Мы с Ламой чуть отстали. Я рассказываю ей про Грецию. Лама обнимает меня, благодарит за интересный рассказ и целует в щеку, на мгновение застывая в обнимку. Я ощущаю, как ее дыхание, едва касаясь горячим ветерком моего уха, чуть слышно выходит из приоткрытых губ. Наши тела разделяют две тоненькие одежды, и я боюсь возбудиться. И еще сильнее боюсь, что кто-то увидит это.
Она некоторое время смотрит на меня, улыбаясь, и я вдруг понимаю, что светлые волосы ее натуральные, а не крашеные.
Эпидавр и Одеон Геродота Аттика часто сравнивают с кратерами. Особенно в этом преуспели жители лунных колоний. Или со взлетной площадкой для древних летающих кораблей. Мне Эпидавр напоминает широкое блюдо для фруктов, а Одеон-пиалу. Еще Геродота Аттика похож на пустую ореховую скорлупку, а Эпидавр на перевернутый панцирь черепахи.
Но с Эпидавром, конечно, Одеон не сравнить. Как ни сравнить с ним ни театр в Додони, ни театр в Дельфах, ни театр Дионисия. И было грустно, что все эти люди собрались не в Эпидавре.
А народу было прилично. Человек триста пятьдесят, а может даже и больше. Несколько десятков геликоптеров застыли над Одеоном, собираясь смотреть концерт с воздуха, но, когда в сюэкли пришло сообщение, что гудение аппаратов будет мешать насладиться музыкой, геликоптеры разлетелись, и театроны, ступени для зрителей, заметно пополнились людьми. Многие махали друг другу руками, и перекрикивались. Мы, встретившись с некоторыми Реконструкторами, сели на самых верхних ступенях, где никто не сидел.
Внизу полукруглая площадка-просцениум заставлена стульями. За ней, в неосвещенной части сцены тенями мелькают люди. И среди них, наверное, Чаро с Анном.
Мы сидим так высоко, что нам открывается вид на частично затопленные Афины.
– Когда-то здесь была демократия! – важно говорит серьезный Нак.
У Нака спрашивают, что такое демократия. Нак пытается ответить, и мне кажется, он даже не понимает, какая это часть речи.
– А сейчас Александрос, молодой Хранитель, нам расскажет про демократию! – обращается ко мне дядя и улыбается.
– Как интересно, как интересно, – защебетала Лама, присаживается спереди, и упирается голыми локтями в мои открытые колени, подпирая подбородок кулачками, – мы все во внимание.
У Ламы такие синие глаза. От природы ли? Взгляд мой чуть задерживается на её ложбинке между грудями.
У меня кружится голова, но я стараюсь, чтобы никто этого не заметил, и рассказываю про демократию.
– Выборы? И как выбирали? – интересуется Нак, включая в сюэкле «запоминалку».
Я предлагаю округлить жителей греческого города, полиса, до ста человек. И вот, начинаются выборы. Где-то две трети жителей являлись рабами, подневольными людьми, и поэтому они не могли принимать участие в голосовании. Меня начинают спрашивать, кто такие рабы и почему они не принимали участия в голосовании, я говорю, что объясню это потом. Итак, остаются грубо говоря, 34 человека. Так как женщины тоже не имели права голоса, то половину сразу отсекаем.
– Как несправедливо! – восклицает Лама.– Бедные женщины!
Я успокаиваю Ламу тем, что говорю, что в одном из регионов, Спарте, женщина имела права голоса. Лама успокаивается, и я продолжаю. Итак, остаются 17 человек. Юноши до 21 года, который считался годом взросления, так же не имели принимать участие в выборах. Учитывая, что в древнегреческом обществе человек пятидесяти лет считался глубоким стариком, (общий возглас удивления, Лама закрывает лицо руками), поэтому удалим половину. Люди психически нездоровые тоже не имели право голоса. Удалим одного человека. Осталось совсем немного. Зато они имеют право голоса! Выдвигали свои кандидатуры люди зажиточные и богатые. И они могли подарить другим людям своих овец, фрукты, рыбу, деньги, (хорошо про деньги не спрашивают, знают!), чтобы те отдали за него свои голоса. Это не считалось «взяткой», как назывались подобные приношения в предпотопные времена, это считалось естественным и справедливым. Оставшиеся семь-восемь человек голосуют. Кто-то отдает свой голос искренне. А кто-то за барана или овцу. Это считалось большим прорывом в продвижение человеческого права и достоинства. Конечно, многое изменилось в понятии демократии к последним векам до Потопа, но сущность осталась таже самая.
