в этих толпах, которыми владел и которые побеждал. <…> Но вот был современник у него, другой, тоже столь же непобедимый, завоеватель народов, султан Баязид. Подняв турецкие племена, Баязид тоже стучался в ворота Европы, владел Египтом, Палестиной, сирийским Востоком до Кавказа и Евфрата. Слыша о приближении страшного Чингиза, Баязид выступил навстречу ему. Страшные полчища встретились, двум мировым страшилищам предстояла решить, кому принадлежит мир и кто затопит Европу! Произошло страшное сражение двух почти равных противников. Монголы победили. Страшный Баязид был взят в плен. Его с его военачальниками привели к Чингизу. И тут произошло неожиданное! Чингиз велел приготовить ковер с двумя диванами, накрытыми коврами. На один велел посадить Баязида, на другой сел сам, всем прочим велел выйти. Сидели друг против друга два человека, молча, поджав ноги, – один побежденный, другой победитель! Долго продолжалось гробовое молчание. Наконец Чингиз поднял глаза на Баязида, заплакал и молвил: «Так странна и непрочна судьба человеческая! Вчера – великий повелитель людей, сегодня – поверженный во прах побежденный! Сейчас побежденный и ожидающий своей участи ты; но мог быть им точно так же и я! Так превратна и непрочна человеческая судьба!» Сказав это, Чингиз, который никогда до того не проронил и слезы, позвал людей и велел отпустить Баязида с его полководцами, сказав, что им не тесно в мире обоим и монголы будут идти своим путем, а турки пусть идут своим. В первый раз за всю жизнь Чингиз отступил от своего закона и отпустил побежденного! Это оттого, что он прослезился! А прослезился оттого, что в первый раз в лице Баязида нашел наконец человека, равное себе лицо, которого не видел ни в ком до тех пор, хоть и владел несметными человеческими толпами. <…>
Вот, значит, как трудно открыть и учувствовать лицо вне себя! И, с другой стороны, как переворачивается человек и делается неузнаваемым с того момента, как однажды сделает это открытие, что вне его есть и дан ему человек, такой же самостоятельный, как он, такой же ценный, как он, и такой же единственный, как он, такой же ничем и никем не заменимый, как он.
Лицо ведь тем и отличается от вещи, что оно ничем и никем не заменимо. Итак, пусть же оно пребывает, пусть будет счастливо, пусть идет своим путем; и да будет благословен его путь!
Предание говорит, что после памятной встречи с Баязидом Чингиз-хан стал другим человеком, задумчивым и грустным, более мягким к окружающим людям;
и в этой умудренной задумчивости он умер, унеся с собой нечто более крупное и ценное, чем все завоевания и победные громы, с которыми во время оно он проносился от Тихого океана до Каспия.
Громадный, цельный в своей стихийности Чингиз шел до конца в своем нечувствии человеческого лица вокруг себя и тогда был бичом Божиим. Но, такой же громадный и цельный, он сразу задумался и стал человеком, как только учуял в поверженном враге, подобном ему самому, великана, такого же человека, как он сам!
Удивительно ли, что маленькие и слабые человечки, которыми переполнены города, могут прожить всю жизнь, зная о лице человеческом только понаслышке, никогда не ощутив, что значит «лицо человеческое»! Они могут даже писать философские книжки, что лица и личной жизни в другом человеке и знать-то вообще нельзя! Это не помешает им, маленьким и слабеньким, творить свои маленькие делишки с их случайными знакомыми и сожителями. Возможно, что они даже возвысятся в своем маленьком сентиментализме до мысли устраивать счастье людское такою «организацией», в которой было бы все учтено, за исключением «лица человеческого»! Нужды нет, что «маленькие недостатки организации» больно ущемляют при этом человеческое лицо, прольют его кровь! Это не будет беспокоить, ибо самое-то лицо человеческое вне меня не почувствовано и не признано! А пока оно реально не почувствовано, есть ведь только вещи, но не лица! А с вещами всякое поведение допустимо! Беда только в том, что пока реально не откроет человек равноценного себе человека вне себя, сам он не будет человеком, и пребывает, несмотря на возможный лоск, культурность и науку, все еще антропоидом!
