Нежданно и негаданно для самого себя Петро Суконников выдал «троечку». Это означало, что целых три дня изнывал его могучий организм от лошадиных доз огненного первака.
Первый день – понятно: встреча, грех не выпить. На второй – ясное дело: ближе к полудню подтянулись похмеляться родной брат Митька, шурин Григорий. Долго сидели. Выпили по одной, по второй, по третьей, после считать перестали. На разговоры пробило, стали языками богатеть, не забывая при этом наполнять стаканы. В итоге – перехмелились!
Митька хоть и крепкий насчёт самогону, но домой пошёл неуверенно, сильно заплетая ногами, несмело опираясь о плечо супруги. А маленького, щупленького Григория Марьянка – Петькина сестра – почти на себе поволокла до родной хаты; еле шевелился раб Божий!
На третий день, пока Пётр Тимофеич соизволили открыть ясные очи, у Сашка уже собрались приятели. На кухне, под лёгкую музыку, потрошили они большого копчёного леща, запивая его пивом из запотевших бутылок. Поднявшийся с постели Суконников-старший, едва накинув верхнюю одежду, забрёл на кухню. Словно путник, преодолевший десятки километров по пустыне без воды, жалобно взглянул Пётр Тимофеич на молодёжь. Ребята откликнулись правильно. Через время все поняли, что пивом душу не обманешь. Так вот просто и бесшабашно канул в небытие ещё один день нового 2007 года.
Третьего января, утром, Елизавета, схмурив тёмные брови, уперев левую руку в бок, решительно вошла в спальную к мужу. Петро не спал, неподвижно лежал на спине, боясь открывать глаза.
– Петь, может, хватит над нами с Оксанкой издеваться? Кормить-то ещё кое-как справляемся, а навозу скопилося – немерено. Подымай Сашка и вертайтесь на землю, хватит в облаках витать! – При последних словах Елизаветин дружелюбный было тон заметно посуровел.
Петро едва шевельнулся. За годы супружеской жизни давно научился определять по голосу настроение жены. Понял, что сейчас она не шутит.
Довольно робко приоткрыл Пётр Тимофеич опухшие глаза. Нет, жены совсем не боялся. Ему было больно и стыдно. Стыдно перед всем белым светом, в первую очередь перед самим собой за то, что он – здоровый мужик, хозяин – провалялся в постели целых три дня! Целых три дня вычеркнул собственной рукой из своей и без того горемычной жизни. И теперь ему – Петьке – нужно было напрячься вдвойне. Во-первых, чтобы подняться, во-вторых, чтобы самоотверженным, ратным трудом отстоять перед самим собой своё же честное имя. Но тут вовремя вспомнился повод, из-за которого, в принципе, и произошло резкое падение его репутации. Это в значительной степени снижало, умаляло часть вины. По крайней мере, Петро сам так посчитал и, усаживаясь на кровати, ответил терпеливо дожидающейся «результатов» Елизавете:
– Всё-всё, не ругайся. Отдыхайте с Оксанкой. Мы нынче с сыном горы своротим.
– Ну да, – глядя на мужа, с лёгкой иронией в голосе сказала отходчивая супруга. Она-то знала, как сильно болеет Петро с похмелья. И ещё знала, что целых три дня он себе никогда не позволял. – Поглядим, чего вы нателите.
С последними словами отправилась она на кухню стряпать завтрак. А Петро, подбадривая сам себя, трясущимися, непослушными руками уже застёгивал рубаху.
С наступлением нового года погода стала меняться. Третье утро подряд было морозно. К тому же сегодня полетели с неба крупные пушистые хлопья снега. При полном безветрии кружили они в мутных облаках и, казалось, совсем не спешили опускаться на землю. Снегопад то усиливался, а то вдруг совершенно прекращался. Изредка, будто совсем уж закружившись и отстав от своих, одиноко падали с небес лапатые снежинки.
После чашки горячего кофе Петро Тимофеич Суконников, виновато пряча взгляд, велел жене будить сына, а сам, накинув телогреечку и шапку-ушанку, несмело вышел на крыльцо. От чистого воздуха слегка закружилась голова. Он стоял, внимательно разглядывая едва прикрытую снегом землю, синюшное на горизонте небо и тёмные, спящие в безветрии сады.
