
Полная версия:
Aleksey Nik Не́жить
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт

Aleksey Nik
Не́жить
Третья ночь
Услада сидела на лавке у остывшей печи и считала капли, падавшие с крыши. Дождь шёл третий день подряд, и от этого весь дом пропах сырой землёй и мокрым деревом. Мать всегда говорила, что такой дождь смывает след — и живых, и мёртвых.
— Услада, ты бы поела, — сказала тётка Гостена, ставя на стол миску с кашей. — Со вчерашнего дня крошки во рту не было.
— Не хочу.
— Так нельзя. Мать бы не одобрила.
Услада подняла голову и посмотрела на тётку долгим взглядом. Гостена отвела глаза первой, взялась поправлять платок, хотя поправлять там было нечего.
— Мать умерла три дня назад, — сказала Услада. — Её похоронили вчера. А сегодня ты говоришь мне, чего бы она хотела.
— Я хочу, чтобы ты жила, дитятко. Вот и всё, чего я хочу.
За окном заскрипела калитка. Гостена вздрогнула, быстро подошла к оконцу, отодвинула занавеску из холстины.
— Кто там?
— Ветер, наверное, — ответила Услада, хотя ветра не было. Дождь шёл ровно, без порывов, отвесно.
Гостена постояла ещё немного, вглядываясь в темноту, потом задёрнула занавеску и повернулась.
— Ложись спать. Завтра третья ночь после погребения. Дед Ждан велел никому из дома не выходить.
— Почему именно третья?
— Так заведено. — Гостена не смотрела в глаза. — Спи, Услада.
Услада легла на свою лежанку, но не закрыла глаз. Она слушала, как тётка задвигает засов на двери, как гремит цепью пёс во дворе, как капли всё так же падают с крыши — одна, другая, третья. Считать капли было легче, чем думать о матери в земле, под дождём, в темноте.
Она уснула не сразу, а когда уснула, ей приснилось, будто мать зовёт её с огорода, и голос был совсем такой же, как всегда — тёплый, немного хрипловатый от табака-дыма. Услада проснулась резко, будто её толкнули.
Дверь была открыта.
Не распахнута настежь, а именно открыта — на ширину ладони, ровно настолько, чтобы в щель тянуло сырым воздухом с улицы. Засов лежал на полу, целый, не сломанный, просто снятый.
— Тётка Гостена, — позвала Услада шёпотом.
Ответа не было. Лежанка тётки была пуста, одеяло скомкано, будто та вставала второпях.
Услада поднялась, накинула на плечи материнскую душегрейку — единственную вещь матери, которую не отдали в приданое умершим обычаем, — и подошла к двери. За порогом, в жидком лунном свете, пробивавшемся сквозь тучи, стояли мокрые следы. Босые. Ведущие от калитки к дому и обратно, к калитке, а дальше терялись в направлении кладбища.
— Тётка!
Она вышла на крыльцо. Дождь уже почти прекратился, только с застрехи капало. Пёс во дворе не лаял — он лежал, свернувшись у конуры, и не поднял головы, когда Услада прошла мимо. Живой, дышит, но будто спит с открытыми глазами.
Со стороны кладбища донёсся звук — не вой, не крик, а что-то среднее, протяжное и низкое, будто кто-то тянул одну ноту голосом, у которого давно кончился воздух.
Услада замерла у калитки.
— Тётка Гостена, ты меня слышишь?
Никто не ответил. Звук со стороны кладбища смолк так же внезапно, как начался.
Она понимала, что нужно вернуться в дом, разбудить соседей, позвать деда Ждана. Но ноги сами понесли её к тропинке, что вела через выгон к церковному погосту — туда, где вчера закопали мать.
Тропинка была скользкой от глины. Услада шла, придерживаясь за жерди изгороди, и с каждым шагом звук в ушах становился отчётливее — не вой уже, а будто кто-то разгребает землю, скребёт по чему-то твёрдому.