Но с того момента, когда однажды откроется человеку, что значит, что есть вне его равноценное ему лицо человека, он сам начнет преображаться в человека! Все в его жизни и он сам преобразится. И великая Гераклитова истина, что все течет и проходит, приобретет совершенно новый смысл: если все безвозвратно проходит, если ни одно мгновение бытия и жизни никогда не повторится, если проходящий мимо тебя человек дан тебе однажды, чтобы никогда и ничем не замениться и не повториться для тебя, – то какова же страшная ответственность человека перед каждым моментом жизни, перед каждым соприкосновением с другим человеческим лицом, перед утекающей перед ним драгоценностью бытия! Каждый момент жизни, каждая встреча с человеческим лицом есть самостоятельная, неповторимая и страшная задача, и от того, как ты решишь для себя эту задачу данного момента, зависит, во всеоружии ли сможешь ты встретить следующий затем момент с его новой задачей. В каждый отдельный момент своей жизни человек произносит суд над собою для всей последующей жизни. Все утекает, ничто не повторимо: значит, все исключительно важно! Заметьте, что это в самом деле принципиальная противоположность тому популярному воззрению, что все повторяется по одним и тем же законам, потому и важное в жизни принадлежит только этим абстрактным законам, тогда как конкретная текущая реальность сама по себе никакой ценности и пребывающего значения не имеет. Само восприятие истины преобразуется. Для того, кто видит в мире одни лишь более или менее повторяющиеся вещи и связи между вещами, – истина есть удобная для меня, моя собственная абстракция, которая меня успокаивает, удовлетворяет и вооружает для новых побед над вещами. Для тех же, кто однажды учуял в мире лицо, истина есть страшно важная и обязывающая задача жизни, все отодвигающаяся в истории вперед, драгоценная и любимая, как любимое человеческое лицо, и дающая предвкушать свои решения не абстрактному «ratio», а лишь той собранности и целокупности живых сил человеческого лица, которую мы называем «совестью». Не «ratio» – этот рассудительный и спокойный мещанин, всегда самодовольный и ищущий своего успокоения, а горячая совесть и любовь к человеческим лицам – вот кто наш надежный руководитель и строитель жизни!
Чувствуете ли, между прочим, тот вывод, который прямо вытекает из этого личного восприятия жизни и истины? Страшный по смыслу и трагический вывод из бесконечной и самостоятельной ценности каждого момента жизни и каждого встреченного человеческого лица – в том, что, однажды погрешив в отношении одного человеческого лица, человек уже не может быть цельным и чистым и положительным ни в отношении новых задач жизни, ни в отношении новых человеческих лиц, которых он встретит! Погрешив однажды и против одного лица, человек исказил себя в отношении всех! <…> Прошлое предопределяет будущее! Однажды сделанная в совести трещина будет давать знать о себе! Только Бог силен изглаживать прошлое и отпускать грехи!
Как бы мне хотелось, чтобы Вам стало совершенно ясно это принципиальное различие между абстрактным восприятием истины и жизни, знающим преимущественно вещи, и тем живым, конкретным, совестным восприятием истины и жизни, знающим прежде всего лица! Как бы хотелось, чтобы ясны были Вам все последствия того, на какой путь из этих двух встал человек! Как далеки и удивительны эти последствия!
1923
Интегральный образ, который сейчас переживается нами, например восприятие человеческого лица, – лучше сказать, само человеческое лицо, которое сейчас перед нашими глазами, – это определенно творимый и интегрируемый образ во времени, и лишь потом вторично мы начинаем полагать его как законченно-неподвижную форму в пространстве. Насколько нам удается уловить его своеобразную гармонию, понять его как целое, интегрирующее свои части и побеждающее их многообразие, дело идет об определенной работе наших центров, активно отбирающих отдельные рецепции, приходящие на сетчатку. Мы можем заметить, как общий интеграл лица изменяется и переинтегрируется в зависимости от новых только что уловленных черточек или от наших новых настроений. Иногда прежний сложившийся интеграл как бы расплывается в этих мелочах, разынтегровывается, перестает нас интересовать, иногда интегрируется вновь, в новое, почти не узнаваемое целое: одно и то же лицо прекрасной Гинцбург сынтегрировалось одинаково цельно и, однако, так неузнаваемо на разных портретах Серова. Еще более различны его интегралы в переделке Серова и Сомова! Едва верится, что это одно и то же лицо!
И лишь вторично, в порядке мысленного препарирования, мы отвлекаемся от текучести и временности этого интеграла и начинаем рассматривать его как вневременную постоянную форму в пространстве!
