У нас теперь не то в предмете:
Мы лучше поспешим на бал,
Куда стремглав в ямской карете
Уж мой Онегин поскакал.
Перед померкшими домами
Вдоль сонной улицы рядами
Двойные фонари карет
Веселый изливают свет
И радуги на снег наводят:
Усеян плошками кругом,
Блестит великолепный дом;
По цельным окнам тени ходят,
Мелькают профили голов
И дам и модных чудаков.
I have attracted your attention
To his attires in last taste
And planned to show the modern fashion
By it’s description in details;
Of course, it would be pretty fearless,
To give descriptions is my business,
But pantaloons, frack[11] and gilet[12],
I can’t collect in Russian, yet;
And I confess to you with shame
That my, besides all that, poor style
I am diluting time to time
With alien to my homeland names,
Though, in the old days I, not once,
Over the dictionary glanced.
But now it’s not right thing to purpose,
We’d better gallop to a ball,
Where after changing of the clothes
Onegin speeded after all.
In front of faded building rows
Along the sleepy corridors
The double lamps of carriage lines
Pour out light and cheer the minds,
And rainbow on the snow induce.
The lampions shine all around,
A mansion glitters on a ground.
In windows shadows are produced
By moving heads of noble dames
And fancy looking odds and cranks.
Вот наш герой подъехал к сеням;
Швейцара мимо он стрелой
Взлетел по мраморным ступеням,
Расправил волоса рукой,
Вошел. Полна народу зала;
Музыка уж греметь устала;
Толпа мазуркой занята;
Кругом и шум и теснота;
Бренчат кавалергарда шпоры;
Летают ножки милых дам;
По их пленительным следам
Летают пламенные взоры,
И ревом скрыпок заглушен
Ревнивый шепот модных жен.
Во дни веселий и желаний
Я был от балов без ума:
Верней нет места для признаний
И для вручения письма.
О вы, почтенные супруги!
Вам предложу свои услуги;
Прошу мою заметить речь:
Я вас хочу предостеречь.
Вы также, маменьки, построже
За дочерьми смотрите вслед:
Держите прямо свой лорнет!
Не то… не то, избави боже!
Я это потому пишу,
Что уж давно я не грешу.
Here is my hero at the entrance,
He passed a doorman in a rush,
Flied up the marble steps of staircase
And fixed his hair by fingers brush.
He gets into the crowded hall,
The music tiers to make roar,
Mazurka entertains the crowd
The noise and crush are all around.
The guardsmen’s spurs are jingling lightly,
The flying feet of dancing dames
Leave in the air a charming trace,
The watching eyes are shining brightly.
And jealous whisper of the wives
Dies in the violins’ roars and cries.
In days of revels and sensations
The balls to me made great delight,
It was right place for declarations,
For handling letters perfect site.
Oh, you, an honorable spouse!
I am appealing to your nous,
Please, listen to me and be wise,
I call you to oppose the vice.
And you, the mothers, be more strict
And to your daughters pay attention,
Keep your lorgnette at right direction,
Or, what can be? … Oh, God forbid!
I write these lines one reason for,
Since I am not a sinner more.
Увы, на разные забавы
Я много жизни погубил!
Но если б не страдали нравы,
Я балы б до сих пор любил.
Люблю я бешеную младость,
И тесноту, и блеск, и радость,
И дам обдуманный наряд;
Люблю их ножки; только вряд
Найдете вы в России целой
Три пары стройных женских ног.
Ах! долго я забыть не мог
Две ножки… Грустный, охладелый,
Я все их помню, и во сне
Они тревожат сердце мне.
Когда ж, и где, в какой пустыне,
Безумец, их забудешь ты?
Ах, ножки, ножки! где вы ныне?
Где мнете вешние цветы?
Взлелеяны в восточной неге,
На северном, печальном снеге
Вы не оставили следов:
Любили мягких вы ковров
Роскошное прикосновенье.
Давно ль для вас я забывал
И жажду славы и похвал,
И край отцов, и заточенье?
Исчезло счастье юных лет –
Как на лугах ваш легкий след.
In vain in diverse entertainments
I’ve killed a lot of my life way!
If it would not destroy the manners,
I’d love the balls till recent day.