Некоторое время все молчат, стараясь понять этот странный древний обычай.
– А зачем они вообще выбирали кого-то? – тихим голосом спросил кто-то из Реконструкторов.
– Чтобы править. Ну, руководить жизнью других людей. Править было очень почетно.
– Страшные, свирепые времена… -произносит через паузу Нак.
– Как-же хорошо, что сейчас нет никакой демократии! – звонко засмеялась Лама, затем легким движением дотронулась до почти невидимой застежки, и платье свернулось до тоненьких трусиков, еле облегающих бедра. Медленно, думая о чем-то своем, почесала одну из белых грудей, увенчанных большими темными размытыми сосками.
– Душно! – улыбнулась Лама.
Кто-то сделал замечание, что рядом могут присутствовать дети, но осмотревшись, и убедившись, что детей рядом нет, Лама сняла и трусики, сбросила легкую обувь, и полностью голой разлеглась на впитавших в себя дневной зной ступенях Геродота Аттики. Несколько человек, в том числе и Нак, последовали ее примеру.
Раздались аплодисменты. Из темноты, словно из пещеры, стали выходить музыканты, и занимать места на стульях. Освещения прибавили. Стена Одеона приобрела красноватый оттенок. У каждого из выходящих людей был в руках какой-то музыкальный инструмент. У кого большой барабан, у кого большие и малые железные блестящие дуды. Вон Анн со своей флейтой. У многих были инструменты похожие на бузуки, отличавшихся только размером. А у Чаро-один из самых больших! Один из музыкантов повернулся спиной к Одеону, взмахнул вверх руками, в одной из которых он держал палочку, и застыл. И все застыли, приготовившись для чего-то. Одни приготовились дудеть, другие зажали маленькие бузуки подбородками, плавно склонив над ними палочки, другие зажали бузуки побольше между ног. Из сюэклей музыкантов выплыли и застыли какие-то голографические картинки с непонятными закорючками.
– Ноты! – под ухом произнесла незаметно подкравшаяся Лама.
Медленным шагом вышла женщина в оранжевом купальнике и произнесла:
– Вольфганг Амадей Моцарт…й век до Потопа. (Не помню, какой век). «Маленькая ночная серенада».
Человек взмахнул палочкой, и…
В общем, это была музыка.
МУЗЫКА!
После Моцарта был Дворжак. За ним последовал Стравинский. Меня, также как в храме, удивляло то, что многие будто не замечали Музыки, не обращали на нее внимание. Большинство присутствующих о чём-то говорили вполголоса, смеялись, что-то ели и пили, отвлекаясь только когда надо было похлопать.
На адажио Чайковского Лама стала, словно невзначай, гладить мою ногу своей ногой. Я почему-то посмотрел на дядю и Вини, сидевшие на несколько рядов спереди и внимательно слушающих музыку. Просто такой ситуации никогда раньше не было. Но они ведь не расстроятся? Зачем им расстраиваться? Я ведь почти взрослый мальчик. Я хочу потрогать эту женщину. И я это сделаю. Я провел рукой по бедру Ламы. Она взяла мою руку, и положила ее себе на грудь. Люди, сидевшие сбоку, Реконструкторы, стали замечать это, улыбаться нам, и пересаживаться так, чтобы заслонить нас от случайных взоров незнакомых зрителей, которых, в принципе, в нашей части почти и не было. Я не переставал слушать и наполняться Музыкой, и при этом не переставал гладить Ламу. Это все слилось в одно. Лама и Музыка. Еще не остывший воздух был густой, сладкий, и липкий, словно в него добавили меда. Реконструкторы расселись так, что нас почти не было видно другим, и отвернулись, чтобы не мешать нам.