1923
Жизнь с лицом человеческим совершается в порядке постоянной переинтеграции: надежды, разочарования, уверенность и т. д. «Вещь» интегрируется в постоянное несравненно легче, чем лицо. Потому слабые люди предпочитают жить с вещами, чем с человеческими лицами. Но бывает еще и так, что к человеческому лицу применяется отношение как к законченной «вещи», как к однажды и навсегда зафиксированному интегралу. Так может сложиться мертвое сожитие даже у мужа с женою без понимания и общей жизни между ними. То же отношение к человеческому лицу свойственно государству, бреющему всех под одно, и общественно-философским системам, говорящим, например, об «экономическом человеке» как о постоянной в своих определениях вещи!
Общение с собеседником и есть процесс живой переинтеграции личного образа, взаимной оценки и понимания друг друга, которое непрестанно подвижно и непрестанно растет.
Законченный интеграл, или «решенный интеграл», лица достигается лишь там, где лицо умирает фактически – материальною смертью или утратой нашего интереса к нему. Лицо умершего интегрируется в процессе апофеоза. Лицо духовно умершего для нас интегрируется и заитоживатеся нашим судом над ним. «Забвенна буди десница моя, аще не помяну, аще забуду тебя Иеросалиме». <…> Забвен и отвержен пусть я буду, когда «решу» бесконечный интеграл человеческого лица и оно станет для меня вещью и умрет! По-настоящему ни смерть, ни мучения не могут «решить» интеграла человеческого лица, – он переживает всякие обстоятельства, вечно жив. Оттого решающий суд над ним откладывается нами на страшный последний день Суда Божия. И это будет суд одновременно и над ним, интегралом, тогда подлежащим окончательному решению, и надо мною, его интегрирующим. Тогда вдруг мы решимся друг для друга.
1923
Не жалейте о днях и часах идеализации жизни, которые вы пережили. Вы были тогда счастливы тою гармониею, которою была для вас действительность, благодаря именно вашей идеализации. Помните, что именно идеализация приближала вас к подлинной действительности! А если потом гармония и идеализация нарушились, то это потому, что в себе самих вы носили приземистость и пороки, бессилие и слабость, которые не дали вам дотянуться до виденного!
Великий Пифагор понял в свое время, что великая гармония чисел наиболее приближала его к пониманию действительности какова она есть! Эта гармония есть покоящаяся Истина, какова она есть сама по себе, покоящаяся красота.
Гармония есть Целое. Целое есть гармония частей. Части не предшествуют целому, и лишь целое гармоническое дает реальный смысл своим частям. Средневековые номиналисты[101] стояли за первичность «частного». Реалисты, напротив, убеждали в первичности «общего». К тому же сводится современный спор между индивидуалистами[102] и социалистами-контистами[103]. Но действительность принадлежит целому, целое же есть гармоническое, и наша идеализация есть тот единственный орган, которым мы постигаем впервые реальность как гармоническое целое.
«Дерево познания добра и зла» если «открыло глаза» человека, то именно в том смысле, что дало человеку понять его активность в идеализации, тогда как реальность без идеализации распадается на дисгармонирующие, противоборствующие частности. Разрушив «целое», искуситель оставил человека пред бесплодными попытками восстановить реальность из «частного» или организовать ее из «общего». Талисман «целого» ведь безвозвратно утерян вместе с секретом идеализации.
1923
Когда говорят Мы, расширяют свое Я, включают в свою жизнь того человека, с кем чувствуют себя вместе в том или ином отношении и за которого готовы нести ответственность как за себя.
Когда же перестают говорить Мы, это значит, что прежняя и общая жизнь прекратилась, и выделившийся из Мы человек рассматривается уже не как законченное объективное: ибо там, где Мы никогда не закончено, всегда для нас движется, исполнено надежды и будущего, всегда мы готовы взять на себя ответственность за это наше волнующееся субъективное, уповающее на будущее!
Когда человек для нас закончился и объективировался, ответственность за него снята, и он сам и его дальнейшее поведение рассматривается лишь со стороны как «данное», «объективное», предоставленное самому себе.
Когда любят, то более всего стремятся к тому, чтобы быть и жить вместе, т. е. говорить о себе и о любимом Мы. И о Природе в целом, пока мы чувствуем себя ее участниками и родными, мы чувствуем и говорим Мы, т. е. «мы с Природою». И тогда мы в самом деле ее участники, ответственные за нее! С момента, когда мы стали простыми наблюдателями ее как «данной» и «объективной» для нас цепи явлений, некоего «объективного» modus operandi, – мы представляем ей быть чем она хочет, самой по себе, с ее собственной ответственностью за себя, в которой мы не участвуем и не хотим участвовать.