Идти к сараям не хотелось совершенно. Нет, не оттого, что дрожал измученный похмельем организм, конечно же, не оттого. Причина нежелания заключалась в другом. Чувствовал Петро Тимофеич, что всё, что делает, чем живёт и дышит, – никому, кроме него, не нужно. Абсолютно никому! Который год подряд наезжали к нему осенью развесёлые ребятки-спекулянты и за бесценок скупали лоснящихся толстых свиней и справных, выгулянных на воле бычков. Забивали скот, шутили, смеялись, перебрасывались фразами на непонятном Петьке языке. (Может, его же и материли.) А он стоял и смотрел, молча смотрел. И никакая на земле сила не могла заставить его – настоящего хозяина, работягу – думать о том, что эти весёлые ребята вовсе не спекулянты, а самые что ни на есть порядочные господа частные предприниматели. Ибо знал он, что выращенный в тяжелейших муках скот уже дня через два продадут то ли в столице, то ли ещё в каком крупном городе. Продадут втридорога! Знал он и то, что эти весёлые ребята за два дня положат в карманы своих брюк столько денег, сколько он – Петро Тимофеич Суконников – и в руках-то никогда не держал. И всё за его, в мытарствах и страданиях выращенную скотину! Останется ему с неё только-только на пропитание и одежонку сносную да крутые горки свежего навоза. И то ладно. А где его взять?
Вот она, воля вольная! Всё на свете знал Петька, а чего не знал, так чувствовал крестьянским нутром своим. И всё-таки скот отдавал.
Отдавал за бесценок. Потому что жить ему нужно было как-то, дочь учить надо, потому что сын взрослеет, да и вообще, по той веской причине, что не нужен больше никому Петькин скот, никому, кроме порядочных господ частных предпринимателей.
Навсегда засело у Петьки в мозгу, как приехала из Москвы дочка Варвары Полощухи, рассказывала на широкой сельской лавочке односельчанам о жизни столичной. Сказала она тогда, что, дескать, поругивается народец в Первопрестольной – недоволен ценами на рынках. Обижается на крестьян, будто это они дерут три шкуры с горожан за свою продукцию. Повздыхали удивлённые краюхинцы, поулыбались: «Да кабы мы по таким ценам, как в городе, скотину сбывали, давно бы уже на вертолётах летали, а не пеши ходили по пустующей на глазах деревне!»
«Вот она, воля вольная! – вздохнул про себя Петро Тимофеич. – А не хочется – не ходи ты на те базы! Эх, да как же не пойти?! Ведь и того заработать больше негде…»
В который раз подводя столь неутешительный итог крестьянским простецким мыслям, вдохнул Петро Суконников чистого воздуха на полную грудь и, несмело спустившись с крылечка, пошагал на хоздвор. С каждым шагом поступь его становилась всё решительнее и решительнее, словно была это поступь человека, несущего своё, больше уже не нужное тело на амбразуру вражеского дзота.
В хозяйственном дворе царил полнейший беспорядок. Всюду чувствовалась женская рука. Петро одни вилы искал минут двадцать. Уже хотел идти за спросом к супруге, но наконец-то попались они ему на глаза – в самой глубине двора, за дровяником.
– Да разве ж тут им место?! – раздражённо бурчал под нос разгневанный хозяин, поднимая инструмент и направляясь к сеннику. – Чего с них взять, с баб? Только волосы длинные. Раз управится – ищи свищи после неё. Хоть говори, хоть не говори!..
Завидев хозяина, нетерпеливо, протяжно замычали коровы. Уставившись огромными глазами на то, как он дёргает зелёное душистое сено, призывно тянули через изгородь база свои лохматые, с влажными носами морды. Разбуженные, завторили им бычки. В дальнем хлеву, истошно завизжав, подхватили эстафету свиньи. Закудахтали, пытаясь обратить на себя внимание, куры. И словно первая скрипка в этом грянувшем оркестре голосов животных и птиц, громко и жалобно заблеяла в овчарне высокая, на тонких ногах, рыжая овца.