I love this youthful animation,
And cram, and shine and exaltation,
And dames’ attire, smart and proud,
And ladies’ legs, but am in doubt,
Since scarcely in the Russian lands
Three pairs of slender legs you’ll find.
Oh! How for long disturbed my mind
The image of this pair of legs.
And their seductive figuration
Till now disturbs imagination.
Is there a wilderness or desert,
Where you, a madman, could forget
These pretty legs, and where at present
On vernal flowers they step?
Caressed in oriental comfort,
On northern doleful snowy carpet
They have not left the traces, yet,
Since loved to touch the carpets that
Were soft exciting lavish pleasure.
Because of them I skipped sometimes
The thirst for glory and for prize,
The land of fathers, freedoms’ treasure!
The happiness of youthful years
Has disappeared like their light trace.
Дианы грудь, ланиты Флоры
Прелестны, милые друзья!
Однако ножка Терпсихоры
Прелестней чем-то для меня.
Она, пророчествуя взгляду
Неоценимую награду,
Влечет условною красой
Желаний своевольный рой.
Люблю ее, мой друг Эльвина,
Под длинной скатертью столов,
Весной на мураве лугов,
Зимой на чугуне камина,
На зеркальном паркете зал,
У моря на граните скал.
Я помню море пред грозою:
Как я завидовал волнам,
Бегущим бурной чередою
С любовью лечь к ее ногам!
Как я желал тогда с волнами
Коснуться милых ног устами!
Нет, никогда средь пылких дней
Кипящей младости моей
Я не желал с таким мученьем
Лобзать уста младых Армид,
Иль розы пламенных ланит,
Иль перси, полные томленьем;
Нет, никогда порыв страстей
Так не терзал души моей!
Diana’s breast and cheeks of Flora
Look pretty lovely, my good guys!
But Terpsichore’s cute leg, however,
Is much attractive in my eyes.
It presages to covert gaze
Inestimable sensual praise,
It does attract by pleasant form
The willful passions in a swarm.
Yes, I do love it, my Elvina,
When hidden under table cloth,
In spring, when stepping on greensward,
In winter time, when ballerina
Steps on the stage, on parquet floor,
And at a see shore on rock wall.
I saw the sea before disaster,
What envy did it stir in me,
When raising up and roughly bursting
It laid its waves at legs of thee!
Oh, what a wish my mind clipped:
To touch your lovely legs by lips!
No, never in the blazing flames
Of my youth’s stormy boiling days
I ever wished it with such passion
To kiss Armides’ arousing lips,
Or flaming roses of the cheeks,
Or breast stirred up by love expression.
No, never before passions’ whirl
So wildly tortured my poor soul!
Мне памятно другое время!
В заветных иногда мечтах
Держу я счастливое стремя…
И ножку чувствую в руках;
Опять кипит воображенье,
Опять ее прикосновенье
Зажгло в увядшем сердце кровь,
Опять тоска, опять любовь!..
Но полно прославлять надменных
Болтливой лирою своей;
Они не стоят ни страстей,
Ни песен, ими вдохновенных:
Слова и взор волшебниц сих
Обманчивы… как ножки их.
Что ж мой Онегин? Полусонный
В постелю с бала едет он:
А Петербург неугомонный
Уж барабаном пробужден.
Встает купец, идет разносчик,
На биржу тянется извозчик,
С кувшином охтенка спешит,
Под ней снег утренний хрустит.
Проснулся утра шум приятный.
Открыты ставни; трубный дым
Столбом восходит голубым,
И хлебник, немец аккуратный,
В бумажном колпаке, не раз
Уж отворял свой васисдас.
Another time I now remember!
It’s what I watch in dreams sometimes:
A happy stirrup I do handle,
A touch of leg my blood excites.
Again the fantasy is boiling,
Again this touch of leg is burning,
It stirs up blood in withered heart,
Again this anguish and this love!
Yet, that’s enough to glorify
The arrogance of haughty creatures,
They are not worthy of these speeches,
I’d better still my chatty lyre.
These enchantresses’ words and glances
Are so deceptive… like feet’s traces!
Where is Onegin? Half asleep,
From ball to bed he’s moved by carriage.
St. Petersburg does never sleep,
The drums are beating waking soldiers.
A merchant wakes, a pedlar walks,
A cab to stand is pulled by horse,
A dairymaid delivers milk,
Under her feet the snow makes squeak.