Лама обхватила мою шею и несколько раз нежно прикоснулась своими губами к моим, а когда я пытался поцеловать ее, быстро отводила голову назад. Затем резко впилась в меня, губой приоткрыв мне рот. Наши языки сплелись, как ужи в брачный период. Лама закинула ногу, и села мне на колени. Наши животы глубоко дышали, разделенные уже только моим экзомисом. Не переставая слушать музыку, мы целовались, терзая руками друг другу спины. Лама откинула голову. Я стал жадно целовать ей шею, затем плечи и грудь. Да, грудь! Меня уже абсолютно не интересовало, видят нас дядя, Вини, или остальные зрители. Была только Музыка и Лама, которая стала мягко совершать тазом движения. Вперед-назад, вперед-назад. Затем по кругу. Какая она! Лама соскочила вниз, и совершила головой подныривающее движение. В следующую секунду я вижу ее чуть подрагивающую белую спину, прикрытую чуть ниже плеч подолом моей одежды. Я застонал. Наверное, мой стон услышал весь Одеон.
Между тем внизу в паузе на круг орхестры вышли люди, певшие на Реконструкции. Напротив них встал человек, руководивший их пением своими руками. Они стояли вдвоем спиной к Одеону. Один с волшебными руками, вооруженный палочкой напротив музыкантов, другой с волшебными руками напротив певцов. Снова вышла женщина в оранжевом купальнике.
– «Обнимитесь миллионы». Бетховен. Такая-то симфония. Такой-то век до Потопа. На слова какого-то Шмиллера.
Лама вырвалась снизу, и какое-то мгновение, меньше секунды, мы, тяжело дыша, смотрели друг на друга.
Да! Сейчас!
В принципе, я много раз видел, как ЭТО происходит. Как случайно, так и специально подглядывая. На пляжах есть части, где люди купаются полностью обнаженными. Есть места для стеснительных людей, купающиеся, прикрывая причинные места или грудь. Есть специально выделенная территория для таких как дядя и Вини. А есть кусочки пляжа для мужчин и женщин, желающих заняться любовью на природе.
Был месяц Сидней, незадолго до моего дня рождения. Мама любила меня повозить по разным частям планеты. (Отец, на случае Гостей, всегда оставался дома. Он не любил, когда Гости его ждали). Мы прилетели на геликоптере на пару часов отдохнуть на какой-то мексиканский пляж. Долго ныряли в «подводных выдрах» и загорали. Мама что-то увлеченно смотрела в сюэкле, а я стал изучать окрестности. Долго шел куда-то, смотря, как при шаге, словно вода, между пальцев ног выливается сероватый мелкий песок. Внезапно я услышал стоны. Я поднял голову. Никого рядом не было. Стоны доносились из-за одного небольшого холма. Я встал на колени и пополз по направлению этих стонов. Стоны усиливались. Я боязливо заглянул за бархан.
Прям передо мной на корточках раскачивалась вперед-назад очень красивая девушка с правильным овальным лицом. С высокого лба на песок спадали очень густые вьющиеся смоляные волосы, со свалявшимися в песке концами. Очевидно, совсем недавно она вылезла из воды. За волосами были видны раскачивающиеся маятником груди. Кисти рук утопали в песке. Лицо девушки было приподнято к небу. Маленький рот с ярко-красными губами чуть приоткрыт. Глаза под тонкими бровями, наоборот, были закрыты. Веки с еле заметными прожилками чуть вздрагивали. За ней, вцепившись руками в ее таз, переходивший в тонкую талию, возвышался большой мужчина с выбритыми висками и седой грудью, сильно контрастирующей с его темной кожей. Голова мужчины с закрытыми глазами так же была запрокинута. Он стонал сильно и глухо. Девушка чуть постанывала в унисон. Я смотрел заворожено, слушая, как каждое движение сопровождается шлепком бедер мужчины о бедра девушки.