У самой ограды кладбища она увидела тётку Гостену. Та стояла спиной к Усладе, неподвижно, склонив голову, будто разглядывала что-то у своих ног.
— Тётка! — Услада бросилась к ней. — Ты что здесь делаешь, ты меня напугала…
Гостена медленно повернулась. Лицо у неё было спокойное, слишком спокойное, глаза приоткрыты не полностью, будто она спала стоя.
— Она зовёт, — сказала Гостена тихим, ровным голосом, вовсе на неё не похожим. — Слышишь? Зовёт по имени.
— Кто зовёт?
Гостена не ответила, снова повернулась к могиле — свежий холм с деревянным крестом, ещё пахнущий срубленной елью, из которой сколотили крест. Только теперь Услада увидела: холм был разрыт. Не полностью, но с одного края земля осыпалась внутрь, будто что-то толкало её изнутри, а не снаружи.
— Тётка, отойди оттуда.
— Она звала тебя, Услада. Не меня. Тебя.
По спине пробежал холод, не имевший отношения к сырой ночи.
— Кто звал?
Гостена медленно подняла руку и указала на разрытую могилу.
— Мать твоя.
Услада не помнила, как оказалась на коленях у холма. Земля была рыхлая, влажная, легко подавалась под пальцами. Она разгребала её, не думая, что делает, пока не наткнулась на доски гроба. Крышка была сдвинута — не расколота, не сломана, а именно сдвинута, будто изнутри её просто отодвинули в сторону.
Гроб был пуст.
— Тётка, — прошептала Услада, — гроб пустой.
— Знаю, — сказала Гостена тем же чужим, спокойным голосом. — Она встала. Как и обещала.
— Что значит — обещала? Кому обещала?
Гостена посмотрела на неё в первый раз с ясностью в глазах, будто на миг проснулась внутри собственного тела.
— Беги домой, Услада. Пожалуйста. Беги и не оглядывайся.
И тут где-то за спиной, из глубины кладбища, снова раздался тот же протяжный звук — но теперь ближе, и в нём Услада впервые различила что-то похожее на слово. Не разобрать какое, но интонация была узнаваемой — так мать звала её с огорода, когда пора было ужинать.
Услада вскочила, схватила тётку за руку, дёрнула на себя.
— Идём, идём отсюда!
Гостена не сопротивлялась, но и не помогала — шла, как кукла, которую тянут за верёвочку. Они миновали ограду кладбища, вышли на тропинку, и тут звук раздался снова, на этот раз совсем близко, за спиной, там, где заканчивался ряд крестов.
Услада не обернулась. Она тащила тётку за собой, спотыкаясь на скользкой глине, и думала только об одном — не оглядываться, не оглядываться, как в старых сказках, где обернувшийся на зов мёртвого сам становится мёртвым.
Они добежали до дома, когда небо на востоке начало сереть. Услада захлопнула дверь, задвинула засов, привалилась к нему спиной, тяжело дыша.
Гостена опустилась на лавку, обхватила голову руками.
— Что это было, тётка? Скажи мне, что это было?
— Не спрашивай меня, — прошептала Гостена. — Спроси деда Ждана. Он знает про такое. Он всегда знал.
— А ты? Ты знаешь?
Тётка подняла на неё измученные глаза, в которых уже не было той жуткой пустоты, только страх — обычный, человеческий страх.
— Я знаю только то, что твоя мать была не простой знахаркой, Услада. И то, что случилось этой ночью — ещё не конец. Это только начало.
За окном, там, где серело небо над крышами Ольшанки, снова, тише прежнего, донёсся протяжный, зовущий звук — и теперь Услада была уверена: он звал именно её по имени.
КОНЕЦ ГЛАВЫ
Пустая могила
Утром деревню разбудил не петух, а крик.
