То ли дело сказки Антона или особенно Панкратьевны! Дети собирались толпой в ее избушку и, обступив ее со всех сторон, тесно прижавшись друг к другу, с жадностью слушали ее. Панкратьевна была длинная, сухая, седая, безобразная старуха, и самый вид ее придавал еще больше ужаса тем сценам, которые она описывала. Костлявые пальцы ее сжимались – точно когти Бабы Яги, глаза ее разгорались и дико сверкали из-под седых бровей; она то понижала голос до хриплого шепота, от которого мурашки пробегали по телу, то вдруг громко вскрикивала и заставляла вздрагивать своих слушателей. Дети дрожали, слушая ее, и после вечера, проведенного с нею, не только ни одна девочка, но даже ни один мальчик не решался возвращаться домой в одиночку. Аню всегда провожала Матрена, и девочка робко жалась к няне, пугаясь тени кустов, освещенных луною; добравшись до своей кроватки, она зарывалась с головой в подушки и ночью часто просыпалась от тревожных снов. Несмотря на этот страх, внушаемый рассказами Панкратьевны, Аня сильно любила их и горько плакала, если бабушка не соглашалась отпустить ее к старухе. А между тем, вероятно благодаря этим рассказам, Аня, как и большая часть ее подруг, боялась множества вовсе не страшных вещей.
Она ни за что не решилась бы пройти ночью по деревенскому кладбищу; она боялась войти в большие запустелые комнаты «господского дома», как она, по примеру деревенских детей, называла старый помещичий дом своего отца. Она была смела и находчива перед всякой действительной опасностью, но беспрестанно боялась появления чего-нибудь сверхъестественного какого-нибудь лешего, домового, живого мертвеца и тому подобное.
Не одни только сказки и рассказы занимали осенние и зимние вечера. Дети очень часто сходились в чьей-нибудь избе, пели песни, затевали игры, шумели и возились. На рождество они придумывали себе самые разнообразные костюмы и ходили друг к другу наряженные; на масляной у них в деревне всегда возвышалась большая снежная гора, и маленькие салазки целый день скользили по ней, и вокруг нее раздавался неумолкаемый говор и смех как детей, так и больших.
Среди всех этих удовольствий время быстро неслось для Ани, и она очень удивилась и даже огорчилась, когда в один августовский день бабушка объяснила ей, что она прожила на свете уже целых десять лет, что большая часть ее детства прошла.
Мы оставили Анну Федоровну за чтением письма, сильно огорчившего ее. Уже много лет привыкла старушка делить все горести и радости со своим неизменно-верным другом – Матреною. Так и теперь, несколько оправившись от поразившего ее удара, она, не выпуская из рук письма, нетвердыми шагами вышла из комнаты, перешла небольшие сени, разделявшие домик на две равные половины, и очутилась в просторной кухне, где Матрена что-то хлопотала около печи.
– Беда, Матренушка, над нами стряслась! – проговорила она упавшим голосом.
– Беда? Полноте, сударыня, Христос с вами! Анюточка здорова – какая там беда? – с некоторой досадой спросила Матрена.
– Здорова-то она, голубушка, здорова, – с тяжелым вздохом отвечала Анна Федоровна, – да недолго нам с тобой на нее радоваться.
– Что такое? Что вы говорите?! – испугалась Матрена, подходя к старушке, в изнеможении опустившейся на стул.
– То и говорю, что есть, – отвечала Анна Федоровна. – Мы с тобой нянчили, холили ребенка, думали, старые дуры, что и век с ним не расстанемся, что он наш: дуры и вышли.
Матрена посмотрела на свою барыню тревожными глазами, как бы сомневаясь в ее здравом уме.
– Да что это, сударыня, я вас просто и в толк не возьму! – сказала она. – Как же нам было не считать Анюточку своею, ведь мы же за ней чуть не с самого ее рождения ходили; ведь сами же вы говорили, что, не будь вас, она и месяца не прожила бы; да ведь и дочка-то она чья? Нашей же Сашечки!