Девушка чуть приоткрыла глаза, снова закрыла, и потом снова открыла, увидев постороннего. Некоторое время мы смотрели друг на друга. Она с испугом, а я скорее с интересом и непониманием. Через некоторое время девушка медленно повернула голову назад, посмотрев на мужчину, который по-прежнему стонал с закрытыми глазами, не снижая темпа. Затем снова посмотрела на меня, медленно вынула руку из песка и приставила кончик указательного пальца к губам. Тихо! Я в ответ поднес свой указательный палец к губам. Молчу! Девушку разобрал смех, и она, так же раскачиваясь, закрыла ладошкой рот, чтобы не рассмеяться. Затем прикоснулась к губам подушечками пальцев, и послала мне воздушный поцелуй. Я в ответ тоже поднес кончик ладони к губам, и послал ей в ответ свой поцелуй. Девушка, улыбаясь, сделала тыльной стороной ладони чуть отталкивающее движение. Не мешай нам, добрый мальчик, иди отсюда. Я кивнул, улыбнулся ей в ответ, заполз за холм, и пошел к маме.
Еще прилетали как-то мужчина и женщина с далекой станции. Полгода летели в анабиозе на сверхскоростной. На Земле впервые за тридцать лет. Отпуск три года. Потом обратно. Очень скромные. Говорили тихо и боялись смотреть в глаза. Сказали, что вычисляют на Земле места особой энергетической силы и «подзаряжаются» в них, занимаясь любовью. Эпидавр, по их расчетам, одно из таких мест. Покраснев, включили сюэкль, откуда вынырнула точная уменьшенная копия нашей планеты с зелеными и красными точками. Это были «места энергетической силы». Красная точка означала, что в этом месте уже «подзаряжались». Мне запомнились красные точки на вершине башни Эйфеля, торчащей из воды, на крыше Исаакиевского собора, и на дне Марианской впадины. За месяц до возвращения женщина хочет начать принимать беременные пилюли, чтобы на станции, после анабиоза и перелета, родить человека, полностью наполненного энергией Земли. Они на наше восхищение съели свежевыпеченную лепешку, выпили по стакану молока, часа три ходили по Микенам, внимательно и не перебивая слушая отца, затем, взявшись за руки, пошли в сторону Эпидавра. Меня родители попросили не ходить за ними, и я сказал, что не пойду. Но конечно – же пошёл.
Мужчина стоял на самом центре круга-орхестры, и совокуплялся со своей женщиной, которая, обхватив его бедра ногами и раскинув руки в стороны кричала так, что с учетом акустики Эпидавра, наверное, ее слышал Дельфийский Оракул.
В общем, несколько еще случаев было. И много раз я представлял, как я буду ЭТО делать с женщиной. Как-же волнительно и страшно мне было!
Но, оказывается, ничего страшного в этом не было. Было просто волшебно.
На самом верху, над нашим последним рядом, была неширокая плоская площадка, заканчивающаяся красивой полуразрушенной стеной. Лама с удивительной сноровкой прыгнула туда, и даже хотела протянуть мне руку для помощи, но не успела, я уже был рядом. Мне захотелось соприкасаться с Ламой всем телом, полностью голым, касаться и тереться о нее до стона и крика. Я сорвал с себя одежду. Лама откинулась на теплый камень и широко развела свои крепкие белые ноги. Казалось, все вокруг радовалось и светилось. Миллионы невидимых светлячков летают вокруг нас, шелестят и поют. Все сияло. Мы сходимся. И это радость. Какая это радость!
– Радость, пламя неземное,
Райский дух, слетевший к нам,
Опьянённые тобою,
Мы вошли в твой светлый храм.
– Изгиб! Изгиб! – cтонала Лама. – Музыка! Умоляю, слушай музыку! Не сбивайся с темпа!
– Обнимитесь, миллионы!
Слейтесь в радости одной!
Всё, всё поет и кружится! Как же хорошо! Эта радость всегда была рядом! Всегда! Люблю! Люблю всех! Обнимаю всех! Люблю-люблю-люблю-люблю-люблю!!! Очень сильно люблю… И Ламу люблю! Как я люблю Ламу! Всё поет, всё кружится и вертится!
Неожиданно Лама хватает меня за плечи, отталкивает, мягко бросает меня на спину и скачет на мне, как на лошади. От наших бедер сыплются искры. От их трения друг о друга можно разжигать огонь. Воздух густой-густой. От него можно отламывать куски, как от сахарной ваты…
– Вознесем Ему хваленья
С хором ангелов и звезд.
Духу света этот тост!
Ввысь, в надзвездные селенья!
