Уже через пару десятилетий наука достигла допотопного уровня, а потом очень быстро обогнала его. Первая послепотопная ракета отправилась на Луну. Потом на планеты Солнечной системы. На Луне была создана искусственная атмосфера, её заселили людьми. Затем настала очередь Марса. С Венерой было тяжелее, но там выросли большие поселения под величественными куполами. Жаркий Меркурии был первым, который был освоен внутрь. Затем покорились землянам большинство спутников Юпитера, Сатурна, Нептуна, Урана и Плутона. Следующим шагом было преодоление скорости света и полёты на дальние планеты и создание космических станций.
Стремительно развивалась и медицина. Увеличилась средняя продолжительность жизни, которая была уже не 70—80 лет, как в допотопье, а 130—140 лет. Отец мой говорил, что видел на Кавказе человека, которому было 183 года. На смену тяжелому физическому труду пришел труд роботов.
Но со всеми этими успехами пришли свои трудности. Стали появляться люди, которые пытались всех заставить думать, что они особенные, и которые говорили, что «мы знаем как надо, и куда надо идти». Это были люди, старавшиеся подчинить себе других людей, привить им свои, не самые хорошие мысли, и презирающие людей, которые думали иначе, чем они. Они радовались, когда люди, подчинившиеся им, хвалили их, и раздражались, когда другие люди не понимали того, что они якобы выше и лучше других. Некоторые из них предлагали снова, как и в допотопные времена, вернуть «деньги». Сначала на их агрессию отвечали любовью и пассивностью, ибо нельзя отвечать плохим на плохое. Но когда они силой попытались взять так называемую «власть» в свои руки, пришлось ответить, чтобы не допустить страшных и чудовищных последствий. Этих гордых людей и их приспешников схватили, и посадили в дома исправления. Раньше, в допотопные времена, дома исправления носили название «тюрем». Исправиться в них было практически невозможно. Из этих тюрем люди выходили еще больше озлобленными и агрессивными, и способные на еще худшие преступления. Новые дома исправления предназначались действительно для исправления. Большие одиночные камеры с маленькими бассейнами и просторными балконами, где человек мог в течение нескольких лет подумать о том, в чем он был неправ. С развитием астронавтики более опасных преступников стали отправлять на далекие необитаемые планеты и астероиды с атмосферой.
После появления этих людей, зацикленных на своих идеях, общество пришло к выводу, что вмешательство во внутреннюю жизнь личности, навязывание ему своих мыслей и идей есть преступление пред человеком. Ибо человек-вершина мироздания, об чем писали даже допотопные мыслители и философы. С мониторов исчезли передачи, так или иначе навязывающие определенную точку зрения, в которых производились дебаты, или какие-то споры. Исчезли передачи, в которых бы в том или ином качестве употреблялось бы насилие. Это могло испугать людей, а у некоторых даже могло вызвать новую вспышку насилия. В школах перестали ставить отметки, так как ребенка могло обидеть, что у его сверстника оценка выше. Не надо было допускать, чтобы он мог подумать, что кто-то лучше его. Каждый человек должен знать с детства, что нет таких, кто хуже, а все они лучшие. Как говорил очень хороший религиозный проповедник: «Бог любит каждого человека больше, чем всех остальных!».
Ушли в небытие странные допотопные игры, где люди радовались, что они в чем-то превосходят других. Например, игра в пихание мяча ногами, когда одна команда радовалась, что запихала другой команде больше мячей. Исчезли так называемые спортивные Олимпиады. Исчезало все, что приводило к выпячиванию своего «я», и расцветал гуманизм и любовь к ближнему.
Религиозных деятелей попросили также не навязывать свою веру другим. Они вели службы, говорили о Боге в церквях, мечетях и синагогах. Но нельзя было просить и тем более наставать прочитать ту или иную книгу, просить соблюдать пост или ходить на службу. Человек имел полное право сходить на службу, пойти в библиотеку и ознакомиться с книгой, в которой была та или иная точка зрения. Но САМ! Он должен был открывать это для себя сам, а без навязывания извне. На службы в религиозные заведения стали ходить всё меньше и меньше, и слово «БОГ» потихоньку вышло из обихода, хотя многие верили в какую-то силу, которая стоит выше человека. Первую заповедь, которую провозгласили в послепотопные времена, «Возлюби Господа Бога твоего всем сердцем твоим» со временем перестали употребляться. Её во всем сменила вторая «Возлюби ближнего своего как самого себя», которая стала первой и единственной. А слово «Бог» сменилась на слово «природа», и стали говорить не «Бог любит каждого человека больше всех остальных», а «Природа любит каждого человека больше всех остальных».
