bannerbannerbanner
Евгений Онегин \/ Eugene Onegin

Александр Пушкин
Евгений Онегин / Eugene Onegin

Полная версия

XXVII

У нас теперь не то в предмете:

Мы лучше поспешим на бал,

Куда стремглав в ямской карете

Уж мой Онегин поскакал.

Перед померкшими домами

Вдоль сонной улицы рядами

Двойные фонари карет

Веселый изливают свет

И радуги на снег наводят:

Усеян плошками кругом,

Блестит великолепный дом;

По цельным окнам тени ходят,

Мелькают профили голов

И дам и модных чудаков.

XXVI

I have attracted your attention

To his attires in last taste

And planned to show the modern fashion

By it’s description in details;

Of course, it would be pretty fearless,

To give descriptions is my business,

But pantaloons, frack[11] and gilet[12],

I can’t collect in Russian, yet;

And I confess to you with shame

That my, besides all that, poor style

I am diluting time to time

With alien to my homeland names,

Though, in the old days I, not once,

Over the dictionary glanced.

XXVII

But now it’s not right thing to purpose,

We’d better gallop to a ball,

Where after changing of the clothes

Onegin speeded after all.

In front of faded building rows

Along the sleepy corridors

The double lamps of carriage lines

Pour out light and cheer the minds,

And rainbow on the snow induce.

The lampions shine all around,

A mansion glitters on a ground.

In windows shadows are produced

By moving heads of noble dames

And fancy looking odds and cranks.

XXVIII

Вот наш герой подъехал к сеням;

Швейцара мимо он стрелой

Взлетел по мраморным ступеням,

Расправил волоса рукой,

Вошел. Полна народу зала;

Музыка уж греметь устала;

Толпа мазуркой занята;

Кругом и шум и теснота;

Бренчат кавалергарда шпоры;

Летают ножки милых дам;

По их пленительным следам

Летают пламенные взоры,

И ревом скрыпок заглушен

Ревнивый шепот модных жен.

XXIX

Во дни веселий и желаний

Я был от балов без ума:

Верней нет места для признаний

И для вручения письма.

О вы, почтенные супруги!

Вам предложу свои услуги;

Прошу мою заметить речь:

Я вас хочу предостеречь.

Вы также, маменьки, построже

За дочерьми смотрите вслед:

Держите прямо свой лорнет!

Не то… не то, избави боже!

Я это потому пишу,

Что уж давно я не грешу.

XXVIII

Here is my hero at the entrance,

He passed a doorman in a rush,

Flied up the marble steps of staircase

And fixed his hair by fingers brush.

He gets into the crowded hall,

The music tiers to make roar,

Mazurka entertains the crowd

The noise and crush are all around.

The guardsmen’s spurs are jingling lightly,

The flying feet of dancing dames

Leave in the air a charming trace,

The watching eyes are shining brightly.

And jealous whisper of the wives

Dies in the violins’ roars and cries.

XXIX

In days of revels and sensations

The balls to me made great delight,

It was right place for declarations,

For handling letters perfect site.

Oh, you, an honorable spouse!

I am appealing to your nous,

Please, listen to me and be wise,

I call you to oppose the vice.

And you, the mothers, be more strict

And to your daughters pay attention,

Keep your lorgnette at right direction,

Or, what can be? … Oh, God forbid!

I write these lines one reason for,

Since I am not a sinner more.

XXX

Увы, на разные забавы

Я много жизни погубил!

Но если б не страдали нравы,

Я балы б до сих пор любил.

Люблю я бешеную младость,

И тесноту, и блеск, и радость,

И дам обдуманный наряд;

Люблю их ножки; только вряд

Найдете вы в России целой

Три пары стройных женских ног.

Ах! долго я забыть не мог

Две ножки… Грустный, охладелый,

Я все их помню, и во сне

Они тревожат сердце мне.

XXXI

Когда ж, и где, в какой пустыне,

Безумец, их забудешь ты?

Ах, ножки, ножки! где вы ныне?

Где мнете вешние цветы?

Взлелеяны в восточной неге,

На северном, печальном снеге

Вы не оставили следов:

Любили мягких вы ковров

Роскошное прикосновенье.

Давно ль для вас я забывал

И жажду славы и похвал,

И край отцов, и заточенье?

Исчезло счастье юных лет –

Как на лугах ваш легкий след.

XXX

In vain in diverse entertainments

I’ve killed a lot of my life way!

If it would not destroy the manners,

I’d love the balls till recent day.