Однако, насколько мы ее еще любим, мы ее участники и ответственны за нее, чтобы она была прекрасною, доброю и красивою. И тогда мы в ней «боремся с Богом за Бога», ревниво требуем: «Открой мне лицо твое!»
Мучительнее всего потерять того, кого любишь, т. е. утратить возможность говорить о нем и о себе Мы, – не приобщать его более к своей жизни, не приобщать себя к нему и его жизни. Ничего нет смертельнее разлучения с любимым. Начать смотреть на него как на законченное и «объективное» для тебя, безучастное, более необщительное для тебя, – это смерть из смертей. <…> Нет уже стремления вновь понять, вновь приобщить к себе его жизнь. Отныне что-то кончено для тебя в нем и для него в тебе!
Когда уходит дорогой покойник, этого обрыва нет, Мы с ним, его физической смертью не нарушается для нас субъективное соединение с ним.
Обрыв отношений с живым, прекращение Мы между тобою и им – нечто более страшное, чем смерть. Это конец ответственности друг за друга, конец любви, конец всего, всякого общего дела. Ты его и он тебя «предали внешнему», «предали сатане».
Величайший разрыв, происшедший в человеческом духе, случился тогда, когда однажды человек противоположил себя принципиально «среде», «объекту», «природе». Тут он порвал любовную связь с нею, общую жизнь с нею, любовную ответственность за нее. И он дошел до провозглашения, будто его призвание в «борьбе с природою». Во имя чего? Если во имя добра в ней, то это хорошо, ибо это – стремление добиться добра в ней, чтобы хотя некогда стать с нею Мы. Но ужас в том, что говорят о принципиальном противоположении человека и природы, когда заранее признается, что нет у них ничего общего, и тем более общего Добра! Тогда борьба человека становится лишь во имя свое, человеческое, во имя удобства, счастия, комфорта. И тогда для самого человека наступает то роковое, бесконечное оскудение духа, когда он умирает от оссякновения любви посреди своего Вавилона! Воистину «умер от голода посреди пищи и от жажды – посреди реки»!
Отвергнув от сердца природу, принципиально перестав думать о ней и с нею Мы, человек и сам умер последнею смертью. Предать Природу сатане, уступить ее внешнему, как это делали восточные мистики, Платон и манихеи[104], значит предрешить и свое оскудение.
Понятна необычная тягота и бедственность церковного отлучения: «не ответственны более за него, более не мы с ним»! Он стал внешним для нас.
1923
Культура духа есть всего лишь надстройка над экономическими закономерностями. Это можно утверждать с теми же основаниями, как и то, что жизнь мозга есть лишь надстройка над жизнью мышц и кишек, а биология и химия – всего лишь надстройка над геометрией и алгеброй! Утеряно чутье к целому, мысль потерялась в частном и вертится в безвыходном кругу «частного и общего».
1923
Вера есть динамическое, по преимуществу деятельное состояние, постоянно растящее самого человека. <…> Вера приводит к настоящей любви, а любовь больше всего.
1923
В вере очень легко ошибиться, – поэтому лучше и благонадежнее отстраниться вообще от веры и жить только удостоверенным знанием. «Что говорить про веру, если люди верили даже в кошку!» <…>
Это та же логика, по которой следует отказаться от употребления колодцев, так как колодцы оказались неоднократно отравленными! Следует отказаться от зрения и жить только осязанием, ибо ведь в последнем несравненно легче уследить всякую ошибку!
Вера – процесс человеческой жизни очень высокий, сложный и трудный для разумения; выяснить признаки здравой веры, – своего рода нормы веры, – дело необыкновенно трудное. Вот это несомненная правда! Для западного мира вера стала опороченной и внушающей страх с тех пор, как под ее эгидою выступил принцип непогрешимости ex cathedra[105]. И многие более близорукие стали, обжегшись на молоке, дуть на водицу, провозглашая принципиальное отрицание самого «methode foi»[106]. <…> Для здравого сознания ясно, что отвергать принципиально веру как реальный двигатель человеческой жизни – это все равно что предлагать более не пользоваться слухом и зрением и знать лишь то, что доступно осязанию или, еще лучше, болевому ощущению. Ясно также, что если задача трудна, это значит не то, что задачу надо отбросить и заниматься легким делом, а то, что нужно приложить труд.