The morning noise refreshes air.
They open blinds; smoke by columns
Ascends upwards from burning ovens,
A baker – German, clean and fair,
In paper cap, exclaimed not once
His crackling language’s was ist das.
Но, шумом бала утомленный,
И утро в полночь обратя,
Спокойно спит в тени блаженной
Забав и роскоши дитя.
Проснется за-полдень, и снова
До утра жизнь его готова,
Однообразна и пестра.
И завтра то же, что вчера.
Но был ли счастлив мой Евгений,
Свободный, в цвете лучших лет,
Среди блистательных побед,
Среди вседневных наслаждений?
Вотще ли был он средь пиров
Неосторожен и здоров?
Нет: рано чувства в нем остыли;
Ему наскучил света шум;
Красавицы не долго были
Предмет его привычных дум;
Измены утомить успели;
Друзья и дружба надоели,
Затем, что не всегда же мог
Beef-steaks и стразбургский пирог
Шампанской обливать бутылкой
И сыпать острые слова,
Когда болела голова;
И хоть он был повеса пылкой,
Но разлюбил он наконец
И брань, и саблю, и свинец.
But being worn by night time pleasure,
Has mixed up morning and midnight
The kid of luxury and leisure
Sleeps dreaming blissfully in quiet.
Get’s up in p.m., and again
His life is scheduled for a day,
It is monotonous and bright,
And all the same, the day, the night…
But was Onegin satisfied,
When being healthy, free and blooming,
By splendid wins his person proving,
He spent his life in that delight?
Or it is fruitless and in vain
To spend in revels night and day?
Too early he got rid of passions
And was annoyed with high life’s roar;
The beauties drew no more attention
And did not stir him any more.
Unfaithfulness made him fatigued,
Of friends and friendship he got rid,
Since not for long he could and would
Eat beef-steaks and the Strasburg food
Spill with Champaign straight from a bottle,
And pour the spicy bitter words,
When at that time headache disturbs;
And though he loved the life to throttle,
He ceased to like it in the end –
The fight, the saber and the lead.
Недуг, которого причину
Давно бы отыскать пора,
Подобный английскому сплину,
Короче: русская хандра
Им овладела понемногу;
Он застрелиться, слава богу,
Попробовать не захотел,
Но к жизни вовсе охладел.
Как Child-Harold, угрюмый, томный
В гостиных появлялся он;
Ни сплетни света, ни бостон,
Ни милый взгляд, ни вздох нескромный,
Ничто не трогало его,
Не замечал он ничего.
Причудницы большого света!
Всех прежде вас оставил он;
И правда то, что в наши лета
Довольно скучен высший тон;
Хоть, может быть, иная дама
Толкует Сея и Бентама,
Но вообще их разговор
Несносный, хоть невинный вздор;
К тому ж они так непорочны,
Так величавы, так умны,
Так благочестия полны,
Так осмотрительны, так точны,
Так неприступны для мужчин,
Что вид их уж рождает сплин.
A sickness of an unknown kind,
Which should be cleared long time ago
(It somehow English spleen reminds
And is khandra in Russian term),
Had seized him little at a time.
To shoot himself he did not try,
And thank you, God, for the assistance,
But he cooled off routine existence.
He showed himself in high society
Like Child Harold sullen, sad,
Nor boston, nor immodest chat,
Nor sigh or glance could now excite him,
No, nothing could awake his soul,
He was ignoring the whole world.
The female cranks of high society!
You were the first whom he ignored;
Since in that age (you cant deny it)
The high tone makes us pretty bored.
It happens, though, some noble ladies
Interpret Say and Bentham essays,
But on the whole, their naïve chat
Is insupportable, I bet.
Besides, they are so chaste and pure,
So strict in judgment and exact,
Full of devotion and respect
That make me feeling sick and poor.
In front of them I feel so mean,
Just viewing those produces spleen.
И вы, красотки молодые,
Которых позднею порой
Уносят дрожки удалые
По петербургской мостовой,
И вас покинул мой Евгений.
Отступник бурных наслаждений,
Онегин дома заперся,
Зевая, за перо взялся,
Хотел писать – но труд упорный
Ему был тошен; ничего
Не вышло из пера его,
И не попал он в цех задорный
Людей, о коих не сужу,
Затем, что к ним принадлежу.