Сегодня на прогулку взял с собой Пигву. Мы поднимаемся вверх к северной части. Остров напоминает мне родинку на шее Зои в виде неправильной капельки. Узкая верхняя часть и широкая, примерно с полторы мили, нижняя. Я не знаю, где тут север и юг, поэтому могу предположить, что капля лежит на боку. Остров возвышается метров на сто над океаном своей узкой частью, и спускается и расширяется вниз прямо к самой воде. Если бы здесь были зимы, и были лыжи, можно было бы устроить очень хороший слалом. Раньше я всегда был спокоен к лыжам, но сейчас вспоминаю их с какой-то особенной теплотой. Но здесь зим не существует. Так же, как и не существует лета, не существует весны и не существует осени. Одно сплошное непонятное межсезонье. Температура здесь никогда не падает ниже пятнадцати градусов. И никогда не поднимается выше восемнадцати. Сутки здесь длятся где-то около двадцати одного с половиной часа. Такого понятия как вечер или утро почти не существует. Полностью темнеет и светлеет где-то за шесть с половиной минут. Вот мы дошли до самого верха. Под нами внизу стоит океан. На моей родине, на Пелопоннесе, я вот часто стоял также, наблюдая как сходятся на горизонте нежная лазурь неба и темная синева океана. Сейчас я смотрю, как соприкасается два оттенка серого. Первое время я не переносил эти пейзажи и эту природу. Сейчас я отношусь к ней с нежностью и состраданием. Как к ребенку из допотопной книжки, который вырос в подвале, никогда не видел красок и не знает, что такое ласка и доброта. Пигва навис над пропастью, и гудит еле слышно, как шмель. Я начинаю, глядя на горизонт, вслух читать стихи. Однажды я не говорил несколько месяцев. В первый мой год пребывания здесь. А когда попытался что-то сказать, из горла вырвалось только какое-то сипение. Связки от бездействия ослабли, как мускулы без тренировок. Губы еле двигались. Язык казался чужеродным элементом. С того дня я принял решения заниматься речью каждый день. Я вижу вдали точку. И я знаю, что это за точка. Я поднимаю руки к небу и радостно декламирую Данте.
Точка быстро выросла, и превратилась в космический челночек, который, пролетев над нами, стал приземляться на площадку возле моего дома.
– Пойдем, Пигва, Гости с Земли прилетели!
Мы стали спускаться к дому. Сердце моё бьётся сильнее и сильнее. Ведь сегодня может быть мой последний день на острове. Сейчас я подойду к челночку, и робот, ведь для этой цели пошлют говорящего робота, скажет мне что срок моего наказания подошел к концу. Проходя мимо продолговатых камней, я посмотрел, не дали ли всходы косточки, которые я поливал. Нет. Не дали. Да и зачем они мне теперь, ведь я уже могу через час лететь по направлению к Земле!
Но на всякий случай посмотрел.
Спускаемся все ближе, и сердце мое начинает падать, когда я вижу, что роботы выгружают из челночка множество ящиков с продовольствием, одеждой, и заказанные мной книгами. Это значит…
Роботы заползают в чрево челночка, вход в нижний отсек закрывается, и челночек поднимается в воздух.
– Подождите, подождите! – кричу я челночку, и бегу к дому. Несколько раз падаю, встаю, и снова бегу, бегу…
И вот я стою на площадке в клубах пыли, и плачу. Значит, еще минимум год мне здесь читать стихи над океаном. Через некоторое время я смахиваю слезы и прошу Пигву помочь мне занести ящики в дом. Среди продовольствия обязательно будут фрукты. А в этих фруктах обязательно будут косточки. А эти косточки можно снова посадить…
И кто знает, может, именно эти косточки прорастут?
Мои отец и мать познакомились в Санкт-Петербурге. Так как город в своё время был затоплен при Потопе, ему оставили оригинальное название. Точнее, сохранили в названии «Санкт». Незатопленные города, увы, лишили «святости».