1923
К психологии и физиологии веры: Ц. Ложье описывает критическую минуту расстроенного отряда вице-короля под Красным глубокой осенью 1812 г. Военная спайка еще держится. Вице-король своей речью еще может воодушевить солдат; «солдаты, которые за минуту до того чувствовали себя изнуренными и подавленными, нашли в себе остатки прежней энергии, их лица озарились тем же светом, какой в былые времена предвещал победу».
Но вера иссякает – сил для нее все меньше и меньше! По дороге от Коханова к Бобру «император дал разрешение брать в артиллерию всех лошадей, какие только понадобятся, не исключая и лично ему принадлежащих, только бы не быть вынужденным бросать пушки и зарядные ящики. Наполеон первый подал этому пример, но, к несчастью, мало нашлось подражателей». Вера кончилась, не действует уже геройство!
Начинается тогда жизнь по Дарвину: «…нет больше друзей, нет больше товарищей. Жестокие друг к другу, все идут, одетые в какие-то нелепые лохмотья, смотря вниз и не произнося ни единого слова. Голый инстинкт самосохранения, холодный эгоизм заменили былой душевный пыл и ту благородную дружбу, которая обычно связывает братьев по оружию». «Все шли наудачу, руководясь своими соображениями. Инстинкт самосохранения брал верх, и каждый искал спасения только в самом себе, полагался только на свои силы».
Дарвинистические принципы жизни возгораются там, где жизнь оскудела, и они могут поддерживать лишь оскудевшую, иссякающую жизнь, где осталось одно бессодержательное стремление удержать «существование». <…>
Нет более эгоцентрического и эгоистически-индивидуалистического принципа, как дарвинистический принцип «борьбы за существование». Это последний отклик протестантско-индивидуалистического распыления человеческого общежития!
И дарвинистический принцип не способен ничего организовать или созидать! Он отмечает собою последний распад и дезорганизацию человеческого общества и, вместе с тем, поддерживает этот распад, делает его принципиальным и сознательным.
Дарвинизму пришлось прибегнуть к дополнительным допущениям «постоянного перепроизводства» жизни, чтобы как-нибудь объяснить возможность роста и организации жизни при царстве «борьбы за существование». Перепроизводство жизни – это Deus ex machina, долженствующий выручить от всеразрушения и оскудения, вытекающего из мертвой борьбы за существование!
Удивительная диалектика человеческих идей! В тот момент, когда идея становится наиболее бессодержательной и формально-пустой для индивидуума, она становится наиболее индивидуалистической! Пустое место «борьбы за существование» <…> делается началом чисто индивидуалистической борьбы при иссякании последних истоков общественности и «общего дела» между людьми! Лжемудрый змий грызет у себя свой хвост!
1923
Не о «борьбе за существование», а о борьбе за существование в красоте – вот о чем надо говорить как об общем принципе бытия! Не о жизни как таковой, а о жизни в красоте! Борьба за существование отнюдь не обобщение, а жалкая, пустая частность!
Все тщание врага в том, чтобы из творения Божия сделать безобразие. Вернуть красоту красоте, убить красотою карикатуру – вот что значит «воскресить Бога». Вот что значит «Воскресни, Боже, в покой Твой, Ты и кивот святыни Твоея».
Вся христианская догматика есть попытка возвратить красоту ужасу Креста Христова! «Мир отомщен тем, что праведник умер на кресте» (И. Златоуст).
Звать надо не к морали, а к красоте. Говорить не о морали, а о красоте. Тут более любви и конкретности.
Вместе с любимым человеком переживать красоту – вот в чем возможное для человека счастие в жизни. И обратно: погубить красоту в карикатуре – вот в чем величайшее человеческое несчастие, тот соблазн, за который весится мельничный жернов на шее человека, увлекающий его в пучину морскую.
Красота и благолепие окружают далеко вокруг, как бросаемый вокруг отблеск, доброе и праведное человеческое лицо. Столь же широко распространяется смута и карикатура вокруг человека, не сумевшего соблюсти в себе гармонию и правду!
И ужас человеческой жизни в том, что так часто, во имя красоты, выливает человек карикатуру!