– Эх, разобрало же вас! – разговаривал со скотиной Петро, разнося по яслям пахнувшее летом сенцо. – Прямо все как с голодного края сбежали! Сейчас, сейчас откачаем бедненьких.
Тяжёлые навильники делали своё чёрное дело. После третьего или четвёртого у Суконникова-старшего потемнело в глазах. Он присел на корточки прямо посреди двора. Бешено колотилось в груди сердце. Пытаясь восстановить его явно сбившийся ритм, Петька стал медленно, глубоко дышать ртом.
В то самое время подскочил на хоздвор Сашок. Давнишняя, доармейская телогрейка была теперь парню очень даже маловата.
Увидев спину сидящего неестественно отца, он встревоженно спросил:
– В чём дело, бать? Ты чего?
Петро, не желая показывать перед сыном слабинку, не спеша поднялся, не оборачиваясь, попытался отшутиться:
– В шляпе, сынок, дело, в шляпе. Ничего страшного… – И всё так же, стоя спиной к Сашку, махнув рукой, добавил: – Поищи там у хлева совковую лопатку, пойдём завалы разгребать.
Часа три кряду отец и сын Суконниковы упорно метали из сараев навоз. Самочувствие Петра Тимофеича нормализовалось, правда, на перекуры присаживался он чаще обычного. Задымив сигареткой, с удовлетворением поглядывал, как споро и ловко управляется Сашок с неприступными барханами навоза.
«Сразу видно силёнку молодую, – довольно думал Петро. – Давно ли сам таким был? Всего-навсего сорок с хвостиком, а уже не то, совсем не то! Эх, жизнь-жестянка, судьба-портянка, куда всё девается?!»
Старательно туша окурок, он снова брался за вилы. Конечно, тяжёлая работа шла не так быстро, как у сына, но зато уверенно и основательно.
Наконец с чисткой навоза было покончено. Петро Тимофеич, у которого насквозь промокла на спине телогрейка, опытным хозяйским взглядом окинул свежую подстилку по сараям, велел Сашку наносить из колодца воды.
Едва брякнуло ведром о ведро, как уже наевшаяся скотина любопытно завыглядывалась во двор.
«Вот как и не бывало тех трёх дней, – стоя вблизи база, подумал Петька. – Опять одно и то же, одно и то же…»
Коричневая, с белой звёздочкой во лбу корова тщательно вынюхивала плечо хозяина. Раздувала отдающие теплом ноздри, искоса поглядывала огромным голубым глазом на замёрзшие на Петькиной ушанке капельки пота. Он спокойно повернулся к ней и, взглянув прямо в её преданный и любопытный глаз, ласково подставил к морде животного ладонь. Корова пару раз потянула ноздрями и, ловко высунув кончик шершавого, как рашпиль, языка, призывно лизнула руку хозяина. И Петьку вдруг охватило такое нескрываемое умиление, такая неописуемая нежность укрыла его крестьянское сердце, что он и вымолвить ничего-то не мог. Просто стоял и смотрел в большущий голубой глаз животного. И казалось ему, что не он в него смотрит, а наоборот – глаз этот проник глубоко-глубоко, туда, где ещё накрепко держалась в измученном работой теле душа человеческая.
Петро слегка вздрогнул, когда сзади грюкнул калиткой Сашок. Тихонько прихлопнув ладошкой влажный коровий нос, молвил:
– Ступай, кормилица, теперь же напоим. – А про себя подумал: «Нужно с сыном по-серьёзному потолковать насчёт учёбы. Не ровен час, вот так же заглянет к нему в душу скотина – пропал человек!»
Если когда-нибудь кому-то что-то кажется, то над этим стоит серьёзно призадуматься. А может, то, что кажется, и не кажется вовсе? Может, так и есть на самом деле?
Не знаю. Я совсем запутался и теперь не мог различать, где начинается, а где заканчивается действительность; что кажется, а что происходит наяву.
Тишина. После стольких лет бешеного ритма жизни наконец уловил я и насладился полностью таким обыкновенным и в то же время таким необычным понятием. Насладился ли?