И снова, преданный безделью,
Томясь душевной пустотой,
Уселся он – с похвальной целью
Себе присвоить ум чужой;
Отрядом книг уставил полку,
Читал, читал, а всё без толку:
Там скука, там обман иль бред;
В том совести, в том смысла нет;
На всех различные вериги;
И устарела старина,
И старым бредит новизна.
Как женщин, он оставил книги,
И полку, с пыльной их семьей,
Задернул траурной тафтой.
And you, young pretties, not the ladies,
Whom in the night time now and then
The dashing cabs by cobbled roadways
Speed at full tilt, Onegin them
Had also left without care.
This apostate of love and play
Stayed home in loneliness and tried
The life by stories to describe.
But writing novels is hard work,
He yawned not once and then had found
That writing novels isn’t his ground,
The trade of writers isn’t his shop.
I can’t make judgments just because
I, by myself, belong to those.
And then, anew, as always idle
And being by a void depressed
He tried this time the others’ mind
To privatize. Here, I say – Yes!
Thus, on a shelf he’d set books’ row
And tried to read them, but what for?
Here’s boredom, there is fraud or lie,
Here – lack of conscious, there – poor style,
And all of them are far from freemen.
The old ones look quite obsolete,
The new – the old ones repeat.
Thus, he’d left books like did with women,
The shelf, where books were set in row,
He covered with taffeta cloth.
Условий света свергнув бремя,
Как он, отстав от суеты,
С ним подружился я в то время.
Мне нравились его черты,
Мечтам невольная преданность,
Неподражательная странность
И резкий, охлажденный ум.
Я был озлоблен, он угрюм;
Страстей игру мы знали оба:
Томила жизнь обоих нас;
В обоих сердца жар угас;
Обоих ожидала злоба
Слепой Фортуны и людей
На самом утре наших дней.
Кто жил и мыслил, тот не может
В душе не презирать людей;
Кто чувствовал, того тревожит
Призрак невозвратимых дней:
Тому уж нет очарований.
Того змия воспоминаний,
Того раскаянье грызет.
Все это часто придает
Большую прелесть разговору.
Сперва Онегина язык
Меня смущал; но я привык
К его язвительному спору,
И к шутке с желчью пополам,
И злости мрачных эпиграмм.
When I’d got rid of public burden
And like Onegin left world’s vain,
I’d become to him a good fellow,
Because his features pleased my brain:
To dreams spontaneous devotion,
The oddity, which was unconscious,
And sharp and ice cold style of mind.
I was aggressive, he was quiet.
We both had learned the passions plays:
We both of life were pretty tired,
In both the flame in heart had died,
Both were expecting in young days
To be exposed to blind Fortune’s
And envy people’s evil tortures.
He, who did live and used to reason,
Can not avoid despise to men,
He, who did feel, he is imprisoned
By phantoms of the vanished day:
He is away from fascinations.
This one is gnawed by recollections,
That – by repentance occupied,
And that is why we often find
A special charm in conversations.
At first, Onegin’s language was
Annoying to me, later caused
Respect to his exaggerations,
Jokes impregnated with the bile
And biting epigrams’ harsh style.
Как часто летнею порою,
Когда прозрачно и светло
Ночное небо над Невою,
И вод веселое стекло
Не отражает лик Дианы,
Воспомня прежних лет романы,
Воспомня прежнюю любовь,
Чувствительны, беспечны вновь,
Дыханьем ночи благосклонной
Безмолвно упивались мы!
Как в лес зеленый из тюрьмы
Перенесен колодник сонный,
Так уносились мы мечтой
К началу жизни молодой.
С душою, полной сожалений,
И опершися на гранит,
Стоял задумчиво Евгений,
Как описал себя Пиит.
Все было тихо; лишь ночные
Перекликались часовые;
Да дрожек отдаленный стук
С Мильонной раздавался вдруг;
Лишь лодка, веслами махая,
Плыла по дремлющей реке:
И нас пленяли вдалеке
Рожок и песня удалая…
Но слаще, средь ночных забав,
Напев Торкватовых октав!
How often in a summer season,
When above Neva, the white night
Appeared as light majestic vision,
And river’s surface gay and bright
Did not display the moon reflection,
In former passions recollection,
In recollection love affairs
We were forgetting all the cares,
And by the well-disposed night’s breathing
We were so speechlessly bewitched!