Мы стонали и рычали. Лама вспотела, и вспотела очень сильно. Ее светлые влажные груди со шлёпаньем бились друг о дружку и мелкие брызги пота летели в разные стороны, в том числе и мне на лицо. И все кружится и смеется. Вертится и поет. Как хорошо! Все поет, все поет, все!
– Обнимитесь, миллионы!
В поцелуе слейся, свет!
Братья, над шатром планет
Есть Отец, к сынам склоненный!
Как хорошо! Пойте! Пойте еще! Все поет, все!!!
Я закричал, и мой крик подхватила Лама.
Я смотрел на темное небо с точечками звезд. Будто черноту, за которой был свет, много раз проткнули булавкой. Многие из этих звезд пульсировали и двигались. Это были космические станции и геликоптеры. Было очень спокойно. Я попытался вспомнить, когда я начал смотреть на звезды, и не смог. Лама, уткнувшись мне в плечо, гладила мне грудь и живот. Мне казалось, что было очень тихо, и я удивился, когда понял, что параллельно с тишиной звучит музыка. Медленно и печально пел мужчина.
– Как красиво!
– Это ария Неморино, -не глядя на меня, и не переставая гладить мне грудь, задумчиво произнесла Лама. – На латинском. Молодой человек поет о любви. А долго ли ему еще петь, неизвестно. «Аиду» попросили не петь. «Отелло» не рекомендуют. «Евгений Онегин», говорят, не совсем удачный выбор.
– Я не понимаю, о чем ты говоришь…
Мы слушали прекрасную музыку, лежа на прекрасном месте прекрасной планеты, и Лама с грустью рассказывала о своей прекрасной работе, которая мало кого интересовала. В родном Денвере совсем никто не интересовался ни музыкантами, ни Реконструкторами. На гастролях не лучше. Все время спрашивают, когда будут термовоксы. А какой смысл в жизни, если твое мастерство не приносят радость другим людям? Подавляющее большинство людей, сидящие сейчас на ступенях Одеона это общие знакомые, прилетевшие со всех частей земли, и прилетевшие главным образом пообщаться и увидеть друг друга, а не послушать Музыку.
А потом случилось совершенно непредвиденное событие. Один мужчина, от которого уходила женщина, в порыве чувств так сжал руками её шею, что она задохнулась. И сюэкль не сумел среагировать. Может, подумал, что мужчина делал массаж. До этого человек посещал выступление Музыкантов из Денвера, в котором были два фрагмента из оперы «Отелло».
Им рекомендовали убрать все сюжеты про допотопное насилие, и рекомендовали сильно облегчить программу.
Они убрали все тяжелые сюжеты. Очистили программу от чересчур серьезной музыки. Оставили более легкие, воздушные, но первоклассные произведения. Реконструкторам посоветовали танцевальные формы, и сократить реконструкции обрядов до минимума.
Но интереса к ним так и не прибавилось.
Мне стало жаль Ламу. Я провёлся рукой по её пушистым светлым волосам, и прижал её к себе.
В это время внизу женщина в купальнике поблагодарила всех присутствующих, и сказала, что напоследок, по традиции, музыканты сыграют музыку, рожденную в той местности, в которой они в данный момент выступают. Музыканты заиграли, и я задрожал от восторга.
– Сиртаки! – улыбнулась Лама.
– Знаешь? -удивился я.
– Скорее помню!
– Пошли?
– Пошли!