Тишина. Который день не врывается в моё царство одиночества ни единый человеческий голос, ничья нога не переступает порога хаты. Как хорошо! И как плохо.
Тишина. Слышно только, как звенит в ушах. Или это кажется? А кто его знает?! Невозможно понять, который день, который час. Как это? Да так, очень просто. Лежишь и слышишь только её – тишину. Нет ни границ, ни расстояний, ни звуков – ничего! Совершенно ничего! Есть только она – сладкая, всеобъемлющая, страшная тишина. Будто в могиле… ГДЕ?!
Неожиданно медленно катившаяся по гладкой дорожке равнодушия ленивая мысль натолкнулась на невидимое препятствие и остановилась, будто вкопанная, уподобившись лошади, не желающей преодолевать барьер. Произошло это в светлый праздник Рождества Христова. И вдруг понял я, что если сейчас же не поднимусь, не заставлю себя жить, то останется только одно: быть раздавленным и до конца уничтоженным этим ужасным, ледяным безмолвием. Тут же я посчитал, что главное преодолено. Выбор был сделан в пользу противной и ненавистной, а также единственной и потому самой прекрасной штуки под названием «жизнь».
По крайней мере то, что подразумевалось под этим понятием, имело хоть какую-то реальную основу. То же, к чему невольно прикоснулся, было слишком таинственно и пока ещё очень страшно. И так как, невзирая на душевные страдания, печку я топил исправно, иногда, а всё же испытывал чувство голода, то это позволило думать о том, что не готов я шагнуть в небытие. Как только это понял, даже слегка обрадовался.
«Нам есть ещё о чём с тобой потолковать, старый добрый мир, – подумал я. – Мы ещё, слава богу, не расстаёмся!»
Подумав так, вдруг ощутил непередаваемое облегчение. Тяжёлый груз, копившийся в сознании последние несколько лет, огромным камнем не спеша покатился под гору. В эту ночь, на Рождество Христово, уснул я самым спокойным и приятным сном.
На следующее утро поднялся отдохнувшим и, как самому казалось, совершенно здоровым. Только глянув в зеркало, заметил, что сильно исхудал. Теперь, при среднем росте, тело моё стало довольно-таки щуплым и лёгким.
Выбрив почти двухнедельную на лице щетину, я умылся, затопил печку и включил новенький телевизор. (Купил его, как и множество бытовой техники, когда в доме делался ремонт; купил, да так ни разу ничем и не пользовался.) Привычная реклама звучала совершенно по-особенному, по-новому. Будто и не реклама это занудливая, а громкая приятная песнь новой жизни.
Отдёрнув занавески на окнах, увидел я сквозь слегка промёрзшее стекло стоявшую неподалёку хату Суконниковых. Из трубы затейливо вился в небо сизоватый дымок. Только теперь вдруг вспомнилось о том, что уже давненько не являлся в гости друг мой Петро.
«Конечно, – с лёгкой завистью заключил я про себя, – некогда! Сына из армии дождались, радость у людей».
Прохаживаясь взад-вперёд по комнатам, можно сказать, на ходу просмотрел выпуск «Вестей» по телевизору и в очередной раз подложил в печку дров. Потом вдруг обратил внимание на царивший в холостяцком жилище беспорядок. Прибравшись, захотел есть. Продукты ещё кое-какие сохранились, и я приготовил прекрасный завтрак: яичницу-глазунью, свежезаваренный цейлонский чай с лимоном.
На самом деле человеку нужно очень мало. Важно лишь почувствовать: что нужно и для чего.
Конечно, совсем далёк был я от твёрдых убеждений в чём-либо. Но само решение не противиться естественным инстинктам уже чего-то стоило. Отсекая прошлое и напрочь отказываясь думать о будущем, постановил я просто жить, дышать только настоящим.
Позавтракав, с огромным искушением взглянул на постель, но тут же твёрдо сказал себе, что не прилягу, как все нормальные люди до самого вечера. Нужно было отвлечься, и я решился на настоящую, длительную прогулку. Раз уж что-то ещё удерживало меня в этом мире, то стоило осмотреться вокруг да заодно разведать, где теперь в Краюхе магазины, так как продукты заканчивались, а Петро всё не шёл.