I love this youthful animation,

And cram, and shine and exaltation,

And dames’ attire, smart and proud,

And ladies’ legs, but am in doubt,

Since scarcely in the Russian lands

Three pairs of slender legs you’ll find.

Oh! How for long disturbed my mind

The image of this pair of legs.

And their seductive figuration

Till now disturbs imagination.

XXXI

Is there a wilderness or desert,

Where you, a madman, could forget

These pretty legs, and where at present

On vernal flowers they step?

Caressed in oriental comfort,

On northern doleful snowy carpet

They have not left the traces, yet,

Since loved to touch the carpets that

Were soft exciting lavish pleasure.

Because of them I skipped sometimes

The thirst for glory and for prize,

The land of fathers, freedoms’ treasure!

The happiness of youthful years

Has disappeared like their light trace.

XXXII

Дианы грудь, ланиты Флоры

Прелестны, милые друзья!

Однако ножка Терпсихоры

Прелестней чем-то для меня.

Она, пророчествуя взгляду

Неоценимую награду,

Влечет условною красой

Желаний своевольный рой.

Люблю ее, мой друг Эльвина,

Под длинной скатертью столов,

Весной на мураве лугов,

Зимой на чугуне камина,

На зеркальном паркете зал,

У моря на граните скал.

XXXIII

Я помню море пред грозою:

Как я завидовал волнам,

Бегущим бурной чередою

С любовью лечь к ее ногам!

Как я желал тогда с волнами

Коснуться милых ног устами!

Нет, никогда средь пылких дней

Кипящей младости моей

Я не желал с таким мученьем

Лобзать уста младых Армид,

Иль розы пламенных ланит,

Иль перси, полные томленьем;

Нет, никогда порыв страстей

Так не терзал души моей!

XXXII

Diana’s breast and cheeks of Flora

Look pretty lovely, my good guys!

But Terpsichore’s cute leg, however,

Is much attractive in my eyes.

It presages to covert gaze

Inestimable sensual praise,

It does attract by pleasant form

The willful passions in a swarm.

Yes, I do love it, my Elvina,

When hidden under table cloth,

In spring, when stepping on greensward,

In winter time, when ballerina

Steps on the stage, on parquet floor,

And at a see shore on rock wall.

XXXIII

I saw the sea before disaster,

What envy did it stir in me,

When raising up and roughly bursting

It laid its waves at legs of thee!

Oh, what a wish my mind clipped:

To touch your lovely legs by lips!

No, never in the blazing flames

Of my youth’s stormy boiling days

I ever wished it with such passion

To kiss Armides’ arousing lips,

Or flaming roses of the cheeks,

Or breast stirred up by love expression.

No, never before passions’ whirl

So wildly tortured my poor soul!

XXXIV

Мне памятно другое время!

В заветных иногда мечтах

Держу я счастливое стремя…

И ножку чувствую в руках;

Опять кипит воображенье,

Опять ее прикосновенье

Зажгло в увядшем сердце кровь,

Опять тоска, опять любовь!..

Но полно прославлять надменных

Болтливой лирою своей;

Они не стоят ни страстей,

Ни песен, ими вдохновенных:

Слова и взор волшебниц сих

Обманчивы… как ножки их.

XXXV

Что ж мой Онегин? Полусонный

В постелю с бала едет он:

А Петербург неугомонный

Уж барабаном пробужден.

Встает купец, идет разносчик,

На биржу тянется извозчик,

С кувшином охтенка спешит,

Под ней снег утренний хрустит.

Проснулся утра шум приятный.

Открыты ставни; трубный дым

Столбом восходит голубым,

И хлебник, немец аккуратный,

В бумажном колпаке, не раз

Уж отворял свой васисдас.

 

XXXIV

Another time I now remember!

It’s what I watch in dreams sometimes:

A happy stirrup I do handle,

A touch of leg my blood excites.

Again the fantasy is boiling,

Again this touch of leg is burning,

It stirs up blood in withered heart,

Again this anguish and this love!

Yet, that’s enough to glorify

The arrogance of haughty creatures,

They are not worthy of these speeches,

I’d better still my chatty lyre.

These enchantresses’ words and glances

Are so deceptive… like feet’s traces!

XXXV

Where is Onegin? Half asleep,

From ball to bed he’s moved by carriage.

St. Petersburg does never sleep,

The drums are beating waking soldiers.

A merchant wakes, a pedlar walks,

A cab to stand is pulled by horse,

A dairymaid delivers milk,

Under her feet the snow makes squeak.