Кричала Мокрина, жена мельника, — она первой пришла на кладбище прибрать могилу своей матери и увидела разрытый холм над свежим погребением знахарки. Крик разнёсся по улице быстрее, чем любые слова, и уже через четверть часа у ограды толпились люди — кто с вилами, кто просто в исподнем, накинув кожух поверх рубахи.
Услада стояла в задних рядах, у самой изгороди, и слушала, как перешёптываются соседи.
— Пустой гроб, — говорил кто-то. — Своими глазами видал.
— Знахарка встала. Как есть, встала и пошла.
— Не зря она травы такие держала, что и живому человеку не всякие поднять.
— Тише вы. Дочь её рядом стоит.
Услада не отвела глаз, не отвернулась. Она смотрела на разрытую могилу, на брошенную рядом лопату старосты Власа, который приказал раскопать землю до конца, чтобы убедиться — не показалось ли Мокрине спросонья.
— Пусто, — подтвердил Влас, отряхивая руки от глины. — Как есть, пусто.
Он был грузным мужчиной с седой бородой, заплетённой в две косицы по старому обычаю, и говорил медленно, будто каждое слово взвешивал на безмене.
— Куда ж она делась? — спросила Мокрина, всё ещё дрожа. — Мёртвые сами не встают.
— Волки, — сказал кто-то из мужчин. — Разрыли, утащили.
— Волки крышку не сдвигают аккуратно, — возразил другой. — Волки ломают, грызут. А тут будто открыли и вышли.
Услада шагнула вперёд, к самой яме.
— Дозвольте посмотреть.
Влас посмотрел на неё исподлобья.
— Тебе там смотреть нечего, девка. Иди домой.
— Это моя мать.
— Была твоя мать. Теперь — либо она где-то бродит непокоем, либо кто-то её тело украл на злое дело. И то, и другое — не твоего ума забота.
— Как это не моего? — Голос у Услады дрогнул, но она не отступила. — Я всю ночь слышала, как она звала меня с кладбища. Своим голосом звала. Тётка Гостена подтвердит.
Толпа зашумела, задвигалась. Гостена, стоявшая рядом с Усладой, побледнела и вцепилась в её рукав.
— Услада, не надо…
— Надо, тётка. Пусть люди знают правду, а не гадают.
Влас сузил глаза, шагнул к Усладе почти вплотную.
— Ты хочешь сказать, девка, что твоя мать восстала из могилы и звала тебя по имени?
— Хочу сказать, что я это слышала. И тётка тоже.
Все повернулись к Гостене. Та мяла в руках край платка, не поднимая глаз.
— Гостена, — сказал Влас, — скажи как есть. Слышала ты что или нет?
— Слышала, — тихо сказала Гостена. — Голос был. Похожий на её голос.
По толпе прошёл ропот, кто-то отступил на шаг назад, кто-то перекрестился по-старому, двумя перстами.
— Нежить, — прошептал кто-то. — Как в дедовы времена.
— Цыц! — рявкнул Влас, и толпа притихла. — Нечего попусту болтать. Мало ли что спросонья почудится ночью на кладбище. Расходитесь по домам, займитесь делом. А ты, — он обернулся к Усладе, — зайди ко мне после полудня. Разговор есть.
— О чём разговор?
— О твоей матери. И о том, что дальше делать.
Услада хотела ещё что-то сказать, но Влас уже отвернулся и пошёл прочь, а следом за ним потянулась и толпа, негромко переговариваясь. Осталась только Гостена, всё ещё держащая Усладу за рукав, и — чуть в стороне, у самой изгороди — Мирко, сын кузнеца.
Он не подходил, стоял, опершись на кол ограды, и смотрел на Усладу так, как смотрят на человека, которому хотят помочь, но не знают, с чего начать. Когда Услада заметила его взгляд, Мирко наконец подошёл.
— Слыхал, что случилось, — сказал он. — Прибежал, как только Гостена по деревне закричала.
— Значит, уже вся деревня знает.