Итак, основательно одевшись и наспех вооружившись девизом «Здравствуй, Краюха», шагнул я за порог отчего дома.
Стояло солнечное морозное утро. Лишь иногда, будто несмело просыпаясь, потягивал северо-восточный ветерок по спрессованным сугробам лёгкую колючую позёмку.
За праздничные дни снега выпало сантиметров пятнадцать, а так как на родине моей расчищать дороги особо не торопятся, то шагать было довольно-таки тяжело. И всё же я решил обойти деревню во что бы то ни стало.
Двадцать два года! Много это или мало? В России, где жизнь кипит подобно лаве с извергающегося Везувия, даже двадцать два дня, нет, даже двадцать две минуты – целая вечность! И казалось, что именно такой, нешуточный срок минул с тех пор, как покинул я малую родину. Двадцать два года, Боже правый!
Естественно, что в начале длинного пути стали охватывать самые тёплые, самые чистые воспоминания детства и юности. Чем дальше ступала нога моя по улицам и переулкам Краюхи, тем сильнее разгоралось в проснувшейся памяти пламя этих чудесных воспоминаний. Было приятно и больно. Приятно из-за того, что всё то, что я вспоминал, происходило когда-то на самом деле. А больно потому, что ни за что и никогда больше не вернуть тех счастливых, безоблачных лет.
Растроганный, бродил я по узким заснеженным деревенским улочкам. Помимо воспоминаний о прошлом, рождались в душе и другие чувства. Везде, куда бы ни пошёл, встречал мой пристальный взгляд великое запустение, убогость. Молча, с великим сожалением наблюдал я за серой, едва теплящейся жизнью малой родины.
Десятки пустых, с грубо заколоченными крест-накрест окнами домов! Их было так много, так одиноко и жалостливо просматривались они из-за покосившихся, полусгнивших изгородей, что я невольно ради интереса решил их считать. Ближе к вечеру выяснилось, что оставленных подворий всего сто шестьдесят восемь. Это почти добрая половина села!
На слабо протоптанных узких стёжках изредка встречались одинокие прохожие-односельчане. В основном пожилые женщины. Кое-кто из них здоровался. Тогда и я на ходу отвечал на приветствие. Но большей частью, как правило, люди разминались молча, только недоверчиво покосившись. Многих из них знал я раньше и теперь иногда угадывал. Меня же, судя по реакции, не признавал почти никто; или не хотели признавать? Кто их знает?..
Вот наконец вышел к центру села.
Особо привлекло моё взбудораженное внимание бывшее здание поселковой администрации. Вернее, то, что от него осталось: торчавшие из-под снега, окружённые густыми дебрями сухой травы, чёрные, обгорелые головешки.
А ведь была у этой оставшейся от большого пожара свалки своя, славная история.
В период основания Краюхи всем миром, при поддержке купцов-меценатов отстроилась добрая, уютная, светлая церковь Пресвятой Богородицы. Долгое время служила она краюхинцам и жителям окрестных хуторов, сёл. В праздники съезжались к ней экипажи и брички богатеев; сходились за подаяниями сирые, обездоленные, убогие. Всех принимала красавица-церковь. Громкой радостной песней лился в голубую небесную высь весёлый колокольный звон. Отражая солнечные лучи, позолоченной улыбкой издалека манили уставших путников величавые купола.
Пришли другие времена. Лихими вихрями закружила по поволжским степям Революция. Пронеслась и по Краюхе, изменив быт и взгляды людские, перевернув, прахом развеяв вековые старые устои.
После кровопролитных сражений Гражданской войны настала пора созидания. Решили краюхинцы собственных детишек грамоте учить, чтобы сделать из них квалифицированных инженеров, врачей, агрономов. Желающих постигать науки оказалось так много, что не нашлось в деревне подходящего здания, чтобы всех разместить. Тогда постановили: разобрать деревянную церковь и построить из неё школу. Так и сделали.