Я хотел поднять и одеть свой экзомис, но Лама опередила меня, приподняла её пальцем ноги, скинула вниз, засмеялась, и положила мне руку на плечо. Я сделал тоже самое. Та-дааам! Подбородок к левому плечу, чуть разворачиваемся, ставим согнутую правую на пальцы возле середины стопы левой. Па-да-ба-дааам! Высоко рисуем ногами в воздухе радугу, как говорил отец, когда учил меня сиртаки, и та-дааам, становимся в зеркальную позицию, подбородок к правому плечу, носок левой к середине стопы правой. На нас обращают внимание снизу, и начинают оборачиваться. Па-да-ба-дааам! И снова рисуем ногами в воздухе радугу. Я понимаю, что наши обнаженные гениталии под высоко поднятыми ногами прекрасно всем видны снизу, и это могут увидеть дети, но… так хорошо танцевать сиртаки голым с Ламой, что сейчас не до детей. К нам наверх запрыгивают люди. Голый Нак, еще один Реконструктор, с ним женщина, они спешат к нам, скидывая по ходу одежды, принимая правило танцевать обнаженным. Одно бедро вперед, ногу подставить, затем резко другое бедро. Прыжок, коленом вверх! Еще прыжок! Другим коленом! Теплые шершавые камни уносятся из-под ног, и мы полетели по краю чаши Одеона. Нас уже семь человек, девять, десять! Люди поднимаются, бегут к нам, смеются, швыряют одежды вниз и присоединяются к нам! Когда мы второй раз добежали до конца неполного круга Одеона и побежали обратно, нас было уже человек двадцать! Голые несемся, перебирая бедра и прыгаем, словно взлетаем! Уже почти все зрители повернулись к нам, машут, снимают на сюэкли, прыгают и хлопают в ладоши. А мы несёмся и несёмся в жарком сиртаки. Женские груди словно мешочки с вином аппетитно подпрыгивают. Мой половой член, как, очевидно и у других мужчин, взлетает на разворотах и с хлёстом бьется о ляжки. Оркестр идет на новые заход. И снова полетели. Радость! Это радость! Я стал мужчиной!
И вот через десять минут мы, еле дыша, взмыленные, кланяемся всем кричащим и приветствующим нас зрителям, среди которых вижу смеющегося и хлопающего дядю и мрачного Вини с крепко сжатыми губами. Может, он видел наши с Ламой проказы? Но я тут же забываю про него, и начинаю, как и все, аплодировать Оркестру, красиво раскланивающемуся внизу.
– Анн, Чаро, браво! – кричу я.
Кажется, Анн и Чаро слышат меня и машут мне рукой.
В шутку похлопываю друг друга по разгоряченным и влажным телам, мы одеваемся. Я натягиваю экзомис, Лама надевает трусики и нажимает невидимую кнопочку, и через три секунды стоит в своем облегающем бело-серебристом платье.
Еще через несколько минут мы стояли на Агоре. Много людей, зрители, Реконструкторы, Музыканты, все смеются, шутят, пританцовывают. Неизвестные люди улыбаются мне, а некоторые даже похлопывают по плечу. Наши флюиды счастья и любви смешались друг с другом. Я их люблю! Я их всех люблю!
– Вот он, Аполлон! – радостный дядя обнял меня и прижал к себе. Рядом стоял мрачный Вини и угрюмо смотрит то на меня, то на Ламу.
– Понравилось? – внезапно спросил он у меня.
– Ну да… -вырвалось у меня, хотя я не понимал, что имеет в виду Вини. Неужели…
– Концерт был великолепный! – защебетала Лама. – Как жалко, что Анн не сыграл «Шуточку» Баха! А начало 40-ой симфонии Моцарта! Аллегро мольто! Как жаль, что не исполняли!
– Друзья! – дядя залез на трибуну и обращался к остальным. – Приглашаю всех желающих к себе на вечеринку! Жареных баклажанов, маслин и лепешек хватит на всех! А для особых гурманов, – дядя сделал паузу, – устрицы с асиртико!
Человек тридцать закричали от восторга.
«Летим! Летим! Куда лететь?» – послышались голоса.
– Устрицы! Устрицы! – мечтательно зашептала Лама, и сжала мою ладонь.– Хочу устрицы!
– Как погулял, сынок? – я обернулся.
Рядом со мной стоял отец. В белой рубашке, черных штанах-брюках, и в лакированных ботинках. Копия почти преддопотопной одежды простого грека.
– Мне очень жаль, Гаврилос, – сказал Вини каким-то нарочито ласковым голосом, – что ты не видел прекрасный обнаженный танец, в котором твой сын принял участие. Передай Ахате, что это был просто Матисс какой-то!
– Что? – отец недоумевающе и испуганно смотрел на нас с Ламой, держащихся за руки. Мне стало очень неудобно. Мне захотелось в данную минуту быть не здесь, а где-нибудь в другом месте.
– Мы танцевали сиртаки обнажёнными! – радостно защебетала Лама. – А другие люди раздевались и присоединялись к нам! Какое это счастье!
«Только бы она еще чего другого не рассказала!» – я не мог поднять на отца глаз, настолько неудобно мне было.