— Половина. Вторая половина узнает к обеду. — Мирко посмотрел на разрытую могилу, потом снова на Усладу. — Ты правда слышала её голос?
— Правда.
— И что она звала?
— Не разобрала слов. Но звала так, как всегда звала меня ужинать. Тем же тоном.
Мирко помолчал, потом сказал то, чего Услада от него не ожидала:
— Я тебе верю.
— Даже Влас не поверил толком.
— Влас никому не верит, кроме себя. — Мирко понизил голос. — Знаешь, мой отец говорил как-то, по пьяному делу, что у старосты с этим кладбищем свои счёты. Что-то он про это знает, да молчит.
— Что именно?
— Не знаю. Отец сам не договорил, испугался, что лишнее сболтнул. Но с тех пор я приглядываюсь — Влас каждую весну сюда ходит один, без надобности вроде бы, и подолгу стоит у старых могил, у той части кладбища, где кресты почти сгнили, самые древние.
Услада посмотрела в сторону, о которой говорил Мирко, — в дальний угол погоста, заросший бурьяном, где действительно виднелись покосившиеся, почерневшие от времени кресты, почти неразличимые под мхом.
— Пойдём посмотрим, — сказала она.
— Сейчас? При всех?
— Все уже разошлись.
Гостена, не отпуская рукав Услады, покачала головой.
— Не ходи туда, дитятко. Не ко времени это.
— А ко времени будет, когда мать снова начнёт звать меня по ночам?
Гостена промолчала, отпустила рукав.
Услада и Мирко пошли вдоль ограды, обходя свежую могилу стороной, к дальнему, заброшенному краю кладбища. Земля здесь была твёрже, не тревожили её лопатой, наверное, уже много лет. Кресты стояли вкривь и вкось, некоторые упали и лежали в траве, полусгнившие.
— Вот, смотри, — сказал Мирко, останавливаясь у одного из холмиков, почти сровнявшегося с землёй. — Тут никакого имени не разобрать. А земля рыхлая, будто копали недавно.
Услада присела, разгребла траву у основания холма. Земля действительно была мягче, чем вокруг, будто её тревожили не так давно, несмотря на то что крест сверху казался столетним.
— Странно, — сказала она. — Крест старый, а земля свежая.
— Может, кто-то подкапывал?
— Или наоборот, — Услада подняла взгляд на Мирко, — кто-то подсыпал новую землю, чтобы скрыть, что здесь давно ничего нет.
Они переглянулись. Мирко опустился на корточки рядом, начал разгребать землю руками, торопливо, без прежней осторожности.
— Погоди, — сказала Услада, но Мирко уже наткнулся пальцами на что-то твёрдое.
Он отдёрнул руку.
— Кость.
— Человеческая?
— Не знаю. Маленькая какая-то.
Он снова протянул руку, аккуратнее, и вытащил из земли небольшой, потемневший от времени предмет — не кость, а резной костяной оберег на истлевшем шнурке, в форме то ли птицы, то ли какого-то другого существа с распростёртыми крыльями.
— Что это? — прошептала Услада.
— Не видал такого раньше. — Мирко повертел оберег в руках. — Похож на те, что дед Ждан иногда режет, только этот старше во много раз.
Услада взяла оберег у него из рук. Костяная поверхность была холодной, несмотря на летнее утреннее солнце, и от неё исходило странное, почти неуловимое ощущение — будто держишь в руках что-то, что смотрит на тебя в ответ.
— Отнесём деду Ждану, — сказала она. — Он должен знать, что это.
— А если он тоже промолчит, как Влас?
— Тогда придётся заставить его говорить.
Со стороны деревни донёсся звон била — созывали на утреннюю сходку у избы старосты, обсуждать, что делать с осквернённой могилой. Мирко поднялся, отряхнул колени.
— Пойдём тогда сейчас, пока все на сходке. Дед Ждан один в своей избе останется, никто мешать не будет.