The morning noise refreshes air.

They open blinds; smoke by columns

Ascends upwards from burning ovens,

A baker – German, clean and fair,

In paper cap, exclaimed not once

His crackling language’s was ist das.

XXXVI

Но, шумом бала утомленный,

И утро в полночь обратя,

Спокойно спит в тени блаженной

Забав и роскоши дитя.

Проснется за-полдень, и снова

До утра жизнь его готова,

Однообразна и пестра.

И завтра то же, что вчера.

Но был ли счастлив мой Евгений,

Свободный, в цвете лучших лет,

Среди блистательных побед,

Среди вседневных наслаждений?

Вотще ли был он средь пиров

Неосторожен и здоров?

XXXVII

Нет: рано чувства в нем остыли;

Ему наскучил света шум;

Красавицы не долго были

Предмет его привычных дум;

Измены утомить успели;

Друзья и дружба надоели,

Затем, что не всегда же мог

Beef-steaks и стразбургский пирог

Шампанской обливать бутылкой

И сыпать острые слова,

Когда болела голова;

И хоть он был повеса пылкой,

Но разлюбил он наконец

И брань, и саблю, и свинец.

XXXVI

But being worn by night time pleasure,

Has mixed up morning and midnight

The kid of luxury and leisure

Sleeps dreaming blissfully in quiet.

Get’s up in p.m., and again

His life is scheduled for a day,

It is monotonous and bright,

And all the same, the day, the night…

But was Onegin satisfied,

When being healthy, free and blooming,

By splendid wins his person proving,

He spent his life in that delight?

Or it is fruitless and in vain

To spend in revels night and day?

XXXVII

Too early he got rid of passions

And was annoyed with high life’s roar;

The beauties drew no more attention

And did not stir him any more.

Unfaithfulness made him fatigued,

Of friends and friendship he got rid,

Since not for long he could and would

Eat beef-steaks and the Strasburg food

Spill with Champaign straight from a bottle,

And pour the spicy bitter words,

When at that time headache disturbs;

And though he loved the life to throttle,

He ceased to like it in the end –

The fight, the saber and the lead.

XXXVIII

Недуг, которого причину

Давно бы отыскать пора,

Подобный английскому сплину,

Короче: русская хандра

Им овладела понемногу;

Он застрелиться, слава богу,

Попробовать не захотел,

Но к жизни вовсе охладел.

Как Child-Harold, угрюмый, томный

В гостиных появлялся он;

Ни сплетни света, ни бостон,

Ни милый взгляд, ни вздох нескромный,

Ничто не трогало его,

Не замечал он ничего.

XXXIX. XL. XLI.
XLII

Причудницы большого света!

Всех прежде вас оставил он;

И правда то, что в наши лета

Довольно скучен высший тон;

Хоть, может быть, иная дама

Толкует Сея и Бентама,

Но вообще их разговор

Несносный, хоть невинный вздор;

К тому ж они так непорочны,

Так величавы, так умны,

Так благочестия полны,

Так осмотрительны, так точны,

Так неприступны для мужчин,

Что вид их уж рождает сплин.

XXXVIII

A sickness of an unknown kind,

Which should be cleared long time ago

(It somehow English spleen reminds

And is khandra in Russian term),

Had seized him little at a time.

To shoot himself he did not try,

And thank you, God, for the assistance,

But he cooled off routine existence.

He showed himself in high society

Like Child Harold sullen, sad,

Nor boston, nor immodest chat,

Nor sigh or glance could now excite him,

No, nothing could awake his soul,

He was ignoring the whole world.

XXXIX. XL. XLI.
XLII

The female cranks of high society!

You were the first whom he ignored;

Since in that age (you cant deny it)

The high tone makes us pretty bored.

It happens, though, some noble ladies

Interpret Say and Bentham essays,

But on the whole, their naïve chat

Is insupportable, I bet.

Besides, they are so chaste and pure,

So strict in judgment and exact,

Full of devotion and respect

That make me feeling sick and poor.

In front of them I feel so mean,

Just viewing those produces spleen.

XLIII

И вы, красотки молодые,

Которых позднею порой

Уносят дрожки удалые

По петербургской мостовой,

И вас покинул мой Евгений.

Отступник бурных наслаждений,

Онегин дома заперся,

Зевая, за перо взялся,

Хотел писать – но труд упорный

Ему был тошен; ничего

Не вышло из пера его,

И не попал он в цех задорный

Людей, о коих не сужу,

Затем, что к ним принадлежу.