Петербургский Эрмитаж, затопленный, как и весь город во время Потопа, через пару веков был полностью восстановлен. Пропитаны раствором оставшиеся стены, чтобы не разрушались под водой. Заново отстроены разрушенные помещения. Картины, изображения, написанные разноцветными красками на кусках материи, растянутых между деревянными сколоченными досками, увы, спасти не удалось. Вода уничтожила их. Сейчас в водонепроницаемых освещенных нишах за стеклами висят точные копии погибших картин. Но статуям, покрытым специальным лаком, вода нипочем. Как отец любит плавать между подсвеченными со всех сторон произведениями искусств в Греческом зале!
Как-то, полюбовавшись любимыми статуями, отец поплыл просмотреть залы с европейскими изображениями. Ему особенно нравилась одно. Молодой человек с обритой головой, стоя на коленях обнимает ноги старику, который с нежностью обнимает его. Справа на это с укором смотрит бородатый человек. Еще присутствует человек в чёрном головном уборе. Два малозаметных лица в темноте. Все прячут руки, словно боясь подать их для приветствия, как было принято в то время, и только руки старика, освещенные какой-то нежностью, с любовью лежат на плечах молодого человека. Отца картина завораживала, и почему-то не давала покоя голая пятка в левом нижнем углу.
– Рембрандт Харменс ван Рейн. «Возвращение блудного сына» – внезапно услышал отец.
Он обернулся. За его спиной, плавно и медленно делая движения руками и ногами, чтобы удержаться на одном месте, улыбалась девушка. Отец взял девушку за руку, и поплыл в Греческий зал, где рассказывал ей о Праксителе до тех пор, пока в «подводных выдрах» не стал кончаться кислород.
После этого они вместе обедали в ресторане гостиницы «Астория», и смотрели, как в оконное стекло стучатся носами рыбы.
– Я бы хотел приготовить ее для вас! -проговорил отец.
– Я как-то один раз ела рыбу, и мне понравилось. – задумчиво ответила девушка.
– Если бы вы знали, как хорошо я жарю рыбу на углях…
Как и отец, девушка считала себя человек с национальностью. Если отец сказал, что он грек, то девушка назвала себя русской, и сказала, что тоже в какой-то степени Хранитель. Специалист по русской и европейской культуре. Но её знания никому не нужны, и она думает о получении другого образования, потому что так хочется делать что-то хорошее другим людям.
– Не надо получать другого образования, – сказал отец.– Просто будьте моей Женщиной, и тоже становитесь Хранителем!
Девушка засмеялась и… согласилась.
Так моя мама стала Ахатой Адамиди.
Первый ребенок, мой старший брат, появился, когда мама с папой были совсем молодыми. Маме 35 лет, а отцу 39. Его назвали Димитрос. Так же, как и старшего брата отца. Так же, как и деда. Так же, как и прадеда. Так же, как и всех первенцев мужского рода Адамиди едва ли не от самого Потопа. Так называемое «фамильное имя». Отец сердился, когда мама шутила по этому поводу.
Димитрос рос высоким и смышленым ребенком, любознательным и схватывавшим все на лету. На него возлагали большие надежды, что он станет настоящим Хранителем. К десяти годам мой брат знал не только историю Греции, но и историю многих затопленных городов, куда часто плавал с дядей Димитросом. Но он так и не оправдал возложенных на него надежд. Через какое-то время его перестали интересовать сами затопленные города с их историей, а стали интересны батискафы, в которых он по этим городам плавал, а также строение геликоптера, воздушных катеров и ракет. Обнаружив в подвале дома старый микроскоп, он не отходил от него, и часами мог рассматривать лист оливы, сброшенную кожицу ящерки, листья с дерева или сравнивать искусственное волокно одежды с тканью туники, которую мама, как настоящий Хранитель, сама ткала на точной копии допотопного ткацкого станка. Искусственному волокно казалось брату гармоничнее, и не таким грубым, как творение материнских рук. В поздних классах школы мир физики, химии, и особенно микробиологии полностью увлек его, вытеснив историю родной земли, литературу и искусство, которое пытались привить ему родители с дядей. Он перестал говорить на греческом и русском, на котором в семье говорили регулярно, отдав предпочтение Общеанглийском. Брат стал проводить почти все время на станции в Антарктиде, где создали особую школу для юношей и девушек, имевших склонности к микробиологии и точным наукам. А через несколько лет его и наиболее способных учеников отправили стажироваться на Европу, спутник Юпитера, где под толстыми километрами льда и воды, на самом дне, была научная станция. Целый небольшой город под колпаком с домами, улицами, и небольшим лесом с полянами для прогулок и пикников. Отец с грустью говорил, что хорошо хоть, что отослали на спутник, носящий греческое имя. Потом брата отправили на одну из экзопланет Кеплера. Димитрос стал появляться на Земле раз в несколько лет. Это хорошо. Некоторые ученые, отправившись на далекие планеты и станции, не прилетают вовсе.