Услада сжала оберег в кулаке, спрятала его за пазуху, туда же, где под рубахой лежал материнский крестик.
— Пойдём, — согласилась она.
Они вышли с кладбища не через главные ворота, а через пролом в изгороди с дальней стороны, чтобы не встретиться с расходящейся толпой. Позади, на разрытой могиле, лежала забытая кем-то лопата старосты, и лёгкий утренний ветер шевелил над ней комья свежей глины, будто под землёй всё ещё что-то дышало.
КОНЕЦ ГЛАВЫ
Дочь ведьмы
Изба деда Ждана стояла на самом краю деревни, ближе к лесу, чем к остальным дворам, — так повелось ещё с тех пор, как сказители и знахари селились особняком, у границы дикого и обжитого. Дед Ждан был слеп уже пятнадцать лет, но дом свой знал наизусть и передвигался по нему увереннее многих зрячих.
Услада постучала в дверь костяшками пальцев. Изнутри донёсся скрип лавки, шаркающие шаги.
— Кто там? — спросил дед Ждан прежде, чем открыть.
— Услада. И Мирко со мной.
Дверь отворилась. Дед Ждан стоял на пороге, седой, сгорбленный, с белёсыми, незрячими глазами, которые, казалось, всё равно видели больше, чем нужно.
— Знахаркина дочь, — сказал он, не двигаясь с места. — Заходи. И ты, кузнецов сын, заходи тоже, не стой на пороге, дом не выстужай.
Они вошли в избу, пропахшую сушёными травами и воском. На стенах висели пучки полыни, зверобоя, ещё каких-то трав, которых Услада не узнавала, а в углу, у печи, стоял старый резной посох с навершием в виде змеиной головы.
— Садитесь, — сказал дед Ждан, нащупывая рукой лавку и опускаясь на неё сам. — Полагаю, вы не просто так пришли, а по поводу того, что на кладбище приключилось.
— Ты уже знаешь? — удивился Мирко.
— Слепой не значит глухой, кузнецов сын. Мокрина так кричала, что я и в своей избе всё слышал. Да и не только это. — Он повернул незрячее лицо к Усладе. — Ты ведь тоже её слышала этой ночью, верно? Мать свою.
У Услады перехватило дыхание.
— Откуда ты знаешь?
— Оттого, что не в первый раз такое случается в Ольшанке. И оттого, что твоя мать была последней в роду знахарок, которые эту тайну хранили. Теперь, видно, тебе придётся хранить.
— Какую тайну?
Дед Ждан помолчал, ощупью нашёл на столе глиняную кружку с водой, отпил.
— Прежде чем я скажу тебе, покажи, что вы там нашли на старом кладбище. Не думай, что я не почуял — от тебя пахнет старой костью и глиной с той части погоста, куда уже сорок лет никто не ходит.
Услада переглянулась с Мирко, потом достала из-за пазухи костяной оберег и вложила в протянутую ладонь деда Ждана. Тот провёл пальцами по резьбе, и лицо его застыло — не от удивления, а от узнавания чего-то давно ожидаемого и всё же нежеланного.
— Птица-Мара, — сказал он тихо. — Так и знал, что рано или поздно кто-то до неё докопается.
— Что это за оберег? — спросила Услада.
— Не оберег. Печать. — Дед Ждан сжал костяную фигурку в кулаке. — Такими печатями метили могилы тех, кого хоронили не по обычному чину, а по особому уговору.
— Какому уговору?
Дед Ждан долго молчал, будто взвешивал, стоит ли говорить дальше. Наконец вздохнул тяжело, как человек, снимающий с плеч груз, который нёс слишком долго.
— Слушайте тогда, раз пришли за правдой, а не за сказками на ночь. Много поколений назад, ещё до того, как в Ольшанке поставили церковь, предки наши жили тут иначе — чтили старых богов, тех, что до крещёного Бога здешние земли держали. И один из них — Морена, богиня смерти и зимнего сна, чьё имя нынче поминают только в страшных сказках да заговорах от мора.