Разрасталась Краюха, крепла. В мирное время народилось так много детей, что вскоре и новая школа не смогла всех принять. Озаботился к тому времени вставший на ноги колхоз и при поддержке местных властей выстроил просторный, кирпичный, настоящий храм науки, со светлыми классами и большим высоким спортивным залом. Изо всей деревни уместилась ребятня да ещё и из близлежащих хуторов.
Старое здание использовали под интернат, в котором жили хуторские ученики. После разместили в нём правление колхоза и сельский совет.
Таким и помнил я его в то время, когда покидал Краюху.
Потом, рассказывали, когда распался колхоз, осталась там только администрация сельского поселения да кабинет участкового милиционера.
Однажды деревянное, за долгие годы солнцем высушенное здание вспыхнуло. Произошло это тёмной ночью. А так как колхоз распался, пожарной машины в Краюхе не оказалось, то нечем было бороться с огнём в самые первые, драгоценные, минуты пожара. Да и бороться было некому. После очередных покруживших над Краюхой теперь уже перестроечных вихрей с брезгливостью и равнодушием стали земляки смотреть на чужое горе. Поэтому, пока из района прибыла пожарная машина, тушить было уже нечего. Два дня простояла она на месте. Пожарные старательно ковырялись баграми в дымящихся руинах, тщательно заливали водой вновь возникающие очаги возгорания. На третьи сутки, когда чёрные, обугленные головешки перестали пускать дым, расчёт огнеборцев смотал рукава и отбыл в райцентр.
Так нелепо и бесславно закончилось существование здания, которое приносило огромную пользу краюхинцам: вначале как церковь, а потом как школа, правление, сельский совет.
Ещё долго чёрными тараканами ползали в народе слухи о том, что загорелось оно не само и не зря. И основания для подобных слухов были весьма серьёзные. Но доказательств чьей-либо причастности к поджогу не было. Поэтому слухи остались слухами.
А теперь я с сожалением смотрел на заметённое снегом пожарище и с ужасом думал: «Вот и это мы угробили! Что же за время сейчас такое? Строили люди школу, чтобы учить детей. А они выучились и… Наверное, даже переучились. Потому что легко, без всякого сожаления уничтожили то, что построили, и, как зеницу ока, берегли несколько поколений односельчан».
Хотелось не думать, не задавать самому себе каверзных вопросов, а снять шапку и заорать на всю деревню, на всю степь, на весь мир: Что же за время сейчас такое!!!
Здания почты, клуба, школы, магазины – остались на местах, как и прежде. Пожалуй, только вид у всех социальных учреждений был затрапезный и унылый. Давненько не касалась их оконных рам малярная кисть.
Нужно отдать должное магазинам. Их на центральной площади было сразу четыре, причём два абсолютно новеньких. А те, что постарше, сияли свежеотреставрированными фасадами, ловили скудный лучик зимнего солнца шикарными пластиковыми стеклопакетами.
Взглянув на них, я вспомнил Петькины слова: «Такое впечатление, Паша, что в этой стране строят только бензоколонки, церкви и магазины». Как будто без него я об этом не знал!
Прогулявшись по почти безлюдной площади, медленно направился к одному из магазинов. Над входом в умело отделанное пластиком здание красовалась вывеска с надписью: «ИЧП Андрей». Пока любовался мастерством маляра, из магазина вышел мужчина. Не сразу, но всё же я узнал его. Это был мой двоюродный брательник Василий.
Невысокого роста, коренастый в плечах, с чёрными неухоженными усами, он скользнул по мне взглядом и остановился, сжимая в руке пакет с только что купленным хлебом.
– Ну здравствуй, – на миг удивлённо взметнулись кверху его смоляные брови и тут же сомкнулись над переносицей.
– Привет, – спокойно ответил я.
В воздухе зависла неловкая пауза. Не знаю, что там думал он, а я полностью ощутил, что мы совершенно чужие. Если Васёк, так же как и дядька Шурик, начнёт раздувать ноздри, выказывать неудовольствие и обиды, то нам с ним не о чем разговаривать вообще. Конечно, виноват я, но в первую очередь перед своей покойной матерью. Это ей я что-то должен! Поэтому буду казнить себя до конца жизни! И всё! Больше никому и ничего я не должен!!!