Появился удивлённый дядя. Появление отца стало для него сюрпризом. Причём, судя по виду, сюрпризом не радостным.
– Ужин давно остыл, – мрачно сказал отец, – но мама сказала, что подогреет.
Со мной стали прощаться. Лама, не стесняясь отца, обняла меня, и сказала, что я очень хороший мальчик, и вечеринка без меня будет с «оттенками печали». Нак сказал, что жалеет, что мы не до конца познакомились.
Взлетели мы не сразу.
– Ты где-нибудь видел, Александрос, чтобы Хранители ходили голые, а тем более танцевали? – спросил отец.
Некоторое время я стыдливо молчал.
– Дядя Леонидас ходит! -вдруг вспомнил я, -и Юзи иногда…
– Ох уж это дорийское бесстыдство… Кстати, Леонидас меня спрашивал, не посоветую ли я кого для Юзи. Ты ведь к ним не заглядываешь.
Отец поднял нашу старушку «Гестию» в воздух.
Проснулся я поздно. Одел «летучую мышь», и полетел к тому человеку, о котором до утра думал. Не долетев до Спарты, я приземлился. Я люблю ходить пешком. Многие совершенно не могут обойтись без геликоптера. Даже пословица есть такая: «Он без геликоптера как без сюэкля!». Так говорят про человека, который, например, даже полкилометра не может пройти. Только на геликоптере. Я не из таких. Я часто хожу пешком, и даже бегаю.
Вот там, за полуразрушенным Акрополем-дом Юзи и её семьи.
Отец Юзи Леонидас третий Хранитель Пелопоннеса и отвечает за всю южную его половину. От Триполиса и ниже.
Гостей у дяди Леонидаса почти не бывает. Благодаря самому дяде Леонидасу. В сюэкле на его странице Хранителя обычно пишут, что-то типа «рассказы Леонидаса чрезвычайно интересны, но чересчур перегружены допотопными жестокостями». Слушать историю, как триста человек зарезали и убили в ущелье несколько тысяч других людей, согласитесь, тяжело. Были случаи, когда Гости падали в обморок от точных физиологических деталей. Несколько раз Леонидаса просили рассказать что-то другое. Леонидас обижался, и говорил, если хотите других историй, летите к другим Хранителям. Да и других историй, увы, он просто не знал. И не хотел знать. Гости почти перестали прилетать, но Леонидаса это совершенно не расстраивало. Что его по-настоящему огорчало, так это отсутствие сына.
Когда я был помладше, то он, видя меня, с горькой улыбкой говорил: «Александрос, Александрос! Ну почему ты не мой сын? Спал бы сейчас на циновке в холодном помещении, питался бы только лепешками да луком, таскал бы камни с гор в равнины и поднимал бы их обратно с равнин в горы! Я бы из тебя такого мужчину сделал бы! О, Александрос! Ну почему ты не мой сын?». Я смущался, и в глубине души был крайне рад данному факту. Мне не хотелось спать на циновке и таскать камни из гор в долины и обратно.
Зато у Леонидаса была дочь Юзи, моя ровесница. Не смотря на разницу в четыре месяца, Юзи вела всегда себя так, будто старше на целых четыре года, и всегда смотрела на меня сверху вниз. В прямом смысле. Мы смотрелись довольно забавно. Я, невысокий и кучерявенький, и рядом, взяв меня за ручку, Юзи, худая как хворостина, с коротко остриженными по плечи волосами, и выше меня на полторы головы. «Люблю тебя, Жирафа, больше всего люблю! – говорил я ей, уткнувшись в её длинную шею с родинкой.– А ты любишь меня?». «Люблю…» – тихо говорила Юзи после долгой паузы. С годами разница в росте сократилась, и составило не полторы головы, а только голову. Даже чуть меньше. Во всяком случае так было год назад, когда мы последний раз виделись. Когда нам с Юзи было лет по двенадцать, у тети Таки произошел выкидыш, после которого она не смогла иметь детей. После этого Юзина семья ушла в себя, редко звала нас к себе в гости, даже часто отказывала малочисленным Гостям со стороны. Мы почти перестали встречаться. Изредка я прилетал, мы купали с Юзи коней или пасли овец. Как раз на пастбище, несколько месяцев назад, в день рождения Юзи, мы и поругались. Я говорил, что Микенская культура более возвышенная, чем Спартанская, что Спарта не дала миру большого количества философов и скульпторов. Юзи обиделась, и громко сказала, что «зато спартанцы никогда не были дураками», и на все мои просьбы о мире отвечала молчанием и отвернутой головой. После этого я на связь не выходил. Я ждал, что это сделает Юзи.