— Мачеха Марена, — тихо сказал Мирко. — Мать говорила, ею детей пугают, чтобы в лес одни не ходили.
— Не мачеха. И не сказка. — Голос деда Ждана стал жёстче. — Морена — сила настоящая, старше самой деревни. И предки наши, спасаясь от великого мора, что косил тогда людей десятками за одну ночь, заключили с ней уговор.
— Какой уговор? — спросила Услада, чувствуя, как холодеет внутри.
— Раз в поколение — а поколение это тридцать три года, столько лет было первому старейшине, что уговор заключал, — деревня должна отдать Морене одну душу добровольно. Не убийством, не жертвоприношением на алтаре, а истинной, доброй волей человека, что сам согласится уйти за всех остальных. Взамен Морена держит границу — не пускает мор в деревню, не пускает лихо ночное, не пускает нежить с болот.
Услада почувствовала, как земля будто уходит из-под ног, хотя она сидела на лавке.
— И моя мать…
— Твоя мать была этой данью, — тихо закончил дед Ждан. — Она сама вызвалась, тридцать три года прошли с прошлого уговора, и она пошла на это добровольно, зная, что делает. Мы с ней провели обряд по всем правилам, ещё месяц назад, тайно, ночью, у старого дуба в лесу. Она должна была умереть спокойно, во сне, в означенный час — и уйти к Морене чисто, без остатка, без возврата.
— Но она умерла от болезни, — прошептала Услада, вспоминая последние дни матери — жар, бред, кашель с кровью. — Это была не смерть по уговору.
— Именно так. — Дед Ждан покачал головой. — Хворь пришла раньше срока, забрала её тело прежде, чем душа успела уйти правильным путём. Обряд остался незавершённым. И теперь…
— И теперь Морена решила, что уговор нарушен, — договорил Мирко, — и требует новую плату. А пока не получит — не держит границу.
— Хуже. — Дед Ждан сжал костяную печать так, что побелели костяшки пальцев. — Незавершённый обряд — это не просто нарушенный уговор. Это открытая дверь. Душа твоей матери, Услада, застряла между двумя мирами — не ушла к Морене до конца, но и не осталась среди живых. И пока эта дверь открыта, через неё могут проходить не только она.
— Что значит — не только она?
Дед Ждан повернул к ней своё незрячее лицо, и Услада впервые за всё время разговора увидела на нём неподдельный страх.
— Это значит, дитя моё, что этой ночью на кладбище встала не только твоя мать.
Мирко резко обернулся к окну, будто ожидал увидеть за мутным стеклом чью-то тень. За окном был всего лишь полдень, солнце заливало двор, но от слов деда Ждана в избе будто похолодало.
— Что нам делать? — спросила Услада. — Как закрыть эту дверь?
— Есть способ. Обряд можно завершить и после смерти, если успеть до истечения трёх дней с ночи первого выхода. Но для этого нужно провести душу твоей матери через границу самой, тем же путём, каким она должна была пройти — через Навий лес, к чёрному дубу, где заключался уговор.
— А если не успеем?
Дед Ждан долго молчал.
— Тогда через три ночи граница откроется полностью. И вся нежить, что копилась под этой землёй веками, выйдет на волю. А Морена, не получив свою плату, сама придёт за долгом — и возьмёт его не с одной души, а со всей деревни.
В избе повисла тишина, нарушаемая только потрескиванием углей в печи. Услада смотрела на костяную птицу-печать в руке деда Ждана и думала о том, что ещё вчера утром её единственной заботой было, как пережить похороны матери, — а теперь речь шла о судьбе всей Ольшанки.
— Значит, у нас три ночи, — сказала она. — Считая с сегодняшней?
— Считая с прошедшей. Осталось две.
— Тогда чего мы ждём? — Мирко вскочил с лавки. — Веди нас в этот Навий лес, дед Ждан, показывай дорогу.