Больше всего родные грустили не оттого, что редко видели сына. Больше всего они грустили, что матери не удавалось снова забеременеть, не смотря на регулярный прием специальных пилюль. Они уговаривали старшего брата отца, тезку моего старшего брата дядю Димитроса, начать отношения с женщинами, чтобы появились наследники, которые в будущем могли бы стать Хранителями, но дядя женщинами интересовался только с интеллектуальной точки зрения.
И в прекрасное для человека время, между шестьюдесятью и семьюдесятью годами, уже не первой молодостью, но еще и не зрелостью, у моих родителей родился я.
Как только стало известно, что будет мальчик, мать с отцом принялись спорить об имени своего будущего ребенка. Точнее, они были почему-то уверены, что будет девочка, и сошлись на старинном имени Мария. Но оказалось, что их ожидает не девочка.
Отец хотел назвать меня Зебеди или Аполлонносом. А больше всего дать мне имя своего любимого героя Одисеусса. Мать хотела имя, которое, как ей казалось, ранее никогда не встречалось. Миринкуно. Она его сама придумала.
И вот, на четвертый день после Нового года, дня летнего солнцестояния, в начале месяца Йорка, в год 825 от Потопа, я появился на свет. Мать, когда ей первый раз меня дали на руки, вдруг завизжала от радости: «Пушкин! Пушкин!». Принимающие роды сначала не поняли, в чем дело. Оказалось, я был очень похож на ее любимого поэта Александра Пушкина. Я родился с черными вьющимися волосами, широкоглазый, смуглый, и с большими ноздрями. Отцу имя понравилось. Его носило когда-то в Греции много хороших людей. И еще какой-то завоеватель, который умер совсем молодым. По нашим годам так просто подростком.
В допотопные времена таких людей называли «зодчими». Они проектировали дома. Дома, храмы, пирамиды, акведуки. После чего большое количество людей, многие из которых насильно заставляли работать, годами вручную (!) тесали камни, бревна, били в особых помещениях молотками по раскаленному железу, придавая ему нужную форму, как дядя Абу. Годами, десятилетиями они делали одно здание. Сейчас все было, конечно, по-другому. Множество роботов, словно трудолюбивые пчелы из нашей рощи, весело летали по воздуху, повинуясь быстрым пальцам этого человека, бегающим по фиолетовым голографическим чертежам.
Одни роботы делали железный каркас, другие клали на него прочную пленку, которую другие роботы тут-же заливали специальным составом, моментально каменевшим на глазах. Иногда этот человек отрывался от работы, что-то думал, затем снова бегал пальцами по воздушному чертежу, и некоторые детали, поверхности тут-же сносились, и через несколько минут приобретали иные формы. Этот человек, довольно молодой, совсем не стеснялся своих выпавших на макушке волос. Так ходят люди далеко в годах. Обычно люди его возраста мажут темя мазью, от которой волосы снова вырастают, и куда гуще, чем раньше. Хотя бывает и наоборот, люди с волосами мажут голову, чтобы волосы выпали, и ходят так с голыми головами пока не надоест, и им снова захочется отпустить волосы. А этот, очевидно, ничем свою голову не мазал. Ветер трепал его клочья волос, которые полукругом окружали безволосую блестящую макушку, а он радостно водил пальцами по чертежу. Этот человек строит жилище для нас, маленьких жителей планеты Земля. Скоро наш новый дом Дом Для Ребенка будет гармонично вписан в местность возле Триполиса, и его совсем нельзя будет отличить от соседних гор.