Я подхожу к их дому. Он примерно такой-же, как и у нас. Небольшой белый двухэтажный известняковый особняк с синей крышей, с уходящими в землю тремя этажами с подвалом.
Я приблизил по сюэклю. Вот дядя Леонидас, смуглый от солнца, полностью голый, чешет свою бороду с проседью и что-то говорит тете Таке. Дядя Леонидас любит ходить голым. Он уверяет, что спартанцам чуждо стеснение. Жена с дочерью время от времени его поддерживают. Но не всегда. И не полностью.
А вот и Юзи с колчаном и луком вышла из-за дома. Такая-же длинная и худая. Волосы отросли. На тёмном от загара теле еле заметные коричневые точки сосков. Узкая талия препоясана веревкой, с которой спереди и сзади свисают узкие кусочки ткани. По просьбам отца она стреляет по мишеням на пустыре за домом. А еще Юзи умеет бороться, и метать копьё с диском.
– Эге-ге-ей! – кричу я.
– Кто это к нам прилетел! – дядя Лёня раскрывает руки и идет мне навстречу.-Да никак это сам Александрос Адамиди! А Фасулаки всегда рады Адамиди!
Дядя Лёня сухопарый и худой, но объятья его словно из железа. Тётя Така протягивает мне руку, и я целую тыльную сторону её тоненькой изящной кисти. Тёте Таке нравится этот странный древний обычай. Здороваюсь с Юзи.
– Привет! – бесцветно кивает Юзи, флегматично смахивая соринку с плоской груди.
– Забить и зажарить самого тучного тельца для дорогого Гостя! – смеется дядя Лёня. Конечно, никто не собирается резать и поедать коров, но я вздрагиваю, вспоминая Хлою с Дафнисом.
Через десять минут мы уже сидим за невысоким столиком, на котором стоит тарелка с маринованным осьминогом и сырными шариками, миска с йогуртом и свежими огурцами, и большой кувшин с холодным домашним пивом. Трещит разведенный огонь, скоро будут угли, на которые положат жариться этого прекрасного тунца, которого подготавливает тётя Така. Она делает его не по-средиземноморски, а по своему оригинальному рецепту. Тётя Така родом из Северной Америки. Её родители- Хранители Языка и Культуры индейского племени Чероки. Тётя Така в шутку говорит, что число Хранителей Чероки ровно столько же, сколько и самих чероки. Где-то около пятидесяти. Красноватый цвет кожи и необычный разрез глаз достался Юзи в наследство от матери. Но не талант вести беседу. Юзи почти все время молчит с таким выражением лица, что можно подумать, что она ждет не дождется, когда собеседник договорит и улетит куда-нибудь. Да и отец учил её отвечать на все четко и коротко, чем славилась в древние времена Лакония, как называли большую часть Пелопоннеса. В допотопные времена такую ясную, краткую и точную речь так и называли-«лаконичной».
– Гостей не было месяца два, – дядя Лёня тоже человек немногословный, даже угрюмый, но сейчас ему чужда эта «лаконичность», он рад мне. – Да век их бы не видеть, история для них чересчур жестокая! Но то, что ты прилетел-молодец! Знай, тебе тут рады, малыш!
Мы разливаем по медным стаканам пиво, разбавляем водой, руками едим жирного тунца, споласкивая руки в тазу, где в воде плавают ломтики лимона. Вспоминаем историю, как мы с Юзи в детстве пытались приручить двух скорпионов, которые покусали нас так, что руки потом чесались несколько часов подряд. Благодарю тётю Таку и дядю Лёню за прекрасную еду, и идём с Юзи купать Муху и Шмеля. Это пиндосы. Небольшие греческие лошади. Раньше были Дафнис и Хлоя. Но имена эти никогда не упоминаются в этой семье.