XLIV

И снова, преданный безделью,

Томясь душевной пустотой,

Уселся он – с похвальной целью

Себе присвоить ум чужой;

Отрядом книг уставил полку,

Читал, читал, а всё без толку:

Там скука, там обман иль бред;

В том совести, в том смысла нет;

На всех различные вериги;

И устарела старина,

И старым бредит новизна.

Как женщин, он оставил книги,

И полку, с пыльной их семьей,

Задернул траурной тафтой.

XLIII

And you, young pretties, not the ladies,

Whom in the night time now and then

The dashing cabs by cobbled roadways

Speed at full tilt, Onegin them

Had also left without care.

This apostate of love and play

Stayed home in loneliness and tried

The life by stories to describe.

But writing novels is hard work,

He yawned not once and then had found

That writing novels isn’t his ground,

The trade of writers isn’t his shop.

I can’t make judgments just because

I, by myself, belong to those.

XLIV

And then, anew, as always idle

And being by a void depressed

He tried this time the others’ mind

To privatize. Here, I say – Yes!

Thus, on a shelf he’d set books’ row

And tried to read them, but what for?

Here’s boredom, there is fraud or lie,

Here – lack of conscious, there – poor style,

And all of them are far from freemen.

The old ones look quite obsolete,

The new – the old ones repeat.

Thus, he’d left books like did with women,

The shelf, where books were set in row,

He covered with taffeta cloth.

XLV

Условий света свергнув бремя,

Как он, отстав от суеты,

С ним подружился я в то время.

Мне нравились его черты,

Мечтам невольная преданность,

Неподражательная странность

И резкий, охлажденный ум.

Я был озлоблен, он угрюм;

Страстей игру мы знали оба:

Томила жизнь обоих нас;

В обоих сердца жар угас;

Обоих ожидала злоба

Слепой Фортуны и людей

На самом утре наших дней.

XLVI

Кто жил и мыслил, тот не может

В душе не презирать людей;

Кто чувствовал, того тревожит

Призрак невозвратимых дней:

Тому уж нет очарований.

Того змия воспоминаний,

Того раскаянье грызет.

Все это часто придает

Большую прелесть разговору.

Сперва Онегина язык

Меня смущал; но я привык

К его язвительному спору,

И к шутке с желчью пополам,

И злости мрачных эпиграмм.

XLV

When I’d got rid of public burden

And like Onegin left world’s vain,

I’d become to him a good fellow,

Because his features pleased my brain:

To dreams spontaneous devotion,

The oddity, which was unconscious,

And sharp and ice cold style of mind.

I was aggressive, he was quiet.

We both had learned the passions plays:

We both of life were pretty tired,

In both the flame in heart had died,

Both were expecting in young days

To be exposed to blind Fortune’s

And envy people’s evil tortures.

XLVI

He, who did live and used to reason,

Can not avoid despise to men,

He, who did feel, he is imprisoned

By phantoms of the vanished day:

He is away from fascinations.

This one is gnawed by recollections,

That – by repentance occupied,

And that is why we often find

A special charm in conversations.

At first, Onegin’s language was

Annoying to me, later caused

Respect to his exaggerations,

Jokes impregnated with the bile

And biting epigrams’ harsh style.

XLVII

Как часто летнею порою,

Когда прозрачно и светло

Ночное небо над Невою,

И вод веселое стекло

Не отражает лик Дианы,

Воспомня прежних лет романы,

Воспомня прежнюю любовь,

Чувствительны, беспечны вновь,

Дыханьем ночи благосклонной

Безмолвно упивались мы!

Как в лес зеленый из тюрьмы

Перенесен колодник сонный,

Так уносились мы мечтой

К началу жизни молодой.

XLVIII

С душою, полной сожалений,

И опершися на гранит,

Стоял задумчиво Евгений,

Как описал себя Пиит.

Все было тихо; лишь ночные

Перекликались часовые;

Да дрожек отдаленный стук

С Мильонной раздавался вдруг;

Лишь лодка, веслами махая,

Плыла по дремлющей реке:

И нас пленяли вдалеке

Рожок и песня удалая…

Но слаще, средь ночных забав,

Напев Торкватовых октав!

XLVII

How often in a summer season,

When above Neva, the white night

Appeared as light majestic vision,

And river’s surface gay and bright

Did not display the moon reflection,

In former passions recollection,

In recollection love affairs

We were forgetting all the cares,

And by the well-disposed night’s breathing

We were so speechlessly bewitched!