1923
Установить «закон», которому в самом деле подчиняются факты, это значит уловить нечто постоянное в вещах, нечто такое, что не изменяется от времени; в предельном своем понятии закон есть по существу нечто не зависящее от времени, нечто вневременное! Таковы законы геометрии, как их успел разглядеть в пестроте вещей художественный взор древних греков. Таковы законы механики, как их уловило созерцание Галилея. Таковы принципиально и все законы, которые разыскиваются с тех пор физиками, химиками, биологами.
Если тут и привлекается иногда время, когда от него невозможно нацело абстрагироваться, то в качестве лишь координаты, относительно коей можно было бы изложить устанавливаемый цикл зависимостей по тому же типу, как мы устанавливаем закон изменения кривой в зависимости от координатной оси абсцисс. Это время не как фактор, влияющий на течение событий, а как порядок распределения вещей, в сущности, нечто пространственное.
Даже там, где в сложных течениях истории мы улавливаем закономерные постоянства, «эпохи-типы», для которых как будто выясняются своего рода законы истории, дело идет о чем-то постоянном среди текучего, о чем-то неувлекаемом и неизменяющемся от времени, о чем-то вневременном!
Раз перед нами «закон», то тем самым тут нечто постоянное и вневременное, независимое от времени, т. е. при всяком течении времени повторяющееся по-прежнему! Эпоха-тип – это такой отрывок исторического потока, для которого время уже не играет роли и в границах которого время остается не более как t, координата распределения отдельных элементов зависимости!
Таким образом, и идеальное постижение мира рисуется нашему духу как уловление его в завершенный, более не изменяющийся, более не предвещающий никаких неожиданностей, постоянный и откристаллизованный цикл, для которого более нет истории, нет судьбы, нет времени, за исключением одного лишь t – этой условной, пространственной, по существу, координаты! <…>
И тем не менее наша мысль чувствует и догадывается, что лишь искусственная абстракция дозволяет нам рассматривать вещи вне времени. <…> Всякая отдельная «вещь» в мире, всякое отдельное подлежащее, о котором мы пытаемся высказываться, есть относительно постоянный, относительно устойчивый отрывок текущей реальности, который мы условно принимаем как «постоянный» и «вневременной», но который в самом деле непрестанно стремится расплыться в своих границах и утечь от времени!
1923
Твоим маленьким пониманиям естественно и надобно, конечно, оседать и откристаллизовываться в некоторые определенные постоянства, по мере того как они изготовляются в твоей душе. Но это-то и делает из них уже препараты и выделения жизни, а не живую жизнь в ее цельности. Будь уверен, что живая жизнь, из которой они кристаллизуются, шире их, не вмещается в них, никогда не может в них закончиться и будет приносить все новые содержания, ибо «опыт всегда нов» – по справедливому слову Гете. Итак, надо быть шире своих кристаллизаций!
Живая жизнь всегда уходит из сетей твоих пониманий, вырывается из них вперед, растет, влечет тебя, зовет тебя стать выше себя самого. (Это дух максвеллизма.)
1923
Слепая сила синтеза, предполагаемая Кантом в основе рассудочной деятельности, конкретно выражается в возобновлении и смене все новых отдельных синтезов в сознании человека. Это – дологические, «явочные» продукты сознания и подсознательной организации.
Одаренность – большее или меньшее изобилие синтезов при прочих равных условиях.
Вместе с тем, это большее или меньшее богатство доминант и быстрота их смены в организации.
1923
Мудрость нашего «досознательного» – это главная загадка и интерес физиологии. Какое удивительное наследие предков с их страданиями, трудом, исканиями и смертью! И как она обязывает нас в качестве «сознательных» деятелей, – в том, чтобы наше «сознательное» управление этим наследием было достойно ее – тою сугубою мудростью, которая не расточала бы, а приумножала древнюю мудрость рода для тех, кто будет еще после нас!
1924
Творчество возникает в подсознательном. Человек вдруг открывает, что в нем поет мотив, складывается числовой ритм, достигают решения давно назревшие задачи. Дело «сознания» и волевого «намерения» будет тут лишь в том, чтобы повторить в раздельной и проанализированной форме, в шаблоне, то, что было дано явочно в досознательном творчестве. Что творчество не есть дело логического построения, дискурсии, это подчеркнуто было Кантом в том, что был признан примат «слепого синтеза» в организации мысли и сознания и наличие «синтетических суждений» обязательного значения. Явочным порядком возникала математика, астрономия, физика – все поле естественной науки. Логическому и систематическому сознанию предстояло учиться у этих явочных фактов, уяснить их возможности и природу и использовать их для своей практики.