Старый Дом Для Ребенка был похож на огромного белого броненосца, спрятавшего голову в панцирь, на котором, словно леденцы, были разбросаны окошки с разноцветными стеклами, в точности повторяющие карту крупных звезд висящего над ними неба. Броненосец этот стоял на четырех небольших горках, прочно вцепившись в их верхушки четырьмя лапами-стояками, внутри которых находились прямоугольные кабинки-лифты, которые поднимали учителей, роботов, и нас, пару десятков детей Пелопоннеса, в сам Дом. Там были большие комнаты, в точности воссоздающие климат и природу заснеженного севера, тропиков, пустыни, бассейн с небольшим айсбергом, и водопад, в котором мы плескались и шалили в специальных костюмах. Сейчас этих никому не нужных помещений нет. Как и самого здания. Роботы за несколько часов все разобрали и отправили на переработку. Зачем это нужно, если можно спокойно сесть в хороший геликоптер, и через полчаса уже стоять на настоящем айсберге, и наблюдать за неторопливыми моржами, юркими тюленями и грандиозными китами. Стоять на гребне бархана в пустыне, и махать радостно проходящему вдалеке верблюду, или лететь над Амазонкой и смотреть на крокодилов, похожих сверху на серо-зеленые бревна.
Появится зал с резкими перепадами давления, чтобы мы привыкали в долгим межгалактическим перелетам. Появится комната-аквариум с вихрящимися течениями и штормами, в котором бы будем плавать в батискафе. А главное, будет большой зал с невесомостью. Ну и конечно, комната для гармонического воспитания с ее красками, материалом для лепки, доской для стихов и термовоксами для музицирования останется неизменной. Куда ей меняться? Да и зачем?
Все радостно наблюдали над рождением нового Дома Для Ребенка. Все, кроме меня. И Люми, который увязался за мной и от которого я никак не мог отделаться. Он всегда ко мне тянулся. Больше всех. Люми ребенок с небольшими психическими проблемами, и ему достаётся больше всех любви. А я меня считают «ребенком с трудным характером», и часто проводят с родителями разговоры. Считают, что они дают мне ненужные знания, которые приводят к столкновениям и ссорам. Например, я всегда делаю замечания. Когда другой ребёнок или педагог, допустим, говорят вместо «Я иду домой» фразу «Я идёт домой», или «Мне ходить домой», я всегда этого человека поправляю, и говорю, как говорить правильно. От этого всем обидно. Или на уроке стихосложения стал говорить, что мы занимаемся рифмовкой, которая не имеет никакого отношения к настоящим стихам. Ну что это такое- «Привет! Обед?», «Нужен ужин?», или «Есть поесть?». Я всегда говорю, что речь человека должна быть красивой и внятной, как меня учили родители. Однажды, когда кто-то в очередной раз поставил не тот падеж или неправильно составил предложение, я так рассвирепел, что оторвал игрушечному медведю лапу. Педагоги, которым далеко за сотню, говорят, что на своём веку не помнят подобных случаев. Я нахожусь на некотором расстоянии от всех. Я не играю с другими детьми во «фьють-фьють», и не делаю из апельсиновых корок зубы и не рычу со всеми, бегая на коленях по полу. Был у меня один товарищ, да и тот улетел в космос.
Ко мне тянется только Люми. Даже не знаю, что он во мне нашел.
И сейчас Люми сопел за моею спиной.
Вот он, черный блестящий геликоптер архитектора! На выставке мы с дядей Димитросом и Вини летали на таком. Улететь на чужом геликоптере? Это не умещается в голове. Но похищение коров Аполлона Гермесом полностью захватило мое воображение. Я повернулся. Люми улыбался во весь свой огромный рот, из которого торчали неровные, похожие на валуны, зубы. Нос, похожий на огурец с торчащей из ноздри коричневой неприятной тонкой субстанцией. Мокрые, липкие губы. Большие добрые широко расставленные глаза. Нависший над ними крутой крепкий лоб. Взгляд как у теленка. Наверное, у коров Аполлона был такой же взгляд. Отобрать лишнюю хромосому медицина не в состоянии. Я хочу его прогнать, но Люми улыбается, и мне становится его жалко. «Хочешь на Плутон, Люми?». Люми радостно кивает головой.
Сидения просто потрясающие, словно в воздухе сидишь. Отвечаю системе управления, что мы друзья архитектора. Люми мычит, будто подтверждает мои слова. Женский голос желает нам приятного полета. Сейчас начнется! Сначала по низу, по низу, под горами, под горами, чтоб никто не заметил. Потом повыше… и через десяток миль набираем высоту! Ух! Люми застонал. Что, никогда не втягивало при перегрузке? Мало катали родители по воздуху? После выхода из стратосферы я развеселился так, чтопозволил себе такие кульбиты, что женский голос долго умолял быть поаккуратнее, и не шутить так. А Люми смеется! Два зуба торчат, нос дергается и морщится, а он хохочет и хохочет, слюна во все стороны, монитор забрызган, а ему все неймется! Славный он все-таки, Люми! И добрый. Скоро будем на Плутоне, дружок!