Like sleepy convict being switched

From calaboose to forest greening,

That’s how in dream we streamed away

To the beginning of young day.

XLVIII

With soul by sorrow overflown,

Against a granite bar had rest,

Onegin stood on Neva’s mole,

As Poet sometimes self-expressed.

Allover silence, in the distance

The sentries’ calls recalled existence;

The sounds of a cab wheels’ rumble

Disturbed the calm all of a sudden.

A boat was flapping by the oars

While gliding on the dreaming river,

And we were captured by a singer,

Play of a horn, which broke the drowse…

But by Torquato* octave rhymes

Grant to me even more surprise!

XLIX

Адриатические волны,

О Брента! нет, увижу вас,

И вдохновенья снова полный,

Услышу ваш волшебный глас!

Он свят для внуков Аполлона;

По гордой лире Альбиона

Он мне знаком, он мне родной.

Ночей Италии златой

Я негой наслажусь на воле,

С венециянкою младой,

То говорливой, то немой,

Плывя в таинственной гондоле;

С ней обретут уста мои

Язык Петрарки и любви.

 

L

Придет ли час моей свободы?

Пора, пора! – взываю к ней;

Брожу над морем, жду погоды,

Маню ветрила кораблей.

Под ризой бурь, с волнами споря,

По вольному распутью моря

Когда ж начну я вольный бег?

Пора покинуть скучный брег

Мне неприязненной стихии,

И средь полуденных зыбей,

Под небом Африки моей,

Вздыхать о сумрачной России,

Где я страдал, где я любил,

Где сердце я похоронил.

XLIX

Oh, Brenta, Adriatic spaces,

At you I wish to cast my glance!

And hearing your majestic splashes

Will animate my soul at once!

For the Apollo’s lyre successors,

Due to the British poets lessons,

You are familiar, my own.

In golden Italy, I know,

At liberty I’ll play and revel,

With young Venetian spend time.

She’ll chat and hush, then, for a while.

In mystic gondola we’ll travel.

And thanks to that I shall acquire

The love’s and Petrarch’s tongue and lyre.

L

Would ever I hear freedom chime?

It’s time, it’s time! – I want be free!

I stroll by sea shore, watch the sky,

And beckon boats’ sails in the sea.

When shall I leave this boring order?

Clothed by the storms with waves I’ll quarrel,

And run to unrestricted span.

It’s time to leave the boring land,

The elements to me unpleasing,

And in the midday’s wavy space –

In Africa, my old folk’s place,

To sigh of gloomy Russian being,

Of where I suffered, where I loved,

And where my heart I’ve given up.

LI

Онегин был готов со мною

Увидеть чуждые страны;

Но скоро были мы судьбою

На долгий срок разведены.

Отец его тогда скончался.

Перед Онегиным собрался

Заимодавцев жадный полк.

У каждого свой ум и толк:

Евгений, тяжбы ненавидя,

Довольный жребием своим,

Наследство предоставил им,

Большой потери в том не видя

Иль предузнав издалека

Кончину дяди-старика.

LII

Вдруг получил он в самом деле

От управителя доклад,

Что дядя при смерти в постеле

И с ним проститься был бы рад.

Прочтя печальное посланье,

Евгений тотчас на свиданье

Стремглав по почте поскакал

И уж заранее зевал,

Приготовляясь, денег ради,

На вздохи, скуку и обман

(И тем я начал мой роман);

Но, прилетев в деревню дяди,

Его нашел уж на столе,

Как дань готовую земле.

LI

Onegin was prepared with me

To see the world and change the place,

But we were trapped by destiny

That separated us for years.

His father passed away, and shortly

A regiment of lenders brought him

A lot of papers, which required

How to escape from debts to find.

Onegin hated litigation

And, by his fortune satisfied,

Let them the heirloom to divide

And did it with no hesitation,

Since got the news from far away:

His uncle planed to pass away.

LII

He got the news all of a sudden

From estate manager’s report:

His uncle wants to say last pardon,

He’ll shortly leave the naughty world.

Had read this sad and grievous letter

Onegin didn’t postpone the matter

And started dashing post-chaise journey

Awaiting boredom and in yawning,

And, as I told in the beginning,

To suffer for the sake of money

The sighs, and tedium, and lying.

But when he reached the one, who’s dying,

He saw a body on the table,

As tribute to the ground ready.

11Tailcoat (French).
12Waistcoat (German).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17 
Рейтинг@Mail.ru