— Не всё так просто, кузнецов сын. — Старик покачал головой. — Я слеп, и в Навий лес мне ходу нет уже много лет — тот, кто однажды провёл там обряд, второй раз пройти той же тропой не может, иначе сам останется в долгу у Морены. Идти должна Услада — как дочь той, кто нарушил уговор, и как единственная, в чьих жилах течёт кровь последней знахарки рода.
— Одна? — Голос Услады дрогнул.
— Не одна. — Дед Ждан протянул ей костяную печать обратно. — Возьми это с собой, оно укажет путь и защитит от чужих голосов в лесу. Но идти рядом с тобой может любой, кто пойдёт по своей воле, зная риск. Только помни: в Навьем лесу правда и морок неразличимы на слух и на вид. Всё, что ты там увидишь и услышишь, может быть либо истиной, либо ловушкой Морены, желающей заманить ещё одну душу вместо положенной.
— Я пойду с тобой, — сказал Мирко без колебаний.
— Ты не обязан…
— Обязан. Ты моя подруга с тех пор, как мы вместе воровали яблоки у деда Кузьмы. Я не отпущу тебя одну в лес, где бродят мертвецы.
Услада посмотрела на него благодарно, но тут же вспомнила о старосте.
— А как же Влас? Он ведь ждёт меня после полудня.
Дед Ждан нахмурился.
— Влас знает про уговор больше, чем говорит. Его дед был тем старейшиной, кто заключал последний до этого договор с Мореной, и с тех пор власть в Ольшанке передаётся в его роду не просто так, а как плата за хранение тайны. Если Влас узнает, что ты собираешься в Навий лес без его ведома, он может помешать — не потому что не верит, а потому что боится, что новый уговор ляжет на его же плечи, если старый провалится.
— Значит, к нему нельзя идти, — сказал Мирко.
— Идти можно, — возразила Услада. — Но говорить всей правды не стоит. Скажу, что скорблю и хочу побыть одна пару дней. А сама тем временем соберусь в лес.
Дед Ждан кивнул одобрительно.
— Разумно для юной девицы, только вчера потерявшей мать. Никто не удивится, если ты закроешься от людей на день-другой.
Он поднялся с лавки, подошёл к полке у печи, снял с неё небольшой узелок из холстины, перевязанный бечёвкой.
— Возьми ещё вот это. Здесь травы для отвода морока и щепоть земли с могилы твоей прабабки, тоже бывшей знахаркой. Она защитит тебя от голосов, что будут звать твоим собственным именем изнутри леса.
Услада взяла узелок, спрятала вместе с костяной печатью.
— Спасибо, дед Ждан.
— Не благодари прежде времени. — Старик снова сел, лицо его вдруг стало очень усталым. — Ступайте с миром, дети. И помните — в Навьем лесу нельзя откликаться на голос, зовущий по имени, покуда сами не увидите, кто зовёт, ясно, при свете, не в тумане и не в тени.
Они вышли из избы деда Ждана, когда солнце уже клонилось к полудню. Со стороны деревенской площади всё ещё доносился гул сходки — люди спорили, что делать с осквернённой могилой, кто-то требовал позвать попа из соседнего села, кто-то — сжечь всё дотла и пересыпать солью, по старому обычаю от нежити.
— Когда пойдём? — спросил Мирко, когда они отошли достаточно далеко, чтобы их не услышали.
— Сегодня ночью. Дед Ждан сказал, у нас две ночи осталось, зачем терять время.
— А как же Влас и разговор с ним?
Услада на мгновение остановилась, глядя в сторону избы старосты.
— Схожу к нему сейчас, отговорюсь. А ночью — в лес.
Она не сказала Мирко, что, идя к старосте, собирается не только отговориться, но и присмотреться — вдруг что-то в лице или словах Власа выдаст, насколько глубоко тот замешан в эту старую, кровавую тайну деревни.