А так ли? Ведь это с Васькой провожали мы вечерами девчонок, с Васькой катались по очереди на колхозном жеребце Дьяволе; с Васькой да с Серёгой пасли в дядькову Шурикову очередь овец на Зелёном…
Очевидно, и мой двоюродный брат подумал о том же. Он, будто переламывая в себе что-то давно решённое, смущённо заговорил:
– Чего в гости не зайдёшь?
– Ехать к вам, а дороги нет, – соврал я, потому что Петро уже сообщил, что хутора Зелёного больше нет.
– Да куда там ехать?! Мы давно в Краюху перебрались. Как колхозный скот перевели, трактора угнали – так и кончился наш Зелёный. Остался один серый. – Он горько усмехнулся.
– Это плохо.
– Чего там плохо! Её и Краюхи скоро не будет. Не нужна никому. Видал: что клуб, что больница – рухнут скоро! А никому ничего не надо…
– Это тоже плохо, – понимая, что Василий говорит правду, вздохнул я и, меняя тему разговора, спросил: – Дядька Шурик сильно обиделся?
– Ладно тебе. У каждого в башке своей паутиной затянуто. Нехай обижается, если ему от этого легче. А ты, будет время, заходи, не стесняйся. Хата моя теперь на улице Майской.
Я удивлённо взглянул на брата.
– Это где ж такая? Что-то ни одного названия не видел, пока бродил по деревне.
Василий усмехнулся.
– Да-да, Павлик, в Краюхе теперь и улицы, и переулки названия заимели. Даром что пусто стало, хоть шаром покати.
– Это для чего ж?
– Не знаю. Но кумекаю, что политика, братец, новая – заботливая о людях до крайности. Налоговой удобнее извещения рассылать. Опять же легче искать должников за электричество, за воду. За всё люди должны. А где их, рублики, брать, если ни работать, ни заработать негде? Обложили нас, Паша, на своей земле, словно волков серых. На флажки гонят, на флажки!..
И Василий, вроде бы случайно, ввернул мне о деревенской жизни такую тираду, что даже резкий в суждениях Петро Суконников отдыхал бы рядом с ним. После по-простому, по-уличному объяснил, где стоит его дом, и засобирался идти.
– Давай, братец, пока. Заходи, посидим, пообщаемся. Нас ведь не так уж много осталось – родственников. А может, сейчас пойдём?
Я, сославшись на срочные дела, вежливо отказался. Мимоходом спросил о младшем брате Сергее.
Василий отмахнулся, в сердцах ответил:
– Пьёт! Как телок дудонит. Жена умница попалась – тащит на горбу двоих ребятишек, а Серёга совсем скурвился, не выдержал нынешней житухи. Да мало ли кто её не выдержал?! В перестройку – мужиков семь-восемь повесилось в Краюхе. Недостатки, неустройство, безденежье, водка и прочее. Витю Конопатого помнишь?
– А то! Вместе на тракторах зябь поднимали.
– Тот как работы лишился, так в запой ушёл месяца на два. А осенью вовсе пропал. Через неделю в тернах нашли на шворке. Оно и нам недолго. Сами вымрем, как бизоны. – С последними словами Василий, окончательно попрощавшись, пошёл восвояси. Только свежий снег задорно скрипел под подошвами его войлочных ботинок с названием «прощай, молодость».
Я же, прикупив продуктов, считая по пути пустые хаты, долго, медленно возвращался домой. Было очень тоскливо и грустно оттого, что обворованной, обманутой, нищей предстала передо мной малая родина. Чувствовалось это особенно остро ещё и потому, что знал я, как процветают, живут в достатке деревни немецких бюргеров и голландских фермеров, как восторженно встречают рассветы шотландские пастухи и как горды своим по достоинству оцениваемым трудом французские, итальянские земледельцы.