До Плутона мы, в общем, так и не долетели.
Мы даже к Луне не приблизились.
Главный вопрос был, как в нашем Обществе Высокой Анархии могло прийти в голову взять чужое. К тому же я негативно повлиял на Люми. После того, как нас поймали он взобрался на робота-садовода, мычал, жестоко бил его ногами по пластиковым бокам, выдрал с корнем антенну, и, указывая пальцем в небо, приказывал улететь.
Мой поступок назвали «преступлением».
Но тяжесть за него легла на плечи родителей, после того как я рассказал, что хотел быть похожим на Гермеса, который похитил коров Аполлона.
Родителям сделали замечания, что подобным допотопным книгам не место в воспитании современного ребенка. Теперь уже не я был преступником, а Гермес, совративший меня с пути истинного, а я переходил на позицию пострадавшего. А Люми? А Люми родители больше никогда не привозили в Дом Для Ребенка. Как, впрочем, и меня.
В виду моего своеобразного впечатлительного, легковозбудимого и нервного характера, психологами было вынесено решение, что мне лучше обучаться дома. Я был счастлив.
И родители, кстати, тоже.
Если бы Пигва был котом, он наверняка бы потерся о мои ноги. Если бы собакой, то слизывал языком слезы с лица. Если бы птицей… Но Пигва был всего лишь на всего роботом. Просто роботом.
Я смотрю на площадку, уставленную серебристыми контейнерами, вписавшимися в блеклый местный пейзаж. Сейчас нам с Пигвой убирать их в дом и спускать в подвал. Этот факт кажется мне каким-то неестественным, и внезапно понимаю, что я никогда не убирал контейнеры. За нас с Пигвой это делали роботы, которые их привозили. Они также проверяли все приборы в доме, в том числе Пигву, чинили неполадки, проводили полную дезинфекцию, брали у меня анализы и делали медицинский осмотр. Записывали послание родным. Все это они должны были сделать перед тем, как улететь. Может, сейчас вспомнят, что не всё сделали, и вернутся?
Но челнок не возвращается.
Долго перетаскиваем с Пигвой контейнеры в дом. Я что побольше и потяжелее, он что поменьше и полегче. Проверяю коробки. Сухая картошка, галеты, соль, сахар. Витаминизированные таблетки. Черный и зеленый чай. Порошковый сок. Помещающиеся в ладонь кругляши пицц с розово-желтыми разводами. Положишь такой кругляш в печь, дашь команду, и меньше, чем через полминуты перед тобой большой, с полметра в диаметре, круглый лист ароматного горячего хлеба с искусственным сыром или тофу. Молоко ни разу не присылали, хотя всегда просил о нем. Так же, как и рыбу. Зато много банок с морской капустой, баклажанами, патиссонами, свеклой, луком, морковью, чесноком, яблоками, персиками, вишней. На острове я ем намного меньше, чем до прибытия на него. Может, просто воздух здесь питательный какой-то, или иные причины, не знаю. Остается много из того, что привозят на год. Остальное копится и копится.
Несколько ящиков заносим в Гостиную, в которой правда, никогда не было Гостей. В одном контейнере одежда. Свободные штаны, балахоны, рубахи и свитера. Исподнее белье.
А вот в этом ящике должны быть книги. Так оно и есть.
Помню, когда приговор мне был вынесен, и я собирался на остров, я заключил в большой кристалл огромное количество мировой литературы. От Ветхого Завета до наших дней. Можно сказать, от Потопа до Потопа плюс современное время. А также невероятное количество изображения картин, статуй, записей всевозможных композиторов, песен разных веков и народов. Еще самоучители всевозможных языков, много биографий и жития святых. Даже сказки загрузил. В общем, культурную историю человечества в довольно сжатом виде. Этот кристалл полетел обратно из Фуздела в Калавриту с другими неразрешенными вещами. Когда я прилетел сюда, мои вещи умещались в небольшом кофре. Икона Пресвятой Троицы, стопочка изображений близких, несколько толстых блокнотов и стилусов, флаг «Ла Фениче» и еще несколько вещей, напоминавших о Греции и Земле, которые я сунул внутрь кровати, даже не разворачивая. Первые книги пришли через год моего пребывания на острове, в первой посылке. Альбом изображений «Вымершие птицы и их клоны» и книга под названием «Как увеличить позитив». Что у нас на этот раз? Так, «Антология предпотопной драматургии», сборник стихов поэтов первого века после Потопа, и «Радость каждый день при приближении ближнего». Нашли что прислать. У меня ближний только Пигва, а я его и без вас люблю.