Like sleepy convict being switched
From calaboose to forest greening,
That’s how in dream we streamed away
To the beginning of young day.
With soul by sorrow overflown,
Against a granite bar had rest,
Onegin stood on Neva’s mole,
As Poet sometimes self-expressed.
Allover silence, in the distance
The sentries’ calls recalled existence;
The sounds of a cab wheels’ rumble
Disturbed the calm all of a sudden.
A boat was flapping by the oars
While gliding on the dreaming river,
And we were captured by a singer,
Play of a horn, which broke the drowse…
But by Torquato* octave rhymes
Grant to me even more surprise!
Адриатические волны,
О Брента! нет, увижу вас,
И вдохновенья снова полный,
Услышу ваш волшебный глас!
Он свят для внуков Аполлона;
По гордой лире Альбиона
Он мне знаком, он мне родной.
Ночей Италии златой
Я негой наслажусь на воле,
С венециянкою младой,
То говорливой, то немой,
Плывя в таинственной гондоле;
С ней обретут уста мои
Язык Петрарки и любви.
Придет ли час моей свободы?
Пора, пора! – взываю к ней;
Брожу над морем, жду погоды,
Маню ветрила кораблей.
Под ризой бурь, с волнами споря,
По вольному распутью моря
Когда ж начну я вольный бег?
Пора покинуть скучный брег
Мне неприязненной стихии,
И средь полуденных зыбей,
Под небом Африки моей,
Вздыхать о сумрачной России,
Где я страдал, где я любил,
Где сердце я похоронил.
Oh, Brenta, Adriatic spaces,
At you I wish to cast my glance!
And hearing your majestic splashes
Will animate my soul at once!
For the Apollo’s lyre successors,
Due to the British poets lessons,
You are familiar, my own.
In golden Italy, I know,
At liberty I’ll play and revel,
With young Venetian spend time.
She’ll chat and hush, then, for a while.
In mystic gondola we’ll travel.
And thanks to that I shall acquire
The love’s and Petrarch’s tongue and lyre.
Would ever I hear freedom chime?
It’s time, it’s time! – I want be free!
I stroll by sea shore, watch the sky,
And beckon boats’ sails in the sea.
When shall I leave this boring order?
Clothed by the storms with waves I’ll quarrel,
And run to unrestricted span.
It’s time to leave the boring land,
The elements to me unpleasing,
And in the midday’s wavy space –
In Africa, my old folk’s place,
To sigh of gloomy Russian being,
Of where I suffered, where I loved,
And where my heart I’ve given up.
Онегин был готов со мною
Увидеть чуждые страны;
Но скоро были мы судьбою
На долгий срок разведены.
Отец его тогда скончался.
Перед Онегиным собрался
Заимодавцев жадный полк.
У каждого свой ум и толк:
Евгений, тяжбы ненавидя,
Довольный жребием своим,
Наследство предоставил им,
Большой потери в том не видя
Иль предузнав издалека
Кончину дяди-старика.
Вдруг получил он в самом деле
От управителя доклад,
Что дядя при смерти в постеле
И с ним проститься был бы рад.
Прочтя печальное посланье,
Евгений тотчас на свиданье
Стремглав по почте поскакал
И уж заранее зевал,
Приготовляясь, денег ради,
На вздохи, скуку и обман
(И тем я начал мой роман);
Но, прилетев в деревню дяди,
Его нашел уж на столе,
Как дань готовую земле.
Onegin was prepared with me
To see the world and change the place,
But we were trapped by destiny
That separated us for years.
His father passed away, and shortly
A regiment of lenders brought him
A lot of papers, which required
How to escape from debts to find.
Onegin hated litigation
And, by his fortune satisfied,
Let them the heirloom to divide
And did it with no hesitation,
Since got the news from far away:
His uncle planed to pass away.
He got the news all of a sudden
From estate manager’s report:
His uncle wants to say last pardon,
He’ll shortly leave the naughty world.
Had read this sad and grievous letter
Onegin didn’t postpone the matter
And started dashing post-chaise journey
Awaiting boredom and in yawning,
And, as I told in the beginning,
To suffer for the sake of money
The sighs, and tedium, and lying.
But when he reached the one, who’s dying,
He saw a body on the table,
As tribute to the ground ready.