«А ведь Краюха – тоже Европа, – философствовал я вечером, сидя за чашечкой чая у телевизора. Жаль, очень жаль, что только на карте. Что же мешает ей и сотням, тысячам таких же деревень обустроить свой быт успешно?» – задавал я сам себе извечный вопрос. И не находил ответа. Да, длиннорукие, хитрые чиновники-воры, да вечное разгильдяйство, безответственность власти, да неумение русского крестьянина относиться к своим обязанностям прагматично и скрупулёзно. Конечно, всё это есть. Но есть и другое. Взять хотя бы новейшую историю России, двадцать первый век – век высоких технологий, неограниченных возможностей, свобод. Ну отдали крестьянам в пользование землю, каждому свой пай, по-настоящему отдали. Бери! Вот, пожалуй, и всё. Ах да! Вместе с земельным паем получил русский мужик в пользование очень дельный лозунг, брошенный в деревни каким-то мракобесом от перестройки. Лозунг ясный, словно солнышко в безоблачном небе: «Конкурируй!»
Петька Суконников долго и нервно смеялся, когда рассказывал обо всём этом. С его слов получалось, будто бросили его в чисто поле на хромой кобыле с плугом, и должен он, чтобы не прослыть лентяем, соревноваться – конкурировать, значит, – с западным фермером, сияющим улыбочкой из окошка новенького трактора «Джон Дир».
Хм, почему раньше я об этом не задумывался?! И представляя в уме всю мощь иностранного агрегата, мысленно сравнивая его с хромой кобылой, теперь продолжал раздумывать дальше: а они самоубийцы – русские мужички! В эпоху экономических войн самое лучшее, что их в дальнейшем ожидает, – рабство. Разве работать за миску похлёбки – это не рабство? Вообще, по законам рынка, неконкурентоспособные не выживают. А какой у нас цивилизованный рынок? Ха! Базар – обыкновенный, дикий, стихийный базар!
Совершенно неконтролируемые, нерегулируемые никем и ничем цены, всякие там заговоры компаний, чёрные рейдеры, налётчики, господа лентяи-чиновники и прочее, прочее, прочее. Нет, они явно самоубийцы, эти русские мужички! Какое счастье, что нашёл я ещё хоть что-то оставшееся от Краюхи!
С такими очень невесёлыми думами погасил свет и, щёлкнув пультом телевизора, лёг в кровать. Снились мне в ту ночь то Петька верхом на кляче, облачённый в богатырские доспехи с копьём наперевес; то улыбающийся, мордатый дядька в комбинезоне, машущий бейсболкой из раскрытого окошка трактора «Джон Дир». А ещё снились мне пустые дома и торчавшие из-под снега, хаотично разбросанные оскалы бетонных балок перекрытий – всё, что осталось от разбитых, разрушенных краюхинских животноводческих ферм. Будто вновь орды безжалостного хана Мамая, сметая всё на своём пути, промчались через мою малую родину!
Наутро проснулся сам не свой. Вдруг почему-то захотелось немедленно заколотить окна родной хаты и вернуться под сень цивилизации. А что тут делать?! В этих заброшенных, пустынных джунглях! Если бы они не были родиной, то, клянусь, так бы я и сделал. Но они ею были, есть и будут навсегда. Наверное, поэтому, как только вспомнилось об этом, сразу же первый порыв угас; хотя совершенно не представлял, для чего деревенские, давно забытые проблемы должны были снова возникать на моём пути, а вернее – для чего и зачем так близко, так трепетно восприняло моё сердце чужую боль. Казалось, что такого не могло быть. Но так было. Оно – сердце – словно отделилось от разума. И когда разум говорил: «Паша, зачем ты вникаешь в дебри? Живи и радуйся. Тех денег, которые есть, хватит твоим детям и внукам. Не создавай сам себе лишних проблем!» – а на сердце сразу же жгло: «Эх, Павлик-Павлик, помнишь, как в Краюхе целыми улицами сдавались «под ключ» новые дома? Теперь они пусты! Помнишь, какие толпы молодёжи собирал на вечерний сеанс ухоженный, просторный сельский клуб? А ведь он почти рухнул! Помнишь, Павлик, детский сад, куда впервые привела тебя за руку мама? Амбарный замок висит нынче на его покосившихся дверях!»