Ищу послание от родных. Его нет. По несколько раз перерываю всё.
Нет послания. Никогда такого не было. Накатывают слёзы, и я пытаюсь их сдержать.
Ставлю книги на небольшие полочки. Глажу корешки моих фолиантов. Моих дорогих друзей. Я люблю материальную книгу. Эти буковки, похожие на насекомых, которые соединяются в звуки и слова. И часто бывает, что каждый раз эти жучки переползают с места на место, и несут другой смысл. Которые соединяются в Язык, из-за которого, можно сказать, я и нахожусь здесь. «В начале было Слово…». Я считаю книги, хотя прекрасно знаю их количество. Двадцать три. Вспоминаю библиотеку, доставшуюся мне в наследство от дяди Димитроса и Ионы. Ну, тогда он не был Ионой, он был Вини.
Прекрасная библиотека!
Я никогда не забуду этот день, изменивший мою судьбу.
Как я говорил, родителей настойчиво попросили убрать из моего воспитания допотопные книги. Про просьбу быстро забыли, тем более я перешел на домашнее обучение.
Книги я любил всегда, а библиотека дяди Димитроса, наша родовая библиотека, была одной из любимых мест на Земле. В то утро я прилетел в Калавриту.
Дядя Димитрос с Вини спят на большой кровати, стилизованной под допотопное время. Жилистый Вини лежит спиной к дяде, который, чуть приобняв его полноватой рукой, как всегда, с небольшим присвистом похрапывает. Дядя Димитрос и Вини не интересуются женщинами. Недавно я пошутил, и запустил им спящим под одеяло нескольких змей. Было очень весело!
Аккуратно, чтобы не разбудить их, я тихо прохожу в библиотеку, и снова нахожусь в окружении книг. Одно дело читать книгу в голографии сюэкля, а другое дело, открыть ее и быть с нею наедине. Вдвоем. Без голографии и сюэкля. В этом есть какое-то таинство. Какая-то чистота и глубина. Как же сложно это объяснить тем, кто этого не понимает.
Я в большой комнате со стеллажами, доходящими до потолка, почти полностью заставленными книгами. Некоторые из них не прочтешь по сюэклю. Их просто там нет. О них забыли и прошло много лет, когда умер последний человек, знавший их содержание. Хотя дядя с Вини, наверное, всё прочитали. Осторожно, стараясь не шуметь, поднимаюсь вверх по ступенькам на узкий балкончик, ремешком опоясывающий комнату. Я медленно иду к угловым стеллажам. Там находятся не современные книги со страницами из тончайшего пластика, которых почти нельзя порвать, с объемными изображениями и ожившими частями сюжета, а книги, пропитанные специальным раствором, чтобы не рассыпаться. Книги, для создания которых специально валили и уничтожали деревья. Книги, которые начали жить в совсем другой эпохе. Книги, которым по тысяче, а некоторым и больше тысячи лет. Книги, про которые мне говорили, что ещё рано их читать. Многие книги я пытался штудировать, и действительно ничего не понял. Это обидно. Зато почти в каждой книге есть замечательные картинки. Я вынимаю наугад тонкую высокую книгу. На тёмно-охристой обложке выцветшие желтоватые буквы. Это латиница, но не Общеанглийский. И не испанский. Хотя буквы те же. Иоган Волфганг Гот. «Реинек Фухс». Интересно, что это значит? Можно, конечно, направить на буквы сюэкль, но тогда разрушится тайна. И отец всегда учил, что куда интереснее до всего доходить своим умом. Медленно открываю книгу. На меня с гравюры смотрит благородное лицо жившего много веков назад автора с умными глазами, глядящими куда-то вбок, словно его отвлекли только что чем-то интересным. У человека крепкий подбородок, и зачесанная назад высокая прическа. Судя по всему, это Иоган Гот. Ну и фамилия, однако. Книга лежит у меня коленях. Я собственной кожей чувствую ее кожу. Мы соприкасаемся и дышим друг другом. Книге больше тысячи лет. Семь-восемь современных жизней. Кто брал ее в руки за это время? Сколько человек? Как она пережила Потоп? Сколько людских гибелей и смертей она видела? Как она попала к нам в библиотеку?