– Она дочь Матвея Ильича Миртова, Матрена; мы с тобой это часто забывали, а он вспомнил; вон он благодарит меня за все, что я сделала для нее, а потом пишет: «…от одной из наших соседок, бывших здесь прошлой зимой, я слышал много рассказов об Анне. Мне очень приятно, что она вполне здорова, но она достигла теперь такого возраста, когда одного физического здоровья мало, когда должно позаботиться об умственном воспитании ребенка. К сожалению, я не могу взять этого на себя, так как множество разнообразных дел заставляет меня беспрестанно переменять место жительства, но брат мой, живущий постоянно в Петербурге, соглашается принять Анну к себе, а жена его берется заменить ей мать и воспитывать ее наравне со своими детьми». Ну, там разные фразы насчет благодарности и насчет того, что я, вероятно, понимаю, как полезна будет для девочки такая перемена судьбы, а в конце: «Я счел своим долгом заранее предупредить вас о моих намерениях насчет ребенка. В первых числах октября я пришлю женщину, с которой прошу вас отправить ко мне девочку».
– Господи ты, боже мой! Злодей какой! – вскричала Матрена, едва дослушав последние слова. – Да неужели же он и вправду смеет отнять у нас Аничку! Ведь она же вам не чужая – внучка родная.
– А ему она дочь, Матрена. Против воли отца нельзя идти. Конечно, если бы он мог кого-нибудь так любить, как я ее люблю, если бы он понимал, как она мне дорога, он не сделал бы этого! Давать воспитание! Я сама знаю, что я женщина простая, необразованная, что я ничему не могу научить ребенка, так разве бы он не мог прислать сюда из Петербурга гувернантку, которая бы занималась с ней! Да если бы он этого желал, я сама переехала бы в Петербург; учили бы ее там умные люди, а я бы берегла ее, мою голубушку, да… – Старушка не могла договорить, слезы брызнули из глаз ее, она припала головой к столу и зарыдала.
Всю эту ночь провели обе бедные женщины без сна. К утру они решили, что Анна Федоровна напишет к Матвею Ильичу, предложит ему переехать вместе с Аней в Петербург; если же он на это не согласится – попросить его еще хоть на один год отсрочить ужасную для нее разлуку. Это решение несколько успокоило старушек: они надеялись, что Матвей Ильич тронется письмом тещи, и положили до получения ответа от него ни слова не говорить Ане о предстоящей ей перемене жизни.
Через две недели получен был ответ. Матвей Ильич в весьма мягких и деликатных, но вполне решительных выражениях объявлял, что намерен взять дочь от Анны Федоровны и поместить ее у своего брата, и просил снарядить девочку в дорогу в первых числах октября.
Мы не станем описывать того горя, какое принесло это письмо Анне Федоровне и Матрене. Как бы ни была сильна печаль человека молодого, полного здоровья и надежд на будущее, она не может сравниться с печалью старика, теряющего свою последнюю радость, свое последнее утешение в жизни.
Аня приняла решение о предстоящей ей перемене судьбы так, как приняло бы большинство детей ее лет. Она была удивлена, растерялась и как-то не знала – радоваться ей или печалиться. Когда бабушка или няня начинали говорить ей о предстоящей разлуке, она бросалась к ним на шею и, рыдая, уверяла, что не хочет уезжать от них, что никого никогда не будет любить так сильно, как их, что убежит от гадкого петербургского дяди и непременно вернется к ним назад. Когда подруги завидовали ей и рассуждали о том, как много разных удовольствий ожидает ее в большом городе, среди богатой семьи – глаза ее радостно блестели и ей казалось, что она в самом деле очень счастлива. Чаще же всего она вовсе не думала об отъезде.
Осень стояла теплая, сухая. В лесу уродилось множество орехов, и они занимали девочку гораздо больше предстоящего отъезда. За орехами поспела рябина – опять новое занятие, новая работа: когда тут думать о Петербурге!
Анна Федоровна и Матрена радовались беззаботности девочки. Они делали над собой усилия, чтобы не выказывать своего горя при ней, чтобы встречать ее с улыбкой, чтоб без слез слушать ее веселую болтовню.
– Чего понапрасну тревожить ребенка, – рассуждала Матрена, – пусть себе радуется да веселится, придет ее пора – и она узнает горе!
– Для нас-то, – говорила Анна Федоровна, – разлука с ней, конечно, горе, горе безысходное, а ее, кто знает, что ждет впереди: может, ей там и лучше будет. Она у нас здорова, счастлива, – это правда: зато образования мы ей никакого дать не можем, а там из нее выйдет умная, ученая барышня, не нам, глупым, чета!
И обе старушки, вздыхая и украдкой вытирая слезы, хлопотали о том, как бы снабдить свою любимицу всем необходимым в дорогу. Пока Аня бегала с товарищами по лесам и наполняла целые корзины орехами и рябиной – они шили ей дорожное платьице, вязали тепленькие чулочки и перчаточки, приводили в порядок весь ее скудный гардероб и в этих заботах отчасти забывали грозящую беду.
В один ненастный октябрьский день в большой, роскошно меблированной столовой Ивана Ильича Миртова собралось к завтраку все его семейство. Жена его, Татьяна Алексеевна, довольно молодая и очень красивая дама, лениво наливала кофе из большого серебряного кофейника; по правую руку ее сидели две худенькие, стройные девочки лет двенадцати-тринадцати, одетые с самым безукоризненным изяществом; подле них помещалась француженка-гувернантка, очень живая, бойкая молодая особа, о чем-то горячо спорившая с мальчиком лет пятнадцати, сидевшим по левую руку матери и отвечавшим своей собеседнице полунасмешливым, небрежным тоном. Его гувернер, важный, солидный немец, видимо, не одобрял поведения своего воспитанника и бросал на него сердитые взоры; но мальчик не обращал на это ни малейшего внимания. На другом конце стола Иван Ильич прихлебывал кофе из большой фарфоровой чашки, углубившись в чтение газеты.
В передней раздался звонок.
– Довольно, Жорж, перестань, – остановила сына Татьяна Алексеевна, – верно, дядя приехал.
– И привез с собой маленькую дикарку; а, это интересно! Жорж повернулся к двери, и глаза всех присутствовавших обратились туда же.
Через несколько минут в комнату вошел Матвей Ильич, держа за руку Аню. Бедная малютка составляла странный контраст со всею обстановкою комнаты и со всеми лицами, сидевшими в ней. Длинное байковое платье, сшитое ей бабушкой, было очень тепло и удобно для дороги, но не отличалось ни малейшей красотой; волосы ее растрепались под теплой шапочкой, снятой ею в передней, и падали беспорядочными прядями на лоб и глаза ее; ноги ее, обутые в шерстяные чулки и войлочные валенки, казались непомерной величины, а рук ее не было видно из-под длинных рукавов платья.
– Ну, вот, честь имею представить вам мою дочь; прошу любить да жаловать! – произнес Матвей Ильич, подводя сконфуженную и сильно покрасневшую девочку к своей невестке.
Татьяна Алексеевна ласково, с оттенком сострадания поцеловала Аню; Иван Ильич покровительственно погладил ее по голове; гувернантка оглядела ее с ног до головы и с некоторым ужасом воскликнула: «Dieu, la pauvre enfant!» Девочки смотрели на приезжую, как на какого-то курьезного зверька. Жорж первый заговорил с ней.
– Позвольте мне представиться вам, – произнес он, отвешивая ей с комической важностью низкий поклон, – ваш кузен Жорж Миртов! Не угодно ли вам сесть подле меня, на этот стул, и покушать; я по опыту знаю, как приятно съесть после дороги кусок горячего мяса, и рекомендую вам заняться этим делом.
Аня поняла очень мало из речи своего кузена, но она видела, что он подставил ей стул, что он наложил ей на тарелку вкусного кушанья и приглашал ее утолить голод, и она почувствовала к нему признательность. Между взрослыми начался по поводу ее оживленный разговор на французском языке. Все сожалели о том дурном воспитании, какое получала до сих пор девочка, ужасались ее «невозможному» костюму, ее полному неумению держать себя. Аня, конечно, не понимала ни слова из этого разговора, не понимала даже, что речь идет о ней, и, проголодавшись с дороги, с самым неизящным аппетитом кушала все, что Жорж подкладывал ей на тарелку. Матвей Ильич упрашивал невестку и гувернантку заняться бедной малюткой и сделать ее «более похожей на ребенка», а Татьяна Алексеевна и француженка с жаром обещали ему приложить все старания к ее перевоспитанию.
Это перевоспитание началось тотчас после завтрака. Гувернантка увела Аню к себе в комнату и там занялась ее туалетом. С помощью небольшой перешивки одно из старых платьев кузин пришлось девочке впору; гувернантка усердно вымыла ей лицо, шею и руки душистым мылом, подстригла, припомадила и туго перевязала ленточкой ее волосы, обула ее в новенькие прюнелевые сапожки и в таком виде, с некоторою гордостью, представила Татьяне Алексеевне.
– Ну вот, теперь на что-нибудь похожа, – заметила тетка, одобрительно осматривая девочку.
Может быть, Аня действительно была в это время на что-нибудь похожа, но, надобно сознаться, на что-нибудь весьма некрасивое. Голубое кашемировое платье выказывало гораздо резче деревенского сарафана грубость кожи девочки и красноту ее рук; зачесанные назад и крепко привязанные волосы придавали какое-то странное, неестественное выражение ее лицу, в глазах ее вместо оживления, каким они блистали в деревне, виднелось какое-то тяжкое недоумение; губы ее складывались в плачевную гримасу; туго затянутый лиф платья стеснял ее движения; она едва смела ступить в своих новых сапожках на высоких каблуках – ей все казалось, что она сейчас упадет.
– Тетя, можно мне теперь снять все это? – робким голосом спросила она, простояв несколько минут перед Татьяной Алексеевной и надеясь, что весь этот мучительный костюм надет на нее только на время, напоказ.
– Как снять, глупенькая! – удивилась Татьяна Алексеевна. – Что же ты наденешь? Неужели свои деревенские лохмотья? Нет, душечка, здесь у нас ты будешь всегда одета прилично. Поди теперь с мадемуазель в комнату твоих кузин и постарайся вести себя, как следует барышне.
В деревне Аня сердилась и топала ножкой, когда ее называли «барышней»; если ей предлагали сделать что-нибудь очень неприятное, она кричала: «Я не хочу» и убегала прочь; но здесь это было невозможно. Во-первых, новость и необычность обстановки сильно смущали ее: она не могла свободно говорить со всеми этими людьми, которые были так непохожи на людей, окружавших ее до сих пор; она как-то инстинктивно понимала, что ласковость в обращении этих людей не была полною любви ласкою ее бабушки, что под этой ласковостью скрывалась настойчивость, против которой ей нельзя бороться. И она не пыталась бороться. Она спокойно последовала за гувернанткой в комнату своих двоюродных сестер, покорно подвергалась их насмешкам над ее некрасивою наружностью, покорно сложила руки, как учила гувернантка, и покорно просидела целый час на стуле, пока Варя и Лиза брали урок французского языка. Она чувствовала себя как будто под влиянием какого-то тяжелого, давящего сна, от которого она не имела сил освободиться. Иногда в голове ее мелькала мысль: «Это все сейчас пройдет, сейчас их никого не будет». Но все не проходили они, не исчезали, а, напротив, заставляли девочку и стоять, и сидеть, и ходить не так, как она привыкла и как ей было удобнее, а так, как им казалось лучше и приличнее.
Впрочем, если бы не неудобный костюм и не беспрестанные замечания гувернантки, твердо решившейся отучить свою новую воспитанницу от мужичьих манер, Ане, может быть, понравилось бы ее новое жилище. Там было так много неизвестного, интересного для нее! Она никогда в жизни не видала таких огромных, высоких комнат, не сидела в таких мягких, красивых креслах; она не понимала назначения тысячи хорошеньких безделок, лежавших повсюду, – ей очень хотелось многое потрогать, пощупать и даже полизать языком; но, к сожалению, строгая гувернантка не сводила с нее глаз, а при ней девочка едва смела шевелиться.
Перед обедом Татьяна Алексеевна показала ей несколько кусков красивых материй, из которых ей должны были сшить платья.
– А сарафан будет у меня, хоть один? – спросила девочка.
– Нет, дружок, в Петербурге девочки не носят сарафанов, ты уж лучше и не думай о них. Посмотри, какую миленькую шляпку я тебе купила!
Аня печально дала надеть на себя шляпку, украшенную бантами и перьями, и безучастно поглядела в зеркало, к которому подвела ее тетка. Личико, глядевшее на нее из этого зеркала, казалось ей каким-то чужим, незнакомым, совсем непохожим на то, которое весело смеялось ей из маленького бабушкиного зеркальца.
К обеду приехал Матвей Ильич с целым магазином самых разнообразных вещей. Во-первых, он накупил Ане множество великолепных игрушек, во-вторых, он привез всем домашним подарки, чтобы, как сам он выразился, им не так скучно было возиться с его маленькой дикаркой. У Ани глаза разбежались от удивления при виде всех вещей, накупленных ей отцом. Она едва смела прикасаться к богато наряженным куклам; особенно кукла, закрывавшая глаза и довольно внятно произносившая папа, мама, внушала ей некоторый ужас; ей страшно было брать в руки тоненькие, изящные чашечки и тарелочки, составлявшие кукольное хозяйство; а когда отец показал ей прелестный туалетный столик с зеркалом и всеми туалетными принадлежностями куклы-модницы, она пришла в полное недоумение.
– Зачем же это? Что же с этим делать? – с удивлением спрашивала она, рассматривая миниатюрные щеточки, гребеночки, крошечные флакончики с духами и баночки с помадой.
Старшие смеялись над ее недоумением, а Варя и Лиза, которые сами не прочь были поиграть в красивые игрушки и после подарков дяди стали добродушнее относиться к маленькой дикарке, обещали объяснить ей употребление всех незнакомых ей вещей.
– Только, пожалуйста, говорите со мной по-русски, я ведь не понимаю по-вашему! – попросила Аня.
Татьяна Алексеевна разрешила детям говорить с Аней первый месяц по-русски, пока она немножко привыкнет и к ним, и к французскому языку; и конец дня прошел для девочки веселее начала. Кузины показывали ей все свои вещи, играли с ней и, занимаясь ее игрушками больше, чем ею самой, не смеялись над ней.
Вечером, когда пришло время ложиться спать, случилось одно обстоятельство, крайне удивившее Аню: в комнату вошла молодая девушка, про которую она тотчас же подумала: «Это, верно, барышня, какая она нарядная!», – и, почтительно поклонившись гувернантке, сказала:
– Матвей Ильич наняли меня ходить за маленькой барышней, я пришла раздеть их.
Гувернантка указала ей Аню, и она принялась раздевать ее так осторожно и деликатно, как будто она была хрупкая парижская кукла, не умевшая шевелить ни ногами, ни руками. При этом горничная беспрестанно говорила самым почтительным голосом: «Позвольте-с, барышня! Не угодно ли вам-с, барышня!» – так что девочка, никогда в жизни не видавшая подобного обращения, была окончательно смущена.
– Не нужно, я сама, – говорила она, стараясь поскорей расстегнуть пуговицы своего платья и развязать тесемки юбок.
– Не извольте беспокоиться-с, барышня, – отвечала горничная, – я вам все развяжу-с; пожалуйте сюда, сядьте на кроватку, я вам разую ножки.
– Да не надо, я сама умею разуваться, – чуть не со слезами возражала Аня.
– Зачем же самим-с. Уж вы позвольте, я вам все сделаю-с. Ане совестно было спорить с нарядной барышней, она покорно протягивала ей руки и ноги, краснея при этом до корня волос. До сих пор еще никто никогда не служил ей; бабушка и няня иногда раздевали ее, когда она засыпала одетою, или помогали ей в том, чего сама она не умела сделать, но и она с своей стороны оказывала им разные мелкие услуги, и эти взаимные услуги вызывались взаимной любовью, желанием оказать взаимную помощь, они доставляли удовольствие и тому, кто их оказывал, и тому, кто их принимал; они не могли смущать так, как смутила неопытную девочку почтительная услужливость горничной.
«Верно, они думают, что я совсем глупенькая, ничего сама не умею делать!» – с некоторой обидой думала Аня, спеша спрятаться от этой услужливости под мягкое шелковое одеяло, покрывавшее ее нарядную петербургскую кроватку. Но нет, она напрасно обиделась. Варя и Лиза были старше ее, они-то уж конечно умели снять платья и башмачки, а между тем к ним также подошла нарядная барышня и начала раздевать и разувать их, причем они несколько раз сердито кричали на нее и бросали свои вещи чуть не в лицо ей, а она говорила с ними вежливо и почтительно.
«Как здесь все странно! – думала Аня, закрывая глазки и приготовляясь заснуть. – Совсем не так, как у нас в деревне!»
Со времени переселения Анны в Петербург прошло больше месяца. В первые дни девочка сильно тосковала по деревне, по милой бабушке, по доброй няне. Впрочем, тоска эта находила на нее главным образом по вечерам, когда она лежала в постельке и не могла заснуть. Днем же ей некогда было вспоминать о прошлом; все окружающее было так для нее ново, ей приходилось беспрестанно видеть столько незнакомых вещей, слышать столько неизвестных слов, делать столько непривычного, что все мысли ее были заняты настоящим. Сначала это настоящее смутило и ошеломило ее, показалось ей в высшей степени неприятным; она даже подумывала привести в исполнение свой прежний план и бежать из Петербурга назад, в деревню. Но побег оказался невозможным: все верхнее платье ее было спрятано в каком-то шкафу, ключ от которого хранился у горничной, а в передней, около самой двери на лестницу, постоянно сидел высокий лакей, которого она сильно побаивалась, хотя он и услуживал ей весьма почтительно за обедом; да и сама она далеко не была так свободна в доме тетки, как у бабушки; там она бегала по полям и лесам, никого не спрашиваясь, здесь всякий раз, как она хотела перейти из комнаты в комнату, гувернантка останавливала ее вопросом: «Куда вы? Зачем?» – и часто приказывала ей смирно сидеть подле себя.
Таким образом, о побеге нечего было и думать. Впрочем, присмотревшись немножко к окружающей обстановке и слегка попривыкнув к новой жизни, Аня стала находить, что и в ней есть много приятного. Отец чуть не каждый день привозил ей какой-нибудь подарок: то игрушку, то коробку конфет, то хорошенькую вещицу для наряда; подарки радовали ее, она помнила, что в деревне у нее не было ничего подобного, и ей становилось уже жалко расстаться со своими сокровищами. Тетка часто брала ее с собой кататься, и она с удовольствием следила глазами за пестрой толпой, сновавшей по улицам. Когда ее возили в театр, она приходила в такой восторг, что гувернантке стоило большого труда удержать ее от криков радости; дома ей приятно было играть новыми, богатыми игрушками, приятно было рассматривать разные красивые безделушки, украшавшие комнаты, приятно было расхаживать по мягким коврам, устилавшим эти комнаты, особенно приятно вечером, при ярком свете ламп.
Четвертого декабря, в день именин Вари, Миртовы обыкновенно устраивали небольшой детский вечер. У Жоржа и сестер его было много знакомых мальчиков и девочек, и все они получили приглашение повеселиться с именинницей. У детей заранее шли самые оживленные толки об этом вечере; мать заботилась о том, чтобы приготовить им новые, свежие наряды и накупить побольше угощений; они рассуждали и советовались, как лучше занимать своих гостей.
Аня, конечно, могла принимать мало участия в этих совещаниях, но она с большим интересом прислушивалась к ним. Как девочка живая, она очень любила общество и в деревне привыкла постоянно проводить время вместе с другими детьми; с кузинами своими она не могла подружиться: они были старше ее, они знали множество вещей, о которых она не имела ни малейшего понятия, они не интересовались тем, что ее занимало. В числе же приглашенных гостей должны были приехать, как ей сказали, несколько девочек и мальчиков одних с нею лет и моложе ее; Аня мечтала о том, как она познакомится и подружится с ними, и с нетерпением ожидала увидеть их; она припоминала все те игры, которые особенно любила в деревне, и собиралась поиграть в них со своими новыми знакомыми, а когда они устанут бегать и играть, она думала угостить их самой интересной из сказок Панкратьевны. Аня успела уже отчасти привыкнуть к петербургским костюмам: она выучилась ходить в сапожках на каблучках и носить платья с лифами, хотя все еще просила шить их как можно пошире в талии. Новое белое платьице, приготовленное для нее Татьяной Алексеевой к четвертому декабря, сидело на ней очень свободно; горничная, услуги которой она уже принимала спокойно, нисколько не конфузясь, согласилась завязать ее новый розовый кушак так, чтобы он нимало не стеснял ее; а парикмахер, убиравший ей голову, нашел, что всего лучше пустить ее густые волосы свободно виться локонами вокруг головы и шеи. Девочка вбежала совершенно довольная в гостиную, где уже сидела ее тетка и кузины. Вид ярко освещенных, прибранных по-праздничному комнат привел ее в еще более веселое расположение духа; она не смутилась даже, когда гувернантка перевязала ее кушак несколько потуже, а тетка сказала ей:
– Смотри, Анна, веди себя прилично, помни, что ты не в деревне!
Все мысли ее были заняты ожиданием гостей, и она перебегала от одного окна к другому, чтобы скорей увидеть их. И вот наконец они начали съезжаться. Сначала Аня сконфузилась было немножко и отошла в задний угол комнаты, но когда она увидела, как ласково целуют ее важные барыни, к которым подводила ее Татьяна Алексеевна, как приветливо протягивают ей руку все незнакомые мальчики и девочки, она ободрилась, стала смело разглядывать гостей, которые казались ей необыкновенно красивыми, развязно отвечала на все вопросы и громко делала свои собственные замечания.
– Что это у тебя такое? – обратилась она к одной из старших девочек, дергая веер, висевший на серебряной цепочке у ее пояса, и, когда веер был открыт, с удивлением воскликнула:– Эво-на, штука какая! – Девочка с недоумением поглядела на Варю, и та поспешила объяснить ей по-французски:
– Маленькая кузина только что приехала из деревни, она совсем глупенькая и не умеет даже говорить.
Аня не поняла этих слов, не поняла того снисходительно-презрительного взгляда, каким окинула ее Варина подруга, и минуту спустя начала оживленный разговор с одним мальчиком, уверяя его, что бегать по этому гладенькому полу (она подразумевала паркет) и не расквасить себе нос не в пример труднее, чем влезть на высокую сосну.
– Да вы разве пробовали? – с улыбкой спросил мальчик.
– Эка, еще бы! Да я, знаешь, выше Митьки влезала, а он на что был ловкий. Это у нас раз ребята заспорили… – Увлекшись воспоминаниями своей деревенской жизни, девочка собиралась рассказать одно из своих похождений, которое, вероятно, привело бы в крайнее удивление петербургских детей, но гувернантка заметила выражение насмешливого недоумения на лицах ее слушателей и успела вовремя остановить ее.
В ожидании танцев, которые должны были начаться в девять часов, Жорж увел своих товарищей к себе в комнату; Варя и Лиза ушли со старшими девочками в гостиную, а Аня осталась в зале с младшими детьми. Никого из старших в комнате не было, и девочка чувствовала себя совершенно непринужденно.
– Давайте во что-нибудь играть, – обратилась она к детям.
– Давайте, – отвечали ей благовоспитанные дети, сидевшие чинно в ряд, скромно сложа ручки.
– Как же мы будем играть? – придумывала Аня. – Хотите в стадо? Это ужасно занятно! Вот ты (она указала пальцем на одного из мальчиков) будешь пастухом, а кто-нибудь будет волком, а я буду собакой, а другие будут коровами – хорошо?
– Пожалуй!
Благовоспитанные дети встали с места, оправили свои платьица и стояли кучкой, не зная, что делать.
– Ну, чего же вы, – командовала Аня. – Кто волк? Ну, будь ты! – Она указала на одну из девочек. – Спрячься вон там, за фиртупянами, а ты – как тебя зовут-то? Петя, что ли? Возьми эту палку, это будет кнут, и гони коров, а я собака, я тебе буду помогать!
Коровы в бальных платьицах направились в противоположный угол комнаты, толстенький пастух последовал за ними, с трудом таща огромную палку, всунутую ему в руку Аней, а сама Аня самым добросовестным образом принялась за роль собаки. Она бегала вокруг стада, лаяла и ворчала по-собачьи, делала вид, что собирается укусить ту или другую корову, отходившую от стада, и даже не на шутку перепугала самых маленьких из девочек. Когда наконец на сцену выступил волк, одушевление ее достигло высших размеров. Девочка, представлявшая хищного зверя, думала, что эта игра, вроде большинства известных ей, должна состоять в том, что она будет догонять «коров» и что пойманною сочтется та, до которой ей удастся дотронуться. Но Аня понимала дело иначе.
Увидя волка, вышедшего из засады, она громко заворчала и набросилась на него, готовясь вступить в настоящую драку.
– А ты чего же? – закричала она на пастуха. – Валяй его палкой! Экий пентюх!
В своем увлечении Аня не заметила, что ее лай привлек старших девочек, которые, стоя в дверях залы, насмехались над ней, что Лиза побежала обо всем пересказать матери и что к ней подходила тетка.
– Довольно, дети, – сказала Татьяна Алексеевна мягким голосом, хотя лицо ее выражало беспокойство и неудовольствие. – Перестань, Анна, ты смяла платьице Лиденьки; Лиза, займи гостей, пока не начались танцы, а ты, Анна, приди ко мне на минутку.
Она взяла за руку девочку и увела ее с собой. Проходя мимо детей, Аня слышала, как они говорили: какая она смешная! Она лает, точно собака! Она разорвала мне платье. Да это просто какая-то мужичка!
Татьяна Алексеевна довела ее молча до своей спальни и там только заговорила с ней.
– Бедная девочка! – сказала она ей ласковым голосом. – Ты слышала, как все смеются над тобой! Что делать, ты не виновата, что не умеешь еще вести себя как следует. Ничего, понемногу научишься! А пока тебе лучше держаться подальше от других детей. Не ходи к ним, посиди здесь, я тебе пришлю твои игрушки и гостинцы. Не плачь, я ведь это говорю для твоего добра! Тебе же неприятно будет служить посмешищем для всех гостей.
Ане это было действительно очень неприятно; ей вовсе не хотелось возвращаться в зал, где ее насмешливо называли мужичкой, но и сидеть одной, когда все веселились, лишиться праздника, которого она ожидала с таким нетерпением, было тяжело. Она не дотронулась ни до игрушек, ни до гостинцев, присланных ей теткою, и, забившись в самый темный угол комнаты, долго безутешно плакала. Еще никогда в жизни не чувствовала она себя такой несчастной, как в эту минуту. И что она такое сделала? Из-за чего смеялись над ней, бранили ее? В деревне она сто раз играла в «стадо», все дети очень любили эту игру, и все именно ее выбирали в «собаки», потому что она хорошо лаяла и храбро дралась с волком. А здешние дети? И играть-то совсем не умеют? Она смяла платьице Лиденьки – экая важность! В деревне она не только рвала рубашки «волков», но даже подставляла им порядочные синяки под глаза, и никто этому не удивлялся, без этого нельзя играть – как же не бить волка? В деревне было гораздо лучше! И вот ей представилась комната ее бабушки, слабо освещенная одною свечою. Бабушка сидит на стуле подле большой лежанки, Матрена на лежанке; обе они вяжут чулки и о чем-то вполголоса разговаривают, а в другом углу она, Аня, играет со своими двумя любимыми подругами: кузнецовой Феклушей и Стешей. На обеих девочках надеты довольно толстые, грязные рубашки, волосы их растрепаны, руки грубы и нечисты, они очень некрасивы, совсем не похожи на тех девочек, которые танцуют теперь там, за несколько комнат от нее. И тот зал, где они танцуют, вовсе непохож на бабушкину комнату! Какой он большой, светлый, красивый! В воображении девочки ясно представилась картина великолепных комнат в доме дяди, и сравнительно с этими комнатами жилище ее бабушки в первый раз показалось ей бедным, жалким, неприглядным. Ей вспомнилось, как она собиралась убежать из Петербурга и вернуться в деревню…