Об этом уже никто не узнает.
В этом кораблике, летевшем в мои руки долгие века, много рисунков, и перед каждой белесый полупрозрачный листик, словно затвердевший дым. Рисунки по технике очень похожи на рисунки из испанской книги про высокого старика в железной защите на исхудалом коне, и его друга, полного человечка на ослике. Я даже знаю, что рисунки, выполненные в такой технике, называются «гравюрами». Рассказы мамы и Вини об этих временах, быте и художниках явно идут мне впрок. Я смотрю на гравюры и не могу поверить. Кажется ли это мне? Вроде, люди, одетые частично в старинную допотопную одежду, только… это звери, а не люди! Приглядываюсь и понимаю, что мне ничего не кажется. Эти «люди» действительно звери. Нечто подобное я уже видел. Мама объясняла мне, что на таких рисунках звери могут символизировать людское общество и негативные стороны этого общества, называемое тогда «пороками». Через все гравюры проходит один и тот же персонаж. Это лис. Судя по всему, он из породы так называемых «плутов». Вот этот хитрый лис сидит, также, как и я сейчас, с книгой на коленях, со скрещенными руками. И смотрит на другого зверя, который, сняв шляпу, склонился перед лисом в поклоне. Дядя говорил, что древние кланялись чаще не от искренней любви, а для того, чтобы все больше утвердить тех, кому кланялись, в мысли, что тот намного больше знает и умеет, чем тот, кто кланяется. Вот лис уносит со стола людей кусок жаренной птицы. Говорят, что и на земле в каких-то местах жарят и едят зверей и птиц, но это, конечно, неправда. Вот лис выходит из пещеры с так называемыми «сокровищами», кувшином, судя по всему, из золота, медь и железо почему-то не так ценилось у допотопных. Людей с этими кувшинами и кусками минералов, как писал, любили больше. Даже не любили, а «уважали». Этим словом обозначалось искусственная замена любви. Очевидно, зверь кланялся перед лисом по этой причине, что у лиса были кувшин и минералы, а у него не было. Вот лев с львицей. Лев с ободом, из которого в разные стороны торчат штыри. Обод называется «корона» и символизирует солнце. Якобы лев «светит» всем. Смешно. Почему не крыса? Обезьяна кричит. Осел с пером за ухом. Как завораживают эти картинки! С какой точностью прописаны люди за этими зверями! Вот лис крепко целует зайца в шею. Любовь-великая вещь, и даже эти звери-«пороки» не могут без нее обойтись. Наверное, лис давно не видел близкого друга зайца, и очень рад встрече. Какой-то зверек, наверняка, тоже их друг, заглядывает вдалеке в дверь. Зайцу рада и жена лиса, сидящая на полу, и гладящая зайца по ноге, протянув к нему открытую пасть. Очевидно, тоже хочет поцеловать. Рады и дети их, забавные добрые лисятки, лежащие на лапах мамы-лисицы. Лис целует дорогого друга крепко-крепко. Прямо в шею, и так сильно, что его темная слюна течет по груди зайца. Внизу, у ног лиса, художник нарисовал череп и две косточки. Это символ смерти. Очевидно, целующийся лис попирает череп с костями, символизируя победу любви над смертью. Но почему на стене висят другие черепа? И большой нож. Я замечаю, что заяц совершенно не рад крепкому поцелую. До меня доходит, что темная жидкость, текущая по груди зайца, это вовсе не лисья слюна. Это кровь. Зайцу перегрызли горло, чтобы съесть, и череп его повесить к другим черепам на стенку. Мне становится дурно, и хочется на воздух. Лисица вовсе не хочет целовать зайца, она его придерживает, чтоб тот не вырвался, и скалится, предвкушая вкусный обед. Зайца загрызет и съест эта кровавая семейка! И никто не поможет бедному зайцу… Слезы льются у меня из глаз, и я вскрикиваю. Но неужели так вообще может быть? Кто-то умирает, а рядом сидят, наблюдают и смеются над смертью. Смеются! Я рыдаю в голос, и отбрасываю книжку. Сюэкль мой пищит. Ко мне подбегают, и начинают успокаивать. Затем в лицо мне летят